Борьба за мир - Федор Панферов 3 стр.


6

Николай Кораблев с аэродрома, недалеко от Кичкаса, позвонил своему хорошему знакомому, директору Днепровской электростанции:

- Пришли мне машину. Только прошу открытую: хочу посмотреть, что здесь изменилось без меня.

Всю дорогу, пока летел из Москвы, он думал "нагрянуть домой неожиданно", а тут как-то безотчетно позвонил Татьяне.

Она обрадованно и удивленно вскрикнула:

- Коля! Ты? Родной мой. Откуда ты? Где ты?

- На аэродроме. Скоро буду, - сдержанно ответил он, хотя ему в эту минуту хотелось сказать самое задушевное, но он постеснялся посторонних и вышел из здания, решив у ворот подождать машину. Справа от него, в крутых каменистых берегах, играл Днепр. На рыжих рябоватых скалах шелушилось утреннее солнце. Николай Кораблев смотрел на скалы, но думал совсем о другом. Женщины порой в него влюблялись, порой посмеивались над ним, называя его "пустым колосом". Под влиянием этих насмешек он иногда пробовал "связать свою судьбу", но из этого у него ничего не выходило, и он, сгорая от непонятного для него стыда, отступал.

И вот однажды, в раннее осеннее утро, на берегу Днепра он увидел девушку. Она пробегала, прыгая с одного камня на другой, держа под мышкой папку, а в левой руке небольшой светлый, наглухо закрытый ящик. На ней была синяя в полоску юбочка, такая легкая, как крылья бабочки, и белая майка. Золотистые волосы, небрежно взбитые, развевались по ветру.

- Ох, ты! Кто это? - проговорил он и сразу почувствовал, как его неудержимо потянуло к ней. И он пошел, тоже легко прыгая с одного камня на другой, неотрывно следя за девушкой. Вот она выбежала из-за скалы, затем снова скрылась, и Николай Кораблев так же, как неожиданно увидел ее, неожиданно и потерял. Он кинулся в одну, в другую сторону, потом поднялся на скалу и отсюда глянул на каскады рыжих глыб, на противоположный берег, на пробегающие через плотину машины, на движущихся во все стороны людей, - и вдруг все это ему стало неинтересным, скучным. У него даже защемило сердце, как будто он потерял самое дорогое, что бывает только раз в жизни… И он пошел со скалы, скользя по ее крутизне туда, вниз, к Днепру, и, крупно шагая, чуть-чуть косолапя правой ногой, устремился вверх по течению. На пути попался длинный, окатанный камень. Николай Кораблев перепрыгнул через него и попятился: совсем недалеко на маленьком стульчике сидела та же девушка. Перед ней на подставке виднелось полотно, рядом со стульчиком на гальке стоял кувшин, в кувшине торчали кисточки. Девушка, вглядываясь в воды Днепра, ругала сама себя:

- Баба ты, баба. Ничего ты не умеешь. Ничего, - и быстро-быстро кидала кисточками краски на полотно. Казалось, она кидает краски как попало. Но вот на полотне уже несутся бурные воды Днепра. Они несутся, все смывающие на своем пути и такие синие, притягательные. Девушка приостановилась и громко засмеялась, тряхнув по-мальчишески головой. - Ага, - одобрительно проговорила она, как иногда говорит учитель ученику, удачно решившему задачу. - А не поругай тебя, ты бы ничего не сделала.

- Да-a. Это… Это очень… очень хорошо, - невольно вырвалось у Николая Кораблева, и он спохватился, полагая, что девушка сию же секунду прикроет полотно и скажет: "А чего вы суетесь?" Но она медленно повернулась к нему, и тут он увидел ее глаза, и в этих настороженных глазах было такое страдание, как будто девушке было не восемнадцать - двадцать лет, а уже перевалило за сорок. - Простите меня, - начал он, но она перебила его:

- Это правда - то, что вы сказали? Нет. До этого. Правда?

Он растерялся и кивнул головой.

- Ну, очень рада, очень! У меня это уже одиннадцатый вариант. Вы думаете, это легко? - И она так громко засмеялась, показывая белые, чуть-чуть скошенные зубы, что Николай Кораблев невольно подхватил ее смех.

