- Потом как-нибудь. Дай досказать… Мчедлидзе перебил Вильку:
- Была у меня девушка, Ревмирой ее звали. Революция мира. А друга моего мы Ростбифом звали. Очень папа его постарался, назвал так: родился в День Борьбы и Победы, а сокращенно - Ровдбип… Ну, а мы его - Ростбиф… Прасти, дарагой, помешал… рассказывай, пожалуйста.
Вилька продолжал:
- Припек, значит, он меня папироской, а я его - за горло, подмял под себя… Что было дальше, - не помню. Очнулся - передо мной офицер, десяток автоматчиков, а в сторонке человек тридцать наших под охраной.
- А! - обрадовался офицер. - Отдышался. - Говорил он по-русски и довольно хорошо. - Ничего, скоро ты перестанешь дышать. Комсомолец?
- Коммунист, - ответил я и, честное слово, ребята, не соврал, хотя я даже и не комсомолец.
- Ты фанатик и зверь! Ты перегрыз храброму солдату сонную артерию. Человек умер мучительной смертью, он истек кровью.
Меня смех разобрал. Человек!
- Ваш солдат, - отвечаю, - не человек, а клад. Пошарьте в его карманах: они набиты золотыми зубами, золотыми зубами зверей.
Офицер усмехнулся, и я понял, что он давно уже обшарил Вилли.
- Хочется умирать? - спросил он меня.
- Нет, - сказал я.
Умирать не хотелось. Но приходилось умирать. Только следовало прежде что-то сделать… Плюнуть ему в морду? Не то. Я двинул его сапогом между ног. Наверное, никогда я не испытаю большего счастья. Он извивался на земле, как червяк, а меня зверски лупили, но я не чувствовал боли.
Меня оттащили к нашим бойцам. Нас выстроили на краю противотанкового рва и расстреляли. Вилька вздохнул, попросил пить, облился.
- Вот и все. Так я стал одноглазым. Потом я вспомнил о летчике. Он остался между четырьмя танками. Это я хорошо запомнил. Луна уже скрылась, но я все же нашел эти танки. Он лежал и командовал… Говорил с кем-то. Чего он только не говорил в бреду. Он воевал в Испании и на Халхин-Голе, в Финляндии и, по-моему, даже в Китае. Это был человек!
Я не мог его нести - волочил по земле. Знал, что он умрет, но мне не хотелось его оставлять. Он был человеком, ребята…
Вилька заплакал. Из его единственного глаза потекли слезы.
Мы молчали, а Вилька плакал. Никто не заметил, что давно уже Вильку слушали комбат и комиссар. Комбат молча отвинтил с гимнастерки орден Красноного Знамени.
- На, - сказал он Вильке.
Вилька растерялся и очень глупо сказал:
- Спасибо.
- Спасибо! - рассердился комбат. - Спасибо! - Ему, очевидно, все-таки жалко было ордена. - Спасибо! Тоже мне вояка. Навоюешь с такими.
Потом он сел на пень и, вытащив "Записную книжку командира РККА", принялся писать. Комиссар тоже что-то писал.
- Возьми, - сказал комбат Вильке. - Это вместо орденской книжки.
Комиссар тоже протянул Вильке листок.
- Рекомендация. Заслужил.
- Чего? - не понял Вилька.
- Рекомендация в партию, - объяснил комиссар. Вилька ошалело смотрел на нас.
Батальон отсиживался в урочище. Немцы нас не трогали. Они перли и перли на Восток.
В сумерки батальон вошел в то самое село с колокольней. К нам, перескочив через плетень, подбежал мальчуган лет восьми.
- Дядечка, - обратился он к Глебу, - а на бахче… вон там… тетенька лежит. Живая. Так ее били фашисты, так били!.. А она живая. Только очи закрыты. Один бьет ее, бьет, другой зачинает… Навалится - и ну мордувать. Жалко тетеньку, дюже ее били!
Мы нашли ее на бахче. Я увидел - и сердце мое остановилось: сказочная Аленушка с льняными волосами. И лет-то ей шестнадцать, не больше. В гимнастерке и без юбки.
Мальчик стоял рядом и плакал:
- И тетю Оксану воны били. Только до смерти!.. А мама сховалася.
Я посмотрел на товарищей - и мне страшно стало. Вилька, давясь словами, прохрипел!
