Я нашел Кутузова, отдал ему приказ главнокомандующего. Он ласково выслушал мое поручение, простился, перекрестив меня, сказал: "Ну, с Богом! Все будет выполнено; а жаль, что ты не у меня, - ну, да авось свидимся". Когда же я обратился вспять, он подошел ко мне, склонился к седлу и спросил вполголоса: "А что, Бехтеев, граф-то Валерьян Александрович при особе Александра Васильевича или получил особую команду?" На мой ответ, что ничего я о том не знаю, Кутузов прибавил с аттенцией: "Уважь, братец, передай его сиятельству, графу Валерьяну, мое высокопочитание и желание от былого знакомца всех отменнейших сим утром триумфов…"
Пока я возвращался к позиции главнокомандующего, костры вдоль всего фронта погасли один за другим. Настала общая торжественная тишина. Она длилась недолго.
В три часа взлетала первая сигнальная ракета, - все взялись за оружие. В четыре - другая, ряды построились. В пять - взвилась третья и, бороздя туман, глухо взорвалась в высоте. Все войско осенило себя крестным знамением и молча, с Суворовым впереди, двинулось к незримым в ночной тьме окопам и бастионам Измаила.
Конница расположилась на пушечный выстрел от крепости. Казаки, назначенные для первого натиска, взяли пики наперевес. Ни одна лошадь не ржала. Пушки, с обверченными соломой колесами, без звука заняв указанные места, снялись с передков. В их интервалы медленным густым строем стала продвигаться пехота. Суворов, окруженный штабом, появлялся то здесь, то там, ободряя подходившие полки, наставляя офицеров и перебрасываясь шутками с солдатами.
- Немогузнайки, вежливки, краснословки могут оставаться в резерве, - говорил он, - недомолвки, намеки и бестолковки на подмогу к ним поступят, - а мы, братцы, вперед…
- Пилаву, ребятушки, турецких орехов вон там вам припас! - говорил он, указывая на выдвигавшиеся из темноты очертания крепости.
- Ишшо рано, ваше сиятельство! - отвечали из ближних рядов.
- Врешь, Кострома, - шутил граф своим бойким, лапидарным слогом, - голодному есть, усталому на коврик сесть, а бедному дукатов не счесть!
"Го-го-го!" - любовно и радостно отвечал сдержанный смех по солдатским, уходившим в потемки рядам.
Войско без выстрела подошло и построилось в ста саженях от крепости. Суворов начал было речь к ближайшим: "Храбрые воины! Дважды мы подступали, в третий победим…" - да махнул рукой - ну, мол, их, красные слова, - и, только прибавив Платову: "Так постарайся же, голубчик Матвей Иваныч!" - дал знак начинать. На ближнем бастионе заметили русских. Там поднялась суета, раздались крики "алла!" - им ответили громким "ура!". Грянули первые, нестройные ружейные и пушечные выстрелы.
Миг - и земля кругом застонала от залпов осветившихся в пороховом дыму холмов и батарей.
С первым щелканьем картечи, брызнувшей по нашим рядам, егеря и казаки, таща лестницы, бросились к стенам. Глубокий ров, до половины залитый болотистой, вонючей водой, остановил передовую шеренгу. Залпы с бастиона освещали площадь и ров, где произошло это замедление. Суворов уж подтянул поводья кабардинца, хотел помчаться туда.
"Охотники, за мной!" - громко крикнул кто-то впереди замявшихся. Смотрю: размахивая новенькой, незадолго выписанной из Пешта шляпой, побежал ко рву мой недавний сожитель по палатке секунд-майор Неклюдов, которому гадала цыганка. "Прочь лестницы, - грудью, братцы, ура!" Он первый вскочил в ров, ближние за ним. Вон они уж на той стороне. Втыкая копья и штыки в насыпь, атакующие шеренги стали взбираться на вал. Егеря внизу осыпали выстрелами амбразуры редута. В отблеске наших светящихся бомб и турецких рвавшихся ракет было видно, как мокрый, испачканный тиной Неклюдов быстро карабкался по откосу бастиона. Ворвавшись в редут, он охриплым голосом вскрикнул: "С Богом, соколики! Наша взяла!" - воткнул над стеной полковое знамя и упал навзничь. Новенькая треуголка скатилась по эскарпу редута; он ранен навылет в грудь из ближней турецкой батареи.