Тогда ей было девятнадцать. И вот они уже семь лет вместе. За это время они несколько раз разлучались, когда Николая Кораблева переводили с одного строительства на другое, а последние два года жили в Москве.

- В Чортокуль… как перепутала, - прошептал он и втянул голову в плечи, думая о том, как же сообщить ей о своем новом назначении. - И какой это Чиркуль? Бог его знает.

Из-за поворота, волоча хвост пыли, выскочила машина. Поблескивая радиатором, она неслась по дороге, все вырастая, увеличиваясь. Но Николай Кораблев собственно машины-то и не видел. Он видел только открытый, чуть-чуть в загаре лоб, над которым развевалась копна золотистых волос, серые горящие глаза, улыбку, обнажавшую белые крупные зубы, приветствующую руку.

Очутившись в машине рядом с Татьяной, он обнял ее, чувствуя, как ее рука обвила его шею.

- Таня! Танюша моя! - произнес он и начал целовать ее лоб, щеки, губы.

И Татьяна, очевидно, никого, кроме него, не видела в эту минуту. Но она первая пришла в себя и, оттолкнувшись от него, сказала:

- Коля! Мы же не одни, - и, вся вспыхнув, закусив губы, прижавшись в уголок машины, стала маленькой-маленькой.

Вскоре они, отпустив машину, поднимались по крутому берегу Днепра в городок Кичкас к домику с большой стеклянной верандой. Они шли, улыбаясь друг другу, держа друг друга за руки, не стесняясь посторонних глаз. Татьяна, глянув на кудлатые волосы Николая Кораблева, на подбородок с резким разрезом, на свежесть щек, тихо, гордясь им, произнесла:

- Ты знаешь, судя по портретам, ты очень похож на Петра Великого.

- О-о-о! - полушутя воскликнул он и тут же серьезно, с той затаенной теплотой, какая бывает только наедине с любимым человеком: - А я думаю о другом. Что это такое? Это что-то такое неугасимое. Неугасимое, - подчеркнул он, как будто она не расслышала его. - Мне всегда хочется быть с тобой, говорить с тобой и молчать с тобой. Я не подберу слов… Ну, ну, у меня душа стонет. Вот-вот… стонет. Душа… - говорил он, огромный, ведя всю розовую, по плечо ему, Татьяну.

Ребенок лежал в голубой коляске, задрав пухлые ножонки. Руками и ногами он ловил подвешенный полосатый мяч. Ловил старательно, напряженно, кривя губы, готовый расплакаться, и настолько был сосредоточен, что совсем не заметил, как к нему подошли Николай Кораблев, Татьяна и ее мать, Мария Петровна.

- А ну! Хватай, хватай его, Виктор. Хватай! Так его! - И Николай Кораблев щелчком ударил по мячику.

Маленький Виктор, очень похожий на отца, такой же лобастый, кареглазый, на какую-то секунду замер, зачем повернул голову и улыбнулся, а отцу даже показалось, что сын не только улыбнулся, но и весь засиял - пухленькой шейкой, ножонками, оголенным животиком.

- Узнал! - сказала Татьяна, в представлении которой, как и каждой матери, ее годовалый сын был уже сознательным человеком, - Узнал, - еще раз проговорила она и хотела взять его на руки, но Николай Кораблев выхватил сына из коляски и, прижимаясь к нему лицом, целуя его в животик, в самые мягкие места, выкрикивал:

- Ух! Богатырь ты мой! Богатырь!

А сынишка смеялся и все лепетал-лепетал на каком-то своем птичьем языке, будто что-то рассказывая отцу.

- Ты его послушай, послушай. Он все-все тебе расскажет, - сияющими глазами глядя то на мужа, то на сына, говорила Татьяна.

Николай Кораблев прислушался.

- Не понимаю. Ох! Нет, нет. Понимаю, друг ты мой. Все понимаю, - и снова принялся целовать его. Затем остановился, посмотрел на Татьяну: - А ты где?

- Я? Вот она я.

