Потемкин на Дунае - Григорий Данилевский 9 стр.


Мы добрались до палатки отрядного командира. Кутузов был уже на ногах. Денщики возились у распакованной фуры, ставили самовар. Толстенький, румяный и невыспавшийся адъютант Кнох что-то с недовольным видом писал под диктовку Михаила Ларионыча на барабане. Сам Кутузов сидел на опрокинутом ведерке; полковой фельдшер в фартухе выбрил ему правую щеку и подновлял мыло на левой.

Не успел я с рукой у шляпы отрепортовать генералу о прибытии из главной квартиры такого-то гонца, - всадники, пробравшись между фур, тоже наспели к палатке. Передовой вскочил наземь, бодро встряхнулся, бросил поводья ближнему из казаков и мелким бойким розвальцем двинулся к генералу.

- Хорош Балаболкин!.. Батюшка граф Александр Васильич! - вскрикнул Кутузов, отстранив фельдшера и вставая навстречу гостю.

- Ура! - весело произнес, оглядывая всех и махая мокрой шляпой, гость. - Таким богатырям да отступать? Назад! Обратно, с походом…

"Генерал-аншеф Суворов! Ужли он? Откуда?" - послышались голоса вблизи меня. Я обмер в радости и удивлении.

Суворов и Кутузов дружески обнялись.

- Вы, сударь, с вами Гудович, Голицын, Мекноб и Рибас, все, - продолжал Суворов, не выпуская из перепачканной, худой и красной своей руки полных белых пальцев Кутузова, - все части отныне становятся под мою верховную команду. - Кутузов, моргнув зрячим глазом, почтительно приставил ко лбу пальцы свободной руки. - А потому, батюшка, ординарцев сюда, штабных, вестовых, трубача! Снимать лагерь. Да-с… Мешкать нечего… Приятно будет неверным, фуй, вот как приятно-с! - как пилюля полынная… Нынче ж к вечеру на прежние позиции к Измаилу; а завтра… помилуй Бог!.. увидим, как поступить.

Кутузов оглянулся на адъютанта. Суворов придержал его за руку.

- Повелено, - произнес он, - взойдя тут, сызнова лож и роваться во что ни стало… а потом… Ну да увидим, батюшка… увидим, сударики мои… А впрочем, вот тебе, Михайло Ларионыч, и на бумаге…

Тут Александр Васильич отстегнул лацкан кафтана, вынул отсыревший порыжелый пакет, вручил его Кутузову, и оба они, давая друг другу дорогу, с аттенцией и молча, вошли в палатку.

"Суворов, Суворов!" - понеслась радостная весть по лагерю. Все ожило, задвигалось. "Какой приказ? Наступление? Голубчики вы мои, дождались-таки праздника!" Одна мысль, что Суворов в авангарде, переродила общее настроение. Все рвалось вперед. "А эти сербины, босняки, болгарчики - сущие хохлы, наш брат, - толковали ликующие солдаты, недавно еще ругавшие за разные прижимки одноплеменников. - Как есть свои, и крестятся по-нашему, и все… И отчего матушка царица их не заберет совсем у турка?" Как нарочно, переменилась и погода. Тучи подобрались, стали расходиться. Выглянула полоса чистого синего неба. Начало подмораживать. Лагерь копошился, снимая палатки, вьюча и запрягая фуры.

В полдень Суворов вышел из ставки Кутузова тоже выбритый, в синей шерстяной фуфайке и в чистом белом колпаке.

- Не видать что-то моих соколов, - сказал он, щурясь против солнца, - уж и ждала ж, ждала свово друга молода…

- Не это ли, ваше сиятельство? - осмелился я указать на ручей.

От моста на луг повзводно въезжал конный отряд. За кавалеристами тянулись, блестя штыками и бляхами шляп, шеренги фанагорийского, везде следовавшего за любимым вождем, егерского полка.

- Спасибо! Вторая послуга… Быть тебе в моих ординарцах, - сказал, взглянув на Кутузова и быстро на одной ноге обратясь ко мне, Суворов, - дай им знать, что, мол, дядюшка тут; щи, каша готовы. Тащи их к котлам… Понял? Штык, внезапность, быстрота… вот наши вожди не отставай и ты.