- Глеб! Там, возле церкви… Только не надо немецких штанов… Понял?
Глеб все понял. Он ушел, покачиваясь, а мы с Вилькой принялись обливать ее водой; я не успевал бегать к "журавлю" и обратно. Но она все не приходила в сознание, только дышать стала глубже, с присвистом.
Вернулся Глеб с синими командирскими галифе.
Мне хотелось орать от бессильной злобы, Глеб и Вилька - я понял - испытывают то же самое.
Наконец мы надели на нее галифе. А полчаса спустя она открыла глаза - светло-голубые, с сумасшедшинкой.
- Не бойся, девочка, - сказал Глеб, - мы свои. Батальон пробивался на Восток. Катя шла с нами и все молчала. Как-то после очередного боя она вытащила из кобуры убитого офицера парабеллум, поднесла его к виску и нажала гашетку. Глеб опередил ее на миг, ударив по руке:
- Ты что? К чему это?! Могла ты попасть под трамвай? Могла. Отрезало бы тебе ногу… Вот и все. Несчастный случай. А мы тебя любим. Понимаешь, любим. По-честному.
- Честное слово, Катюша, - подтвердил Вилька. А я промолчал.
И она промолчала.
На речушке Синюхе нас снова прижали. Танками.
Старшина Могила сделал, что мог. Один танк он сжег горючкой, а под второй не то что бы бросился: просто ему не хватило времени отползти, и он очутился под танком со связкой гранат.
Мы опять оторвались от немцев.
Маленький квадратный боец узбек Ханазаров плакал и ругался на своем языке. Вилька услышал и заговорил с ним. Мы с Глебом рты разинули. Ну что за Вилька! Просто черт его знает, что за человек!
- Вилька! - заорал на него Глеб. - В чем дело? Сколько можно?
- А что такое, мальчики? Что вас удивляет?
- Почему ты говоришь по-узбекски?
- Странный вопрос. Я - узбек. Почему же мне не говорить по-узбекски?
Ханазаров пришел в восторг. А мы совсем обалдели. Узбек!
- А немецкий откуда знаешь? - не унимался Глеб.
- Я и английским немного владею..! Ай эм глэд ту си ю. Ай вери вери сори, что сбиваю вас с панталыку.
Батальон к вечеру вошел в небольшую деревушку. Глеб, Вилька, я и Катя постучались в хату. Открыла нам аккуратненькая старушка. В блеклых глазах ее была откровенная жалость. Старушка сказала, что "герман пишов стороной" и предложила "поснидати". Добрая старушка. Зато "чоловик" ее оказался сущим извергом. Он сидел на скамейке и смотрел на нас волком.
- Дедушка, - подхалимски улыбнулся Вилька, - чего такой сердитый?
- Бис тебе дедушка! - окрысился старикан. - Скильки вас! И уси тикают, хвороба на вас, щоб вам повылазило.
Он тяжело поднялся, проковылял к расписной укладке.
- Бачишь? - на его заскорузлой ладони матово светились два георгиевских креста.
- Бачу, - подтвердил Вилька. - А это бачишь? - он тронул пальцем "Знак Почета" на гимнастерке Глеба. - А это бачишь? - и вытащил из нагрудного кармана орден Красного Знамени.
Старик смягчился.
- Сидайте, - буркнул он. - Зараз снидать будемо, яишню.
Ели мы - за ушами трещало. А Катя была как мертвая.
- Кушай, Катенька. - Глеб не просил - умолял. Мне стало больно. Теперь дружбе конец. А может, мне все это показалось? Нет, Глеб… Впрочем, может, он просто ее жалеет… А Вилька! До этого орден в кармане носил, стеснялся. А сейчас орден навинтил на гимнастерку. И языком стал меньше молоть. Один я, как последний дурак, смущаюсь и вообще…
- Ешь, Катюша, - повторил Глеб.
- Зачем? - она вдруг посмотрела ему прямо в глаза, и Глеб, не выдержав, опустил ресницы. - Жалеете?! Не надо мне никакой жалости! - Катя почти кричала. - Не надо! Что вы понимаете… Что у вас в жизни было?
Катя закрыла лицо ладонями и разрыдалась.