В шесть часов утра взошла на вал вторая колонна Ласси. Первая Львова и третья Мекноба должны были ее подкрепить, но опоздали; Мекноб и Ласси одновременно и тяжело были ранены впереди своих полков. Ласси мог еще командовать. С простреленной рукой он повел далее свой отряд и штыками взял несколько батарей за Хотинскими воротами.
На левом фланге было хуже. Кутузов пробился сквозь уличные завалы, сквозь картечь и ятаганы янычар, предводимых братом крымского хана. Он овладел уж главным редутом, господствовавшим над этой частью города. Но сильный отряд спагов, поддержанный артиллерией и полком телохранителей сераскира, с распущенным зеленым знаменем зашел ему в тыл и стал охватывать как Кутузова, так и соседнюю колонну, бывшую под начальством раненного в ту минуту Безбородко.
Победа ускользала из рук наступавших. Осыпаемые гранатами, бомбами и пулями, солдаты замялись, стали отступать. В это время был убит пулей командир пехотного полоцкого полка Яцунский.
Молодой, русый, в светло-синей ряске, священник этого полка вскочил на разбитый бруствер, поднял крест и крикнул: "Что вы, братья? Ранили вашего вождя? С Богом, за мной! - вот ваш командир!.." Он бросился в улицу; ближние роты за ним; но опять бегут врассыпную назад. Полоса дыма рассеялась. Легли сотни. Синяя ряса священника виднелась в груде окровавленных тел.
В это время к Суворову подскакал знакомый мне адъютант Кутузова Кнох: "Дальше нет сил наступать; просят подкреплений"… Он не докончил реляции. Осколок лопнувшей вблизи гранаты ранил его в плечо.
- Бехтеев, аптечку сюда, аптечку! - крикнул, обращаясь ко мне, Суворов. - Костоеда на пальце треклятым изуверам! Да вот что… поезжай-ка к Кутузову и скажи: нет отступления! Я жалую его комендантом Измаила и уж послал курьера с вестью о взятии крепости…
"Благослови нас Бог!" - ответил на переданное мною Кутузов. Он потребовал к себе соседний херсонский полк и, едва тот к нему направился, скомандовал новый отчаянный натиск, опрокинул янычар и телохранителей сераскира и на их плечах, кладя через ручьи и каналы портативные мосты, ворвался в пылавший со всех концов город. Я не мог двинуться обратно. Меня стиснули и повлекли наступавшие далее и далее батальоны.
Невдали с оглушающим треском и гулом взлетел на воздух пороховой подвал, взорванный турками под оставленным ими бастионом. У моста горела мечеть, из окон и дверей которой гремели выстрелы засевшей там горстки турок. В конце улицы поднимался громадный черный столб дыма от зажженной нашими калеными ядрами главной казармы.
Меня с лошадью прижали к мостовой ограде, трещавшей под натиском проходивших частей. С криками: "Ну-ка, его! Так-то, жарь!" - и стреляя на пути через мост, валила пехота, за ней артиллерия, казаки и опять егеря. Картаульные единороги и дальнобойные кугорновские пушки снимались с передков, пешие расступались, и картечь с визгом хлестала по пустевшим, дымившимся улицам. Сзади через головы летели снаряды из казацких мортир. Еще взрыв и еще пожар. Под Суворовым были убиты две лошади. В восемь часов утра он сел на третью и при звуках труб, с полками святониколаевским, фанагорийским, малороссийским гренадерским и петербургским, прошел все предместья Измаила.
Начались перестрелка и страшная, беспощадная резня, на штыках и ятаганах, в улицах пылавшего со всех сторон города.
Целые роты янычар и эскадроны спагов бросали оружие и, став на колени, протягивали руки, с искаженными от страха лицами, моля о пощаде; "Аман, аман!" Суворов ехал молча, нахмуря брови, не глядя на них и как бы думая: "Сами захотели, - пробуйте!.." Остервенелые солдаты штыками, саблями и прикладами без сожаления клали в лужи крови тысячи поздно сдававшихся бойцов.