- Нет, а та? Знаешь ли, я был на выставке. Два раза. Больше не смог. Ну, конечно, пришел - и тут же искать твой "Сенокос". Хожу, смотрю, нет и нет. Меня, как говорит Степан Яковлевич Петров, аж затрясло всего. Думаю, неужели не выставили? - И Николай Кораблев заторопился, видя, как Татьяна побледнела. - Раз прошел, еще. Вижу - толпа. Я тоже невольно глянул вверх, куда все смотрели… и… Татьяна, молодец ты.

- А что? Что? - со страхом спросила она.

- Да смотрю вверх, а там твой "Сенокос"… И толпа около него.

Татьяна, стесняясь, глядя куда-то вкось, быстро проговорила:

- Мне та картина не нравится. Не нравится и не нравится.

- Да ведь от этого не зависит успех картины - нравится она или не нравится автору: народ имеет свои глаза и свой вкус. Ну, а где ты - та, еще не известная миру? - спросил он, нарочито в шутку произнося слова: "еще не известная миру".

И они перешли на застекленную веранду. Они вошли сюда молча, сосредоточенные. Только Виктор все так же лепетал, хватая отца то за нос, то за ухо, то за губы.

Николай Кораблев еще издали увидел полотно во всю стену в простенькой раме. Это, по сути дела, была все та же картина, которую он видел лет семь тому назад. Но там все было маленькое, неопытное, в поисках, а тут широко неслись воды Днепра. Они неслись могучей лавиной, ударяясь о причудливые рыжие скалы. И от Днепра и от скал веяло чем-то далеким, древним. А вон на одной скале, уходя корешками в расщелину, растет молодая березка, одна-одинокая нашла тут себе жизнь.

- Ну что? - еле слышно спросила Татьяна, хотя сама уже знала, что картина непременно понравится ему, но спросила, вся дрожа.

- Какая ты у меня умница, - чуть погодя, как бы про себя, произнес Николай Кораблев, не отрывая глаз от картины.

- Нет, не это, а вот это. - Татьяна вся вспыхнула, уже боясь, что картина ему не нравится и что он, оберегая ее, автора, перевел разговор на нее - человека, жену. И она невольно сказала, как бы оправдываясь: - Ко мне сюда приезжал художник Рогов. Ну, помнишь, он первый в газете написал о "Сенокосе". Знаешь ли, это крупный художник… и понимает, - у нее чуть не брызнули слезы.

Николай Кораблев не видел ни смущения Татьяны, ни навернувшихся слез: он смотрел на картину и, не желая подчиняться мнению художника Рогова, быстро заговорил:

- Видишь ли, у вас ведь все - краски, тени, переливы, тона, а я ведь обыватель в этих делах… и могу только одно сказать: мне хочется быть там, на этом берегу Днепра. Да, да. И еще я вижу другое: при всех условиях надо выбиваться и жить. Мне об этом говорит вот эта березка. Ты смотри, - с задором начал он убеждать Татьяну, не видя, как в радости загорелось ее лицо. - Ты смотри, откуда-то ветром принесло в эту расщелину зерно… и зерно дало жизнь. Жизнь тут, на этой жесткой, как чугун, скале. Нет, ты у меня умница. Право же. - Он обнял ее за плечи и только тут увидел, как она вся сжалась. - Что ж ты… такая?

Татьяна еле слышно проговорила:

- Когда нас ругают, хочется прямо-таки драться, а когда хвалят, то как-то неловко. А ты что потускнел?

- Завидую тебе, - не сразу ответил он.

- Завидуешь?

- По-хорошему: вот ты написала одну картину "Сенокос", и тебя уже знают, говорят - это Татьяна Половцева. Теперь ты закончила вторую - "Днепр" и станешь известна всей стране.

Татьяна некоторое время думала, затем встряхнула головой и засмеялась так громко, так заразительно, что засмеялись все, в том числе и Виктор.

А Татьяна, оборвав смех, сказала:

- Но ведь и ты пишешь. Да еще как! Мои картины, пройдет время, истлеют, а твои нет.

- Не понимаю.

- Ты построил три завода - ведь это такие картины, каких еще никто не писал. То есть их писали круппы и форды.

- Здорово писали. Нам бы поучиться.

- Учиться - это надо. Но не всему. Они ведь все-таки писали не так, как ты.

