Лейтенант (отдает честь). Herr Major, melde samst… e… zehn Mann Bereitschaft, siebzehn Mann im Arrest… sonst nichts Besonderes…
Майор (перебивает). Sauerkraut ausgefasst? Arrest desinfiziert? Lieber Freund… hast du die Zeitungen gelesen? Was sagst du? Kolossale Fortschritte… Was? Noch paar Schläge und wir sind mit den Russen fertig. Das glaub’ ich… Komm zu uns heule Mandoline spielen… (Фельдфебелю.)
Смотреть в обе, всегда смотреть… Патруль отправляйт, вахта иншпектирен…
Фельдфебель. Пефель, герр майор!
Лейтенант. Befehl, Herr Major!
Майор. Wo ist Herr Regimentsarzt? Где есть герр полковой врач?
Фельдфебель. Честь имею доложить, герр полковой врач находится на вскрытии.
Майор. Um Gottes Willen, was habsten da eigentlich… Wer hat hier kleine Kinder?
Лейтенант. Das ist… so… ein… Ding . Фельдфебель, как это называть?
Фельдфебель (козыряя). Головоломка, копфцербрехер.
Майор. Kopfzerbrecher. Kolosál! (Минуту размышляет.) Sehr gut… Das ist eigentlich für Generalstäbler… chichi!
Лейтенант. Kopfzerbrecher… Unterhaltungsspiel… eine recht anstrengende Geistesbeschäftigung…
Майор (задумчиво). Sehr gut… Was alles die Leute…
Фельдфебель. Так точно, герр майор.
Майор (лейтенанту). Werde die Sache anschauen. Pack das ein… und gehma!
Лейтенант (уходит с майором; фельдфебелю). Завтра посылать за этот игра.
Полночь. В офицерской казарме слабо светятся два тщательно задрапированных окна. Оттуда слышны приглушенные звуки мандолины и мужское пение, нарушающие тишину. Пять темных окон, а дальше еще одно ярко освещенное окно, открытое настежь. У окна сидит старый майор в одной нижней рубашке. На столе перед ним фляга вина и бутылка кисибельской минеральной воды. Майор курит трубку. Он сидит не двигаясь. Ноги закутаны попоной. Левой рукой он подпирает голову, правой передвигает что‑то по столу.
Вдоль садовой ограды медленно проходит темная фигура. Часовой. Пишвейц. Он тяжело переставляет ноги в горных ботинках. Правой рукой придерживает ремень винтовки. Время от времени бросает взгляд на освещенное окно. Останавливается, долго смотрит на майора. Вполголоса бормочет себе под нос: "Ежели бы ты сложил два треугольника наискосок друг к другу… С краю приставил бы квадратики, а посередке поместил бы эту епископскую шапку… Палочку пристроил бы заместо хвоста, и была бы коза готова. По-другому ничего не выйдет, вот те бог, хоть сиди, дед, до утра…"
Два часа ночи. Шаги. Разговор.
Женский голос: Also gute Nacht, Herr Leutnant… Auf Wiedersehen!.. До скорой встречи…
Стук захлопывающейся двери. Тишина. Два окна гаснут. Крайнее, майорово окно продолжает светиться.
Пишвейц лежит в караулке. Не может уснуть. Ворочается с боку на бок. Думает.
Время течет медленно.
Три часа утра.
Пишвейц тяжело вздыхает и встает со своего соломенного тюфяка.
Босой, в рубашке и подштанниках останавливается у дверей караулки. Смотрит на освещенное окно майора.
Босой, в подштанниках садится на порог. Чешет пятку.
"Хоть бы господь бог его надоумил… Надо положить самые большие плашки наискосок друг к другу, квадратик с краю. Палочку заместо хвоста… Тогда мы оба заснули бы уж наконец…"
Сны пленного солдата
Что же вам, родные мои, рассказать? Нелегкое это дело…
Лучше отстали бы вы от меня, не любопытничали. Так‑то вот, матушка. Маня, налей хотя бы рому, а ты, зятек, угости папироской.
Вчера я вам уже говорил - прострелили мне ногу, и остался я лежать в кустах. Под вечер пришли сербы, стали тыкать в меня прикладами: "Шваба!.. Шваба!"