XI
Я почитал мою миссию к Кутузову оконченной. Его храбрый отряд выбил турок с указанных фортов и вошел в ближайшие улицы. Я подъехал к нему с целью узнать, что он прикажет дополнить к рапорту главнокомандующему. Михаилу Ларионыча я застал у какого-то сада. Прислонясь к корявому, дуплистому орешнику, он жадно пил добытую в соседнем колодце воду. Мундир на нем был расстегнут, обрызган грязью и кровью, коса расплелась, руки и лицо в пороховой копоти.
- Вон, за тем огородом, видишь? - объяснял он, переводя дух, отъезжавшему Гуськову. - Бери взвод, роту… не одолеешь, дай знать Платову…
Не успел он кончить, откуда-то с страшным сверлящим гулом и визгом налетел тяжелый снаряд. Что это было: граната, бомба или ядро? Перемахнув через сад, колодец и наши головы, снаряд обо что-то хлопнул и, не замеченный глазу, унесся далее. Лошадь Гуськова взвилась. Смотрю, он побледнел, стал склоняться с седла. Из обнаженного снарядом белого колена хлестал струей кровавый фонтан. Мы бросились к раненому.
- Бехтеев! - крикнул Кутузов. - В арсенале - видишь, две башни? - наши пленные… Турки их режут… Бери бугцев - вон за огородом… не опоздать бы, голубчик… именем моим…
Я поскакал к указанному месту. Что передумалось в те мгновения, трудно изобразить. Не скажу, чтоб я дорожил собственной жизнью; но мне мучительно было мыслить, что меня убьют на пути и я не достигну цели. Свистевшие вправо и влево пули, разрывавшиеся здесь и там гранаты я считал направленными именно в меня. "Как? Мне не удастся оказать помощь? Эти несчастные, и между ними, может быть, измученный голодом, цепями Ловцов…"
Я шпорил лошадь. Миновав один переулок, я достиг огорода. Невысокий, рыжеватый и толстенький майор, тот самый что спорил с Ланжероном об исходе войны, только что собрал рассеянную меж обгорелых избушек и дерев роту бугцев и, с оторванной фалдой, подняв шпагу в обмотанной чем-то, окровавленной руке, стал выводить солдат в опустелую, застилавшуюся дымом улицу.
- Изверг ты рода человеческого! - кричал майор, с выпяченными на веснушчатом лице, сердитыми глазами, обращаясь к плечистому, длинному, сконфуженно и робко шагавшему через грядки фельдфебелю. - Турчанка в шароварах ему, изволите видеть, понадобилась! Баб им, треклятым иродам, давайте! Сласти всякие, перины, чубуки! А ты прежде, распробестия, службу, а тогда и в задворки…
Подскакав к майору, я передал ордер Кутузова.
- Что ж, берите, - бешено крикнул он в досаде и на меня, - матушкины, тетушкины отлички! Все с налету-с! - продолжал он, озираясь на ходу. - Ты верой-правдой, а у тебя из-под носа…
Столб дыма и земляных комьев, как исполинский косматый куст, вдруг с треском вырос между грядок. Осколками разорвавшейся бомбы были замертво скошены и сердитый в веснушках, ругавшийся майор, и длинноногий, сконфуженный фельдфебель. Офицеров в роте больше не было.
- Стройся, сомкнись! - скомандовал я, слезая с лошади. - Левое плечо вперед, через плутонг, скорым шагом… марш! - Я повел роту к арсеналу.
Любовь к жизни, страх за жизнь с новой, еще большею силой загорелись во мне. "Нет, меня не убьют и не ранят!" - думал я, шагая улицей, загроможденной обломг ками разрушенных и гудевших в зареве пожара зданий, трупами врагов и своих.
Где-то вправо трещала раскатистая, частая перестрелка мушкетов, ближе, за клубами дыма, летевшего поперек улицы, слышалась турецкая команда и настигающие волны близкого русского "ура". Команда и крики смолкли; очевидно, дело пошло на штыки.
Рота, предводимая мной, вышла на опустелую, обставленную каменными зданиями площадь. В глубине ее виднелся с двумя башнями обнесенный сквозной оградой арсенал. На столбах и выступах ограды висели трупы казненных. Среди площади догорал костер, и над ним на копьях торчали обгорелые, без носов и ушей, живьем замученные пленники. Один из страдальцев еще двигался.