Мы сидели, не зная, что делать. Шальной Вилькин глаз то вспыхивал, то потухал. А мне хотелось надавать Глебу по физии: это он ее расстроил. Мы немного успо-4 коили Катю.
Она была совсем девочка, бесхитростная и милая. Хорошая такая. Когда она рассказала нам о себе, мы поняли, что действительно ничего еще не видели в жизни. Того, что она пережила, на десятерых хватит. Отца, военного врача, бомбой в госпитале убило. Мать с ума сошла. Катя пристала к воинской части, стала санинструктором. Попала в окружение. Она видела младенцев с разможженными головами, истерзанных красноармейцев, повешенных стариков. А ее взяли в плен. Катя защищала раненых, как могла. Но она не оставила для себя последнего патрона. Ей все казалось, что патронов в обойме много. И к тому же так хотелось, чтобы фашистов было еще одним меньше.
И они взяли ее, те, что вечером, прикрывшись танками, навалились на нас с севера.
- Катя! - не сказал - простонал Глеб. - Не надо… Не надо больше. Ни слова.
- Не надо, - она горько усмехнулась. - Тебе даже слушать противно. А мне… Как же мне жить… Ведь я мертвая. Совсем мертвая.
Если бы я был настоящим парнем, я бы схватил ее в охапку и танцевал, танцевал - до тех пор, пока голова звоном не изошла. А потом - поцеловал бы. В щеку, в маленькую родинку. Но, видно, уж такой я уродился - тюфяк и рохля.
- Кончится война, - ни с того ни с сего проговорил Глеб, насупившись, - брошу к чертям цирк и пойду в институт.
- Профессором? - ничуть не удивившись, полюбопытствовал Вилька.
- Учиться буду. Стану учителем.
- Учителем?
- Ну да. Я хочу… Детей надо с малых лет учить ненавидеть. Всех тех… - он не договорил.
Слова его все мне раскрыли. Если Глеб, звезда циркового манежа, решил бросить любимую работу! Слепой и тот увидит, что он… Впрочем, при чем тут слепой.
- Эх, ребята-ребята, - вздохнула Катя, в глазах ее блеснули слезы. - Вы совсем дети. Это вас надо воспитывать.
- Нас уже воспитали, - это сказал я. Сказал тонким голосом, как-то по-петушиному. Я сам удивился своим словам. Честное слово, я здорово сказал. Нас действительно здорово воспитали. Не только в школе. На уроках нам объясняли, какой хороший человек был Маркс. А я и не сомневался в этом. Я только удивлялся, почему у него такая большая борода. И однажды спросил об этом преподавателя обществоведения.
Преподаватель опешил. Потом нашелся - выставил меня из класса. За хулиганство. Очень остроумно, ничего не скажешь. Но он совсем пал в моих глазах, когда вызвал отца и сказал ему так, словно произносил надгробную речь:
- У вашего сына скептический взгляд на действительность. В наши дни, когда… - Тут он неизвестно почему заговорил шепотом - Вы… ваш сын… Имейте в виду, я не хочу иметь неприятностей. Мой долг…
Папа заверил его, что вышибет из моей головы скептический взгляд на действительность. А я удивился и расстроился.
Папа объяснил:
- Потом все поймешь. А язык держи за зубами. Понял?
Понял, не понял, но больше сомнительных вопросов не задавал. Сам кое-как разбирался. Учителя учили нас любить и ненавидеть. Мы гордились Александром Невским, Мининым и Пожарским. Немного обижались на Кутузова, который не хотел взять в плен Наполеона, и восхищались Суворовым. Герои гражданской войны поражали наше воображение.
А врагов мы презирали. Кое-какие поблажки делали Бонапарту, уж очень здорово он воевал. Зато остальных презирали - от Бату-хана до Врангеля. На Гитлера,
Муссолини и самураев смотрели как на дурачков. Их даже чуточку жалко было. Моськи на слона!
А теперь мы многому научились. Без книжек и конспектов. И каждый день мы готовы держать экзамен. Особенно сейчас, когда нет больше нашего Павки и появилась Катя.
Мне все это хотелось сказать вслух, но я молчал. Катя посмотрела на меня светло-голубым взглядом, и я задохнулся.
- Катя! - вымучил из себя я. - Мы тебя никогда не покинем! Не надо говорить, что ты мертвая, очень прошу.