Я поспешил навстречу подходившему отряду. Но как забилось мое сердце, когда я узнал, что в тот же день меня причислили к штабу Суворова. Я расположился при главной походной квартире и, пока жив, не забуду того, что я тут испытал и чему сделался очевидным и глубоко тронутым свидетелем.

Ранней утренней зарей третьего декабря бывший отряд Гудовича, обратясь вспять, как снег на голову, вновь появился перед твердынями Измаила. Колебаний, безнадежности не было и следа. Малодушные порицатели смолкли. Дух героя зажег бодростью и рвением робкие, упавшие сердца.

В войске так объясняли это событие: на донесение Гудовича о крайней невозможности взять Измаил Потемкин от 25 ноября из Бендер прислал ответ: "Вижу пространственные ваши толкования, а не вижу вреда неприятелю", - и тогда же послал в Галац приказ Суворову: "Вести штурмование и, буде окажется можно, взять Измаил". Суворова в этом письме светлейший называл "милостивым другом", а себя "вернейшим слугой". Ответ Суворова князю состоял в двух строках: "Получа повеление, отправился к Измаилу. Боже! Даруй нам помощь свою".

Потемкин между тем вскоре впал в новые сомнения. Получив известие, что Гудович уж отступил, он послал вдогонку Суворову от 29 ноября новый ордер: "Известясь о ретираде корпуса Гудовича, предоставляю вашему сиятельству поступить тут по лучшему усмотрению, - продолжением ли предприятий на Измаил или его оставлением. Вы на месте, и руки у вас развязаны". Но Суворов решил более не поддаваться таким шатаниям. Он по-своему объяснил новый приказ главнокомандующего. "Воля отступать и не отступать, - сказал он, прочтя бумагу, - следовательно, отступать не приказано". В таком смысле, положа все на мере, и повел дальнейшие приготовления.

Войско, двинувшись, расположилось полукружением в трех верстах от Измаила, заняв почти двадцать верст вдоль реки Дуная. Установилась ясная, морозная погода. Ветер и стужа увеличились. Стали греться ракией и пуншами из модного рижского бальзама. Суворов повелел поддерживать день и ночь костры. Приготовив лестницы и фашины, он обучал по ночам войска действовать ими; осматривал с инженерами удобные местности и отряжал вылазки, а чтоб турки предполагали возобновление правильной осады, диспонировал и возвел ряд батарей, чуть не в полсотне сажен от бастионов Измаила, откуда нам и стали отвечать непрерывным ожесточенным огнем. Наводчики наши, направляя орудия, дули в замерзшие кулаки и, пуская снаряды, приговаривали: "Ишь, бабушка Терентьевна, как сморкается! Ну-ка, уважь, еще уважь…"

Громадных размеров фортеция, по обширности своей названная турками "орду-калеси", то есть "сбор войск", занимала в окружности десять верст. С Дуная ее окружали каменные стены; с суши - земляной вал в четыре сажени вышиной, со рвом еще глубже. В ней было до трехсот пушек и сорокатысячный гарнизон, наполовину из отчаянных спагов, зейбеков и янычар.

Седьмого декабря 1790 года генерал-аншеф Суворов послал сераскиру Мегмету-Аудузлу-паше, "всем почтенным султанам" и прочим пашам прокламацию с требованием без напрасного кровопролития сдать крепость, дабы могли быть пощажены от раздраженного воинства женщины, младенцы и другие неповинные. Гордый сераскир, отказавшийся незадолго от принятия визирского достоинства, отвечал через парламентера: "Скорей Дунай остановится в своем течении и небо упадет на землю, нежели сдастся гяурам Измаил".

X

- Сами захотели, ну, попробуют! - сказал Суворов, огненным и радостным взором пробежав перевод хвастливого ответа паши.

Узнав, что сераскира в его решимости поддерживали некоторые из пашей и, между прочим, брат крымского хана Каплан-Гирей, бывший в Измаиле с шестью молодыми сыновьями, Суворов уведомил Аудузлу, "что если тот в двадцать четыре часа не выставит белого флага, то крепость будет взята приступом и гарнизон ее соделается жертвой ожесточенных воинов". Сераскир в ответ на новое уведомление графа удвоил канонаду с крепостных окопов.