- Видите, братцы, вот каковы изверги! - крикнул я.
- Не выдадим, выручим остальных, - подхватили егеря.
Я разделил роту на две части. Одну выстроил под прикрытием мечети, другую послал в обход арсенальной ограды. Надо было пройти площадь, на которую с незанятого русскими берегового редута с нашим появлением стали ложиться снаряды. Резерв двинулся в переулок. Остальных я повел двором, прилегавшим к арсеналу. На площади послышался конский топот. За решеткой показалась кучка наших всадников, скакавших в направлении к редуту. Впереди них мне бросился в глаза на небольшой караковой лошадке, в блестящем мундире гвардейский офицер. "Ужли опять он?" - подумал я, пораженный встречей.
- Опоздали графчики, - проговорил возле меня левый фланговый, - наши и пить турке не дадут…
Я оглянулся. Со двора было видно, как на зеленые откосы речного редута, точно муравьи, посыпались, поднимаясь выше и выше, самойловские егеря. Злое чувство еще злее сказалось во мне к обидчику, не желавшему мне дать сатисфакции. "И вот в то время, - подумал я, - когда эта горсть храбрых, не щадя себя, стремится исхитить от лютой гибели мучимых братьев, он спокойно гарцует, поспешая к лаврам, добываемым чужими руками. Ему бы, фанфарону, в ломбер теперь играть… Ловцов, друг мой! - прибавил я мысленно, взглядывая на окна арсенала. - Предчувствуешь ли ты, кому суждено тебя спасти?"
Толпа зейбеков, засев в окнах и на башенных крышах, стала осыпать нас выстрелами. Мы ворвались в арсенальный двор. У ворот лежал, с отрубленными руками, старик монах, захваченный при последнем отступлении Гудовича. На крыльце валялась обезглавленная болгарка-маркитантка. Возле был брошен, рассеченный, обнаженный ребенок. А в двух шагах от него, на углях, в чугунном горшке варился пилав с бараниной и кипел в котелке кофей.
Вид истерзанных мучеников остервенил солдат. Не слыша команды, они бросились к внутренним входам. Поражаемые пулями, падали, стремились встать и опять опускались. По ним, напирая друг на друга, бежали задние ряды. "Но кто же из них убьет меня? - думалось мне при виде свирепых, бородатых лиц, в чалмах и фесках, выглядывавших то здесь, то там и в упор стрелявших из-за прикрытия. - Чей выстрел, чья пуля сразит меня и навеки остановит мое так бьющееся сердце?"
В узкие окна правой башни повалил дым. Изнутри ясно слышались русские вопли: "Горим, горим!"
- Наши! Касатики! - гаркнули солдаты. - Лестницу, решетки ломать! -
Егеря потащили от сарая какие-то жерди.
- В крайнее левое целься, бей на выстрел! - закричал я, бросившись к тем, которые стреляли из-за крылечного навеса. Я думал этими выстрелами прикрыть ладивших и поднимавших к башне лестницу.
Но мои мысли странно и резко вдруг прервались. Поднятая со шпагой правая рука бессильно повисла. В глазах все завертелось и спуталось; жерди, солдаты, клубы дыма, повалившего из окна, обезглавленная болгарка на крыльце и разрубленный надвое, курчавый, обнаженный ребенок.
Я, как помню, пробежал несколько шагов и, с жаждой воздуха, победы, жизни и общего счастья ухватясь за сдавленную и вдруг как-то страшно переставшую дышать грудь, бессильно и жалко, будто тот же ребенок, упал на чьи-то протянутые, в продырявленных и стоптанных сапогах, ноги. Мне почудилось, а может быть, и впоследствии о том слышал от других и принял это за действительность: двор арсенала огласился громким перекатистым "ура". Из-за башни гудел топот быстрых подбегающих ног. "Мой резерв", - подумал я, замирая в сладком забытьи.
Догадка моя оправдалась. Турки были сломлены и все до одного переколоты. Пленных спасли.
Не стану рассказывать, как я был поднят и доставлен на берег, на перевязочный пункт. Своим спасением я был обязан морякам Рибаса, взявшим город со стороны реки.