Тут поднялся Вилька, взял меня за плечи и силком усадил на скамью.
- Чтобы я больше не слышал причитаний и красивых слов! - Он повернулся к Кате и погрозил ей кулаком. - Слышишь?
Она удивилась его нахальству:
- Да как ты смеешь?..
- Смею. Мертвая! Да я уж пятый год мертвый. И ничего… живу, как видишь. А кто меня убил? Кто, я спрашиваю? И сам не знаю… Вот как. У всякого свое. У тебя одно горе, у других - другое… Никому не говорил. А сейчас скажу. Только вам. Только тебе. Чтобы знала… Юрка с Глебом все удивляются, откуда я немецкий знаю, с Ханазаровым по-узбекски говорю, на рояле тренькаю. Как так, - вор Вилька Орлов в нотах разбирается.
Вилька хотел застегнуть верхнюю пуговицу гимнастерки, но ее давно уже не было, и он досадливо махнул рукой:
- А я и не Орлов вовсе. Не Орлов я…
Вилька назвал свою настоящую фамилию, и я остолбенел. Отец его, оказывается, был одним из видных работников в Узбекистане. Мой папа был знаком с Виль-киным отцом. Еще с гражданской войны.
- Ну и Вилька!
На Глеба без смеха невозможно было смотреть.
- А я и не Вилька… Это - теперь. Но на всю жизнь. Имя это дорого мне. Вы знаете, почему; А раньше я был Азизом… Вот какие дела. Жил - не тужил. Утром в школу, после школы языки, музыка, вечером - товарищи. Мать моя - русская, в Лозанне институт окончила. Поэтому я и на рояле, и французский с немецким немного знаю. А английский в школе долбил. Давно все это было. Хороший у меня отец был. Всю жизнь - в работе… А потом не стало ни отца, ни матери. Все!.. Вилька вытер ладонью глаз:
- Смеялся он здорово… Здорово смеялся. Вилькин рассказ поразил и нас, и Катю.
- Дальше, Виля, рассказывай дальше.
- А что дальше? Дальше все ясно. Вилька помолчал.
- Долгая история. Короче говоря, убежал из детдома - и в Одессу-бебу. Объявился Виленом Орловым. Остальное известно. Все. Как говорят англичане, хэппи энд.
Глеб и я смущенно молчали.
- Виля… Виля, - тихо произнесла Катюша. - Я все поняла, Виля.
Да, он совершил больше, чем подвиг. Я никогда бы не решился раскрыть такую тайну. Даже ради Кати. А может, и решился бы. У меня просто нет тайны.
Тут на Глеба нашло. Наверно, он перед Катей решил себя показать.
- Так, все ясно, - он пригладил волосы и сделал строгое лицо. - Но зачем ты связался со всякими подонками? Жил бы честно, как все…
Вилька не рассердился. Только прищурил глаз.
- Умница. Как это я сам не додумался? Вот беда - и вдруг вспыхнул - Дубина! А как жить честно! Вам-то хорошо… Ханазаров вот смеется: "Как так по-узбекски научился говорить? Какой школа? И лицом немножка на нас выглядишь!" Немножко!.. Эх, ничего вы не понимаете.
Он посмотрел на нас исподлобья:
- Вы хоть верите мне?
- Верим, - кивнул Глеб и смутился.
- Верим, - повторил я. Вилька отвернулся, подошел к оконцу.
- Друзья. Товарищи, - он словно пробовал эти слова на вкус и вдруг произнес изменившимся голосом - Приветик! Ты что - подслушивал?
В открытом окне показалась голова здоровенного детины. Фамилия его была Сомов, но все звали его "Кувалдой". Морда у него лоснилась, в глазах лесть и хамство. Однажды Кувалда попался на краже курицы. Комиссар чуть его не кокнул. Заступилась старушка, хозяйка курицы. А сколько раз он не попадался? То-то у него рожа как маслом вымыта!
- Приветик! - нагло ответил Кувалда. - Умные речи приятно слушать… Не пугайтесь. У меня не рот, а могила. Как говорил поэт, "и на устах его гербовая печать". Взаимно, разумеется. Поняли, детки?
Глеб вскочил:
- А ну проваливай!