А к вечеру примчался от светлейшего новый гонец. Страшась неудачей омрачить себя и славу вверенных ему войск, Потемкин окончательно отменил посланные перед тем распоряжения и предписывал Суворову "не отваживаться на приступе, если он не совершенно уверен в успехе". Суворов ответил князю: "Мое намерение непременно. Два раза было российское войско у ворот Измаила, - стыдно будет, если в третий оно отступит, не войдя в него".

Ночью девятого декабря был созван окончательный военный совет.

Все первенствующие в армии генералы под разными предлогами на это совещание почему-то не удостоили явиться. Дело решилось тринадцатью второстепенными командирами. Бригадир Матвей Платов, будучи как младший из всех спрошен вначале, первый подписал резолюцию: штурмовать. За ним Орлов, Самойлов, Кутузов; далее и все, колебавшиеся и приходившие в отчяние, положили решение: "Приступить к штурму неотлагательно. И посему уже нет надобности относиться к его светлости. Обращение осады в блокаду исполнять не должно. Отступление предосудительно".

Узнав решение, Суворов вбежал в заседание совета, всех перецеловал и объявил: "Один день Богу молиться, другой учиться; в третий - Боже Господи! В знатные попадем - славная смерть или победа".

Утром десятого декабря была открыта редкая, слабая, с перерывами, пальба с флота и с батарей на суше и на острову, дабы обмануть турок мнимым недостатком у нас пороха и прочих снарядов. К вечеру канонада стихла.

Ночь с десятого на одиннадцатое декабря была последнею перед грозным приступом, который прогремел во всем свете и воспет бессмертным Байроном. С вечера сильный, без ветра, мороз скрепил окольные болота и дорожную грязь. Наступили сумерки. Войско готовилось молча и набожно к битве, где столько тысяч храбрых ожидала лютая, безжалостная смерть.

Меня позвали в землянку Суворова, вырытую в передовой части наших позиций. Это была просторная, без окон, укрытая сучьями и кукурузными снопами, перегороженная надвое яма, с печуркой и дымником в стене и с камышовым щитом вместо двери. Освещалась она свечками, вставленными в пустые бутылки.

Сутуловатый, черномазый полтавец Бондарчук, тогдашний графский денщик, высунувшись с лоханкой из-за перегородки, где стояла походная, складная кровать главнокомандующего, сказал мне: "Звелели, добродию, обождать". По этот бок перегородки, беспечно и мирно, точно где-нибудь на родине, в Гатчине или Чухломе, потрескивали в печке откуда-то добытые сухие поленца. Пахло дымком и столь любимым графским прысканьем - смесью мяты, шалфея и калуфера. Воображение переносило в русскую баню, а в опочивальне графа, кстати, слышались некие приятные вздохи, оханье и как бы плесканье.

- Еще, голубчик, хохлик! Ну-ка, Бондарчук! Ой, Господи! Да важно, как еще! - восклицал Александр Васильевич, очевидно подставляя под лоханку денщика то лицо, то затылок, то плечи.

- Удивляешься? - спросил он вдруг, выйдя закутанный в простыню. - Часочек рекреации! С Покрова, брат, головы не мыл; наутро же знаешь какое дело…

Граф вытерся, опростал голову, сел на какой-то обрубок и протянул к печке худые, волосатые, тоже вымытые ноги, на которые денщик стал натягивать шерстяные стоптанные онучки вместо чулок и сапоги. Все тело графа, впалые плечи и узкая плоская грудь поражали слабостью и худобой. Он, под влиянием приятной печной теплоты, смолк и стал слегка вздремывать.

"И этому тщедушному старику предстоит завтра такое страшное, ответственное дело", - подумал я.

- Пуговичку… ниже, ох, что же это? - проговорил в полусне Суворов и вдруг весело раскрыл глаза. - Молода была - янычар была, стара была - баба стала… Бехтеев, ты тут! Случай, ты не лживка и не ленивка? Скажи, да по правде, любишь Питер?.. То-то, где его любить! Близко к немцам… Оттого и многие там пакости. Всюду, ох, проникает питерский воздух… Прислони, братец, дверь в сенях плотнее, - так-то… Оно спокойнее. Не то, как бы опять из Ясс не запахло Питером! Критика, политика, вернунфты! Сохрани и помилуй от них Бог, помилуй…

Белье и рейтузы были надеты. Денщик, вытянувшись, давно стоял с камзолом и сюпервестом в руках. Но граф медлил подниматься от печки. Я тоже молча ожидал приказаний. Наверху, за дверным щитом, слышался сдержанный шепот, толпились адъютанты и прочие штабные.