- Ну, как чувствуешь себя? - спросил меня кто-то в лазаретном шалаше, едва я очнулся от лихорадочного бреда.
Он, друг и товарищ детства Ловцов, был передо мной. Я не верил себе от радости, хотел говорить, но меня остановили. Лекарь, перевязавший раздробленную в локте мою руку, сильно опасался, от чрезмерной потери крови, за исход моего лечения.
Раненых некуда было девать. Вид их страданий разрывал душу. У одного был наискось рассечен череп, мозг выглядывал из-под окровавленных русых волос. У другого осколком гранаты была прострелена грудь: в отверстие раны было видно трепетавшее бледно-розовое легкое. Хорошенькому темноволосому адъютанту Мекноба, который в Яссах пленял всех, танцуя с молдавскими красавицами чардаш, отняли по колено ногу. Душный запах крови наполнял открытый с двух концов оперативный шалаш.
- Одначе держались и турки! - объяснял за мной Ловцову выбившийся из сил лекарь. - Капитан Гирей вывел пятерых сынов: всех их доконали платовские казаки; он последний свалился на трупы детей… Тело сераскира насилу распознали в груде крошеного мяса… А сколько всех турок убито? - спросил лекарь подъехавшего штабного.
- Убито больше двадцати трех тысяч; в том числе насчитано шестьдесят пашей… Взято двести пятьдесят пушек и до четырехсот знамен…
- Кто же тебя освободил? - успел я спросить, вечером уж, в больнице, Ловцова. - Как это было? Ну объясни, кто взломал дверь, кто вошел первый?.. Ты знаешь… ведь… судьба…
Он медлил с ответом.
- Да не стесняйся… я вел, ох, знаю, и все-таки…
Он склонился к моему изголовью, оправил мне волосы, постель. Исхудалое, бледное, обросшее бородой его лицо было сумрачно, важно. В глазах виднелись слезы.
- Спас нас Тот, - сказал он, - Кто и тебе даст спасение. Он один… Ему одному…
- Да о чем ты?
- Помнишь, в ту ночь, в лагере - в палатке, - прошептал Ловцов, пригинаясь ко мне, - припомни, я говорил тебе, ручался… Ах, Савватий, все время в страданиях, в плену, я думал… Ее обманули, она не повинна ни в чем.
Я горячо пожал руку Ловцову. Отвечать не имел силы. Тысячи терзаний подступали к сердцу, и я искренно жалел, что не был в тот день убит наповал.
- Что делать с городом? - спросили Суворова по взятии Измаила.
- Дело прискорбное и - помилуй Бог! - моему сердцу зело противное, - ответил он, - но должна быть острастка извергам в роды родов… Отдать его во власть, на двадцать четыре часа, в полное расположение армии…
Добычи было захвачено солдатами в Измаиле больше чем на два миллиона. Солдаты носили в обоз жемчуг рукавицами. Во многих русских селах долго потом встречались арабчики-червонцы, персидские ковры и шелка.
Граф Александр Васильевич послал фельдмаршалу в Яссы рапорт о штурме: "Российские знамена на стенах Измаила". Государыне он отправил особое донесение: "Гордый Измаил пал к стопам Вашего Величества".
Наутро в Измаиле, в церкви греческого монастыря святого Иоанна, пелся благодарственный молебен. Умерший от раны генерал Мекноб был похоронен рядом с убитыми Вейсманом и Рибопьером.
Шесть дней очищали город от трупов и обломков сгоревших и разрушенных канонадою зданий. Раненых разместили в двух уцелевших кварталах. Был пир на корабле у Рибаса. Гремел гимн "Славься сим, Екатерина". Салютовали пушки.
Спустя неделю генералитет и прочее начальство пировали на квартире Павла Сергеевича Потемкина. Здесь Суворов узнал от племянника светлейшего о сдержанных, хотя и благосклонных на его счет выражениях в реляции Таврического императрице о штурме Измаила. Более ж всего его обидело то, что решили далее к Стамбулу не идти и что князь послал с донесением в Петербург не кого-либо из действительно заслуживших эту порученность, а брата своего соперника, графа Валерьяна Зубова. Суворов, по обычаю, смолчал, но выразил свой достойный гнев иным, присущим ему способом.