Кувалда подмигнул и исчез, напевая пошлую песенку:
Катя, Катюша, купеческая дочь,
Где ты пропадала сегодняшнюю ночь?
Ошеломленные, мы не нашлись сразу, что сказать.
- Ну его к черту! - выругался Вилька. Глеб произнес серьезно:
- Я его, пожалуй, убью.
Катя смотрела на нас добрыми чистыми глазами:
- Детишки вы, совсем мальчуганы. Знаете, я вас так люблю… так люблю!
Эти слова резанули меня. Раз она любит всех, то о чем говорить. У Глеба с Вилькой тоже вытянулись физиономии.
- Разболтались! - в сердцах Вилька махнул рукой и задел кринку из-под молока.
Глеб подхватил на лету кринку,
- Ладно уж. Давайте лучше спать. Тебя как теперь называть - Вилькой или…
- Как звал, так привычней…
Мы вышли во двор и устроились в ворохах сена, пах "йущего выдохнувшимся цветочным одеколоном и свежей пылью. Катя осталась в хатке.
Я лежал на спине, разглядывал крупные дрожащие звезды. Казалось, они вот-вот начнут капать с неба. На душе было хорошо и суматошно.
А в хатке спала она.
И поэтому мне было радостно и тревожно.
В нашем батальоне осталось всего четыре командира: комбат Шагурин, комиссар Бобров, начпрод интендант Гурвич и еще капитан, который выступал с обвинительной речью, когда судили паникеров и предателей. На гражданке он, как рассказывают, был следователем в районной прокуратуре.
У капитана была странная фамилия - Брус. А сам он просто загляденье: тонкие брови вразлет, смоляные кудри, лицо, как у Байрона, аристократическое. Только глаза неприятные, хотя и красивые, синевато-голубые, притаившиеся, они никогда не улыбались.
Держал себя Брус отвратительно. Чуть что - он сует под нос человеку трофейный парабеллум, грозит трибуналом. Зато в бою это самый смирный человек на планете. По-моему, он ни разу еще не выстрелил из пистолета. А уж до чего он любит кланяться пулям и осколкам!
Вилька утверждает, что из Бруса вышел бы превосходный министр при дворе какого-нибудь восточного деспота. Чуть пулька свистнет - Брус поклон до земли, очередь шарахнет - Брус ниц падает.
Однажды Вилька здорово разыграл капитана. После очередного боя батальон наш, оторвавшись от фашистов, остановился в усадьбе МТС. Брус сидел на тракторном колесе и прикреплял к красноармейской гимнастерке капитанскую шпалу. Свою габардиновую, гимнастерку он умудрился разорвать в бою от ворота до края. За сук он, видите ли, зацепился! Другой бы на его месте зашил, а этот и не подумал. Хотя, если разобраться, повозиться с гимнастеркой ему пришлось больше, чем со старой: надо было подыскать подходящий размер, снять с бойца, заштопать дырочку на левом карманчике и простирнуть.
Но Брус со всем этим быстро управился.
Сначала у меня и в мыслях не было заподозрить капитана в дурных намерениях, хотя Глеб нам шептал, что ему очень не по душе капитанский маскарад. Но когда Брус велел одному бойцу побрить его наголо, тут уж и мне все это не понравилось.
Впрочем, коли судить беспристрастно, разве можно подозревать человека в чем-то нехорошем потому, что он не желает ходить с грубо зашитым пузом и разводить вшей в шевелюре. А эта пакость у нас уже появилась.
Я никогда раньше не видел это омерзительное насекомое, но как только обнаружил - сразу узнал. И перепугался. Было такое состояние, будто тебя публично опозорили.
Через день-другой мы уже не столь остро реагировали, когда эти твари давали о себе знать. Глеб даже находил, что их наличие приносит некоторую пользу - мы злее ненавидели фашистов. А Вилька придумал афоризм: "Фашист - это вошь в человечьем облике!"
И вот Брус сидит, совсем не похожий на себя, с розовой бугристой макушкой, и прилаживает к петлицам по шпале.
Вилька подмигнул нам, напыжился и вдруг издал тихий свист… затем все сильнее, сильнее… Свист теперь походил на визг, казалось, еще миг - и рванет мина.
Брус, как только услышал зловещий свист, швырнул гимнастерку и лягушкой распластался на земле. Но вместо взрыва грянул хохот.