Подняли меня эти парни и все приговаривают: "Не бойся, не бойся!". Подойдет детина - гора горой, крикнет: "Не бойся!" - шасть лапой в карман, вытащит часы - и ходу! Подойдет другой: "Не бойся!". Хватает меня за ногу - я тут, ясное дело, бряк навзничь, а он стащит казенные обутки - и ходу!
Потом нас погнали куда‑то: "Хайда-хайда-айдь, айдь!" Целый день только и слышишь: "Айдь тамо за командира" .
Я шел босой, нога болит, все отставал - не мог за ними поспеть.
В одной деревне - разве тут упомнишь в какой - дали мне печеной тыквы с ракией и снова: "Айдь, айдь, шваба!".
Счастье еще, что у меня в подкладке были зашиты монеты, дал я крону стражару , старый такой чича , комитаджи , хороший человек, дрался с турками под Дринополем или еще где, запамятовал я… Ружье у него висело за плечом на веревке. Принес мне кусок сахара. Господи - сахар, угощенье‑то какое!
Потом везли меня на подводе - родные вы мои, - нога вся распухла, горит - надо бы хуже, да нельзя.
В коницких казармах в Нише - родные вы мои, - вот где была стужа, голод да вши.
На дворе - не помню уж, там это было, или где еще: голова у меня дурная стала, ничего не держит - так вот, был там нужник на манер канавы, ходили туда холерные да тифозные. Было до него - ну, как бы вам сказать? - вот как от нашей груши до курятника… Просто большой глубокий ров, сверху - доски, хлоркой политы. А там, внизу, мертвяки… может, два или три… то нога высунется, то рука… Ясное дело, пойдет бедолага по нужде, дизентерийный или холерный, никому не скажется, стражара не позовет - сядет, от слабости свалится туда… да и утопнет.
Так‑то вот… Ну, а потом был я в пешадкйских казармах князя Михаила… - И оставьте меня в покое, не о чем мне больше рассказывать.
Жуткое дело, вспоминать не хочется. Там повыпадали у меня зубы, да еще с койки я там свалился.
Расскажу вам только одну историю. Но потом уж все, конец!
Была там сестричка из "Красного креста", красивая такая девчонка, пела и по-чешски знала. Все себе напевает: "А домой мы не пойдем до утра - до утра…".
В лазарете справа от меня лежал один комитаджи, русский граф из Калиша, говорил, папаша его - член русской Думы. Дескать, из дому убег из-за девчонки, либо еще из-за чего, тоже вот запамятовал. Отец лишил наследства… И пошел он воевать, Был, кажись, в африканском легионе или в Тунисе - опять же запамятовал… Красавец писаный…
Сколько ему лет было? Да лет этак около двадцати четырех; минутки, бывало, не усидит. Ездил в Барселону и хвастал, что сговорился там с одной, да перед самой свадьбой она укатила в Южную Америку, или еще куда - уж и не знаю… Тихий такой человек, сложения слабого… Возвратный тиф, кровью харкал и все жаловался: "Плуча, мои плуча , я этого не вынесу!". Да причитал: "Кирие… Кирие!" , а мы его ругали. Спрашивал, что мне подарить, чтобы, мол, вспоминал его, как он умрет. А когда поправился и уезжал, дал мне франко-испанский словарь и вот этот брючный ремень, пощупайте‑какая на нем кожа! Только со словарем‑то что? Вот мы и употребили бумагу с пользой… ясное дело… коли в ней такая нужда… Ежели давал я кому пару листков - почитай, любезность оказывал… да и не задаром…
Ох, родные вы мои! До чего же чудной человек был этот граф! Велел позвать священника, а как пришел к нему поп, чертыхался и не хотел с ним разговаривать. Меня просил подать телеграмму в Варшаву, что, мол, у него третья стадия чахотки, - чтобы дома помягчали и выслали денег.
Подал ли я телеграмму‑то? Куда там! Как раз той ночью упал я на колидоре и крепко зашибся… Еще рад был, что лежать могу…
В ту пору заявилась к нам русская княжна, собственной своей ручкой дала мне подштанники, санитары носили их за ней в корзинах. Видать, она потом и послала телеграмму в Варшаву, папаше его, про эту самую третью стадию. На радостях он мне даже рубль отвалил.