"Вот сейчас ей и сказать, что я действительно еду на Урал", - мелькнуло было у него, но он, посмотрев на ее счастливое лицо, боясь своим сообщением нарушить все это, сказал другое: - Какая ты у меня хорошая. И как мне хорошо с тобой.

Но тут решительно вмешалась Мария Петровна. Она была выше своей дочери, физически сильнее ее и даже, пожалуй, совсем непохожа на свою дочь: дочь вся какая-то золотистая, со слабыми, почти детскими плечиками, а мать высокая, мускулистая, с лицом иссера-черным и большими желтоватыми глазами. Мать почти никогда не улыбалась и смотрела на всех и все, в том числе и на Татьяну с Николаем Кораблевым, с высоты своего большого жизненного опыта: она все свои молодые годы провела на далеком севере, прошла не одну тысячу километров пешком, голодала, болела цингой и знала, что "все теперешние неполадки просто пыль на вазе".

- Хорошая-то хорошая, да по ночам не спит. Пожаловаться хочу вам, Николай Степанович.

- Что такое? - тревожно и вполне доверяя теще, спросил он.

- А Днепр, Днепр при луне, - неестественно гром¬ко и часто заговорила Татьяна, вся покраснев. - Днепр при луне. Разве можно спать, когда Днепр при луне? Мама! - умоляюще произнесла она и повернулась к матери.

Но Мария Петровна беспощадно топила ее.

- Днепр-то при луне виден вон в то окно, а она по целым часам торчит вот в этом окне и все на дорогу смотрит и все вздыхает: "Коля да Коля".

7

Иван Кузьмич с внуками подходил к железнодорожной станции. Они втроем несли огромную корзину, переполненную грибами-боровиками. Они шли дорогой, вдоль реки, берег которой был сплошь усыпан нагими загорелыми телами, да и сама река кишела такими же загорелыми, блестящими на солнце телами: люди ныряли, догоняя друг друга, бросали огромный мяч и ловили его, состязались в плавании или просто лежали на воде, как бревна. Иван Кузьмич, любуясь всем этим, невольно остановился. Тут к нему подбежали люди в трусиках, купальных костюмах и, глядя на грибы, охая, ахая, вскрикивая, как бы видя группу чудесных детей, стали расспрашивать, где и как Иван Кузьмич "набрал такого добра". Иван Кузьмич долго молчал, разглаживая ладонь большим пальцем, затем обстоятельно начал отвечать, где набрал такие грибы и как их надо собирать.

Друг его Степан Яковлевич в этот час сидел за небольшим столиком под дубом, пил чай с ягодой, философствуя:

- Как только вполне созреет, надо гостей пригласить и в первую голову Замятиных с ребятишками. А как же? Конечно, существенное есть для человека - хлеб. Ягода, дескать, это так себе. Нет, ягода есть украшение в мировом масштабе…

…Николай Кораблев и Татьяна, искупавшись в Днепре, шли вверх по течению на место первой встречи…

И вдруг все это рухнуло.

Иван Кузьмич Замятин в эту минуту был уже на станции. С такой же корзиной грибов, как и у него, к нему подошла Елена Ильинишна. Сын Василий и сноха Леля сидели на лавочке и поджидали их… и каждый уже начал было хвастаться грибами, как вдруг пронеслось страшное слово:

- Война!

Елена Ильинишна закачалась, уронила корзину, просыпав грибы на платформу под ноги бегущих людей, и тут же присела, закинув голову, став землисто-черной.

- Саня! Санечка! Сыночек мой! - простонала она.

Глава вторая

1

В первый день войны, двадцать второго июня 1941 года, Николай Кораблев, простившись с семьей, с большой тревогой на душе вылетел из Кичкаса в Москву. Тут, наскоро сдав дела новому директору Макару Савельевичу Рукавишникову, он отправился в наркомат и вместе с наркомом в четыре часа утра был принят заместителем Предсовнаркома.

Зампредсовнаркома, как всегда бледноватый в лице, в конце беседы сказал:

- Мы вам, товарищ Кораблев, поручаем одно из самых важных строительств. В кратчайший срок вы должны построить моторный завод, чтобы он как можно быстрее вступил в бой с агрессором. Мы вам даем право подбирать людей по своему усмотрению. И всячески… всячески будем вам помогать.