- Воскрес убитый Топаль-паша, хромой паша! Воскрес, - проговорил, глядя в печку, Суворов, - как меня, сударь, прозвали турки, за хромоту и совсем было схоронили под Бендерами… Да ожил на страх изуверам и завтра явится, как Божья кара. Сам Петр Александрович, не то что сам Задунайский, меня лично ценил и одобрял. У Вобана, сударь, у Тюрення и Монтекули учились мы вон с Бондарчуком военной премудрости и всякому артикулу. Мы не антишамбристы, не блюдолизы, хоть и вандалы, дикари. Солдаты любят нас, друзья славят, враги бранят… Ну-ка, Прохор Иваныч, другую прежде фуфаечку поверх этой, оно теплей. Да пуговичку… шлифная пряжка намедни лопнула, достал ли иголку, ниточки зашить? Достал? Ну, молодец. А ты, Бехтеев, - вот зачем я тебя позвал: отыщи в чемодане баульчик такой, походную аптечку. Матушка царица Екатерина Алексеевна снарядила ее сама, своими ручками, и прислала мне после Очакова, - вовеки, с ней не расстаюсь. Так ты приладь на плечо и завтра вози за мной. Сердцезритель-Господь чертит каждому путь… Может, кому и пособим.

Хилый, сморщенный старик, кряхтя, поднялся со скамьи, надел камзол, обвязал шею чистым батистовым платком, изрядненько прибрал свой гарбейтель-косичку, зачесал сзади на лоб часть жидких, седых волос и подвернул их завитушкой-хохолком, оделся в синий с золотом кафтан со звездами, пристегнул шпагу, прошелся по землянке - и куда делась сонливость и хилость! "Туалет солдата таков - встал и готов! - сказал Суворов. - Честь и хвала князю Потемкину, поубавил кукольных занятий у войска… но все еще немало осталось!" Граф покрылся шляпой с белым плюмажем, расправился, обернулся, - я его не узнал. Три ночи не спавший в переговорах с турками, шестидесятилетний старик, измученный душевной, никому не зримой борьбой и страдавший ревматиками раненой ноги, глядел бодрым, выносливым, свежим и молодым. "Фазаны тут?" - спросил Суворов Прошку. "Тут", - ответил денщик. Так граф называл нарядных штабных. "Ну, теперь выкинет штуку, - подумал я, вспоминая выходки графа, - выскочит, крикнет петухом, чтобы разбудить дремлющий стан…"

- Господа, по местам! - сказал Суворов серьезно, торопливо взбираясь из землянки и направляясь к большому соседнему костру. Граф позвал назначенных заранее начальников, кое-кого из офицерства и сел у огня - дожидаться условного знака. Штурм, как все знали, был предположен до рассвета, по выпуске трех, с промежутками, сигнальных ракет.

Войско для взятия крепости было разделено на три отряда, - в каждом по три колонны. Правым крылом, или первым отрядом, командовал двоюродный брат светлейшего, муж Прасковьи Андреевны Потемкиной, генерал-поручик Потемкин; второе, левое, крыло было поручено племяннику князя Таврического, генерал-поручику Самойлову; третьим, от реки, командовал контр-адмирал Рибас. Начальниками подчиненных им колонн были генерал-майоры Львов, Мекноб, Ласси, Безбородко, Кутузов, Арсентьев; бригадиры Платов, Орлов, Марков и атаман запорожцев Чепига.

Костры шестой колонны Кутузова, бывшей в отряде Самойлова, светились красивыми правильными рядами слева, по холмам и спускам в лощину, подходившую здесь к самой реке.