Николай Кораблев все это выслушал молча, спокойно, как будто дело шло о незначительном поручении, но как только вышел из Совнаркома, так вдруг сразу и почувствовал какую-то внутреннюю дрожь, чего с ним никогда не было. Он даже, задохнувшись, проговорил:

- Что это такое?

Идущий мимо него москвич остановился, предполагая, что вопрос к нему, и спросил:

- А что?

- Я… я не к вам, - ответил Николай Кораблев, все так же чувствуя, как у него внутри все дрожит.

Это было, конечно, и чувство гордости, что вот именно ему, молодому инженеру, поручено такое большое дело; но это было и чувство страха, - а справится ли он с таким огромным строительством? Но, вернее, это было то самое чувство, какое бывает у даровитых певцов, актеров, когда они выходят на сцену. Зная, что покорят публику, они все-таки волнуются, произнося про себя: "Я это сделаю хорошо. Я обязан это сделать хорошо". Вот такое, собственно, волнение овладело и Николаем Кораблевым, когда он вышел из Совнаркома. И он, так же как и даровитый певец, актер, сказал:

- Я это сделаю хорошо. Я обязан это сделать хорошо. - С таким чувством он и отправился на вокзал.

Первую телеграмму о выезде на Урал он послал Татьяне, а затем стал рассылать телеграммы, письма своим знакомым инженерам, техникам, прорабам, которых ценил по прежним стройкам. Он каждому писал, приглашая его в Чиркуль, расхваливая и место, и условия, и само строительство, хотя сам еще не знал ни места, ни условий. Он никому не писал о тех трудностях, какие придется испытать, потому что ему было известно - для настоящего строителя-романтика упоминание о трудностях так же оскорбительно, как оскорбительно для моряка упоминание о том, что во время плавания может подняться буря. И люди хлынули на Чиркульское строительство - с севера, с Волги, из Сибири, из Подмосковья. Но он-то сам был особо рад, когда, приехав в Чиркуль, застал на месте Ивана Ивановича Казаринова, инженера, коренного жителя Урала.

Иван Иванович Казаринов, с огромной седеющей и свисающей на грудь головой, как будто она у него была налита чем-то тяжелым, по своему характеру был человек вспыльчивый, прямой и поэтому неуживчивый. Года два с половиной тому назад, закончив строительство авиазавода на Волге, Николай Кораблев, получив назначение на московский моторный завод, пригласил было с собой и Ивана Ивановича, но тот категорически отвел предложение:

- Благодарю. Я строитель и свою судьбу ни на что не променяю.

Так он остался в старом наркомате. Но вскоре со всеми перессорился, уехал на Урал и тут ушел на научную работу. Теперь, получив телеграмму от Кораблева, он немедленно же прибыл в Чиркуль и уже несколько дней поджидал своего "шефа", как он называл Кораблева.

Мнился, - сказал он, тепло здороваясь. - И не один. Прихватил еще инженера-металлурга Альтмана, и, подняв голову, добавил: - Соскучился по вас. Очень.

- Обоюдно, Иван Иванович.

- Видите ли, мне вся эта местность известна, как своя квартира. Что будем строить? Вы ведь в телеграмме не указали.

- Разве? Простите, пожалуйста. Строить будем моторный завод. Значение такого завода, особенно теперь, в военное время, вы понимаете.

- Толково. Давно пора.

- Значит, как говорят, по рукам? Садитесь и начинайте творить то, что полагается главному инженеру, имея в виду, что у нас с вами есть разрешение строить завод, географическая точка и… никакого плана.

Иван Иванович снова свесил голову и уже не поднимал ее, боясь, что сейчас все разрушится.

- А наркомат? Они ведь меня предали остракизму.

- Это вам так кажется. А затем я имею полномочие подбирать людей по своему усмотрению.

В зеленоватых прищуренных глазах Ивана Ивановича вспыхнули огоньки, но он тут же погасил их.

- А вы не накличете беды на себя?

- Беда всюду гуляет, но в данном случае она нарвется на мое упрямство.

- Вот за это я вас и люблю, за смелость, - чуть погодя проговорил Иван Иванович.

Назад Дальше