Суворов, полулежа на примерзлой траве и кутаясь в бурку, отдавал последние приказания. Резкий, пронизывающий холодом и сыростью ветер, дувший с вечера, затих. В отблеске графского костра рисовалось несколько старых и молодых фигур, почтительно стоявших возле Александра Васильевича. В стороне, у смежных огней, слышалась французская бойкая, самоуверенная речь. Между говорившими я узнал прибывших в эти дни некоторых из агентов иностранных дворов и наспевших из ясской главной квартиры партикулярных вояжеров и волонтеров. На ковре, боком к огню, сидел белокурый и сильно близорукий, с приятной важной осанкой, сын известного принца Де-Линя. С ним оживленно спорил, сидя на корточках, в бархатном кофейном кафтане, в кружевных манжетах и огромном жабо, вертлявый и толстенький, с острым носом, эмигрант герцог Фронсак - впоследствии известный на юге России герцог Ришелье. Поодаль от них, в кругу обступивших его артиллерийских офицеров, прислонясь к пушечному лафету, полулежал на кучке соломы другой эмигрант, суровый и бледный, болевший лихорадкой и зубами и с подвязанной щекой, граф Ланжерон.

- Все это верно, все это так, - говорил он с расстановкой на родном языке, закрывая от боли глаза, - но мне, в конце концов, непонятна эта бесконечная война; столько погибнет жизней, прольется крови. И все, кажется, даром, вряд ли одолеем эту страшную машину смерти. Все европейские авторитеты сходятся в том, что Измаил положительно неприступен для штурма…

- А мы все-таки его возьмем и двинемся с триумфом к Константинополю! - с вызывающей усмешкой сказал, глядя на француза, невысокий, рыжеватый, с веснушками на лице, пехотный майор.

- Как, без союза с другими? - спросил, морщась и хватаясь за щеку, Ланжерон.

- С нами Суворов, кто против нас? - ответил несколько напыщенно майор. - Притом же…

- Нет, вы скажите, где ваши союзники? - резко перебил его эмигрант. - Их у России нет и быть не может… Оставляя страдания другим странам, допуская, извините, безбожников подрывать древние троны, веру…

Я пошел к другому костру.

- Безумные, несбыточные затеи, и притом - столько риску! - произнес в стороне, за лафетом, другой, как бы-знакомый мне голос, от которого я невольно вздрогнул.

Говорившего мне не было видно за окружавшими его…

"Неужели он? Мой заклятый враг? - пронеслось у меня в голове. - Граф Валерьян Зубов! Какими судьбами? За легкими отличиями или на помеху славного предприятия прислан из столицы? Но как мог, как решился его допустить сюда Потемкин?" Я хотел подойти, взглянуть ближе, не ошибся ли, как в то время меня кликнули к Суворову. Я нашел его в ту минуту, когда он, беседуя с командиром казаков Платовым, говорил ему, не стесняясь близостью иностранных вояжеров: "Каждый француз, батюшка Матвей Иваныч, по природе танцмейстер; вся сила у него в ногах, а не в голове…"

- Бехтеев, - сказал, завидя меня, граф, - съезди к Михаиле Ларионычу; пригасил бы он костры; туманит, - недолго до рассвета… пусть думают турки, что мы заснули… А в тумане, при огнях, команды не проглядели б сигналов.

Я вскочил на редкогривого донского мерина, на котором ездил в те дни, пробрался между пехотой и пушками и направился к передовой цепи шестой колонны. Сторожкий, сильно тряский конь, забирая рыси и натягивая поводья, въехал на лесистый бугор, проскакал вдоль казачьей цепи и бережно, между залегших секретов, стал спускаться в овраг, за которым виднелись огни отряда Кутузова.

"О, люди! - рассуждал я, пробираясь каменистым, темным дном оврага. - Он, могучий, на верху почестей и силы, он, светлейший, для которого, по его же словам, один токмо закон и одна в жизни цель - слава и честь обожаемой монархини, - мог так потеряться и упасть духом! Знает Зубовых, знает все их ничтожество, зло и зависть к себе - и уступает, заискивает в них. Одним дуновением, словом - пожелай только, явись хоть на миг обратно в столицу, и он развеял бы весь их жалкий, бездарный комплот, - а он покоряется, льстит, насланному брату кровного, смертельного врага оказывает почтение и решпект, видимо, отряжает его к столь священному, важному делу. И этот мальчишка, питерский шалберник и шаркун, его же столь подло критиканит. Ну, светлейший… еще понятно - дипломат; но Суворов? Он как согласился? Или и этот стойкий, крепкий столп прогнулся перед дуновением нелюбимого им питерского ветра?"

Назад Дальше