Получил я от доктора Миловановича настоечку, чтобы мазать волдыри от вшей, а сынку графскому микстуру от легких прописали - ужас, какая пакость оказалась. Аптекарь, убогий такой человечишко, рожа обвязана - золотуха или что, уж и не знаю, - бумажки на бутылочках кириллицей понадписывал.
Раз приходит доктор Милованович, видит, как граф пьет из своей бутылочки, и спрашивает: "Шта ты радишь?" .
Потом глянул на мой столик и говорит: "Ага!", выругался, сестрицу так и пронзил взглядом‑тощая была, как жердь…
Родные вы мои, вы бы только посмотрели, как она вся съежилась.
В Нише я видел сны, и все потом сбылись.
Ну вот вам хотя бы первый!
Приснилось мне, будто лечу я на ероплане домой. И будто страх как жрать хочется, потому что есть мне ничего нельзя было… а тут так захотелось, ну просто спасу нет. И больше всего… рождественского кренделя или ржаного хлебца. Лечу и думаю: ни одна ведь душа про то не знает, что со мной деется. Внизу - Сербия, дома, села. Как пролетел Австрию, уж и не знаю… А прилетаю домой, вы мне и рассказываете, что, значит, дедушка наш наново запил. Рекс будто сдох. Натащили мне хлеба, пирожков. Вы, матушка, будто насыпали мне полный мешочек соли, очень уж я вас просил, до того хотелось мне сольцы - брал я ее из миски и сыпал прямо в рот. Соль, родные мои, дороже золота! Из дому будто пошел я в трактир "У Лупинков". Выпил пива и сразу же с братаном своим с двоюродным… с трактирщиком то есть… прощаюсь, чтобы поспеть в лазарет, пока доктор Милованович не начал утренний обход.
Назад добрались благополучно, и все обошлось.
Сон этот исполнился хотя бы в том, что я теперь и впрямь вернулся домой, а те, кто тогда был со мной, уже бог весть где - в Албании… Да немало их уже и в землю закопали. А может - и нет.
Второй сон.
Приснилось мне, будто в Ниш должен приехать император Вильгельм и будто король Петр собирается его встречать - и до того ведь все во сне перепуталось, - будто был я на вокзале и вдруг вижу - горы трупов и дохлых псов. "Почему, - думаю, - оставили здесь эту мерзость, раз приедет сам император?" Приехал император или нет, это я тоже запамятовал… Помню только, что с вокзала мы шли с Цыбулькой, вы его не знаете. Чего-чего?… Да нет! Этот из двадцать второго. Цыбулек что собак нерезанных! Он и говорит: "Ведь у них в Нише мало места!" Потом император Вильгельм был в нашем лазарете… Слышу - долго так говорят по-французски… Дальше уж и не помню, что и как. И ведь все как есть в точности исполнилось. Император Вильгельм приехал в Ниш, и болгарский Фердинанд тоже.
А третий сон - вы только послушайте! Оставь ром на столе, Маня!
Будто где‑то тут у нас приключилось убийство. Один будто трактирщик топором жену порубил… А нашего папаню, должно быть, вызвали в свидетели, или иначе как, леший его знает. До чего все в голове у меня перемешалось… В общем так как‑то… Короче, приехал будто папаня ко мне в Ниш, в армию и наново пропал… Оглядываюсь я…
И верно, вызвали папаню на комиссию, забрали, после ему в Надьканиже операцию сделали, да это вы и сами знаете, теперь уже полгода как о нем ни слуху ни духу.
Но самый распрекрасный сон был вот какой. Приснился он не мне, а тому Цыбульке, из двадцать второго.
Представьте себе огромадное поле. Куда ни глянь - луга да равнина. А посередке будто бы стоял Пршемысл Отакар в полном рыцарском снаряжении и грустно эдак глядел. Потом вдруг стал медленно возноситься на небо и скрылся в облаках… А на том месте, где он стоял, объявилась княжна Либуше в белом одеянии и тоже жалостно так смотрит, глаза прикрыла рукой и плачет. Вдруг тоже вознеслась - и нет ее…
Глянул Цыбулька на небо, там посередке - синяя полоса, а направо и налево от нее - куча солдат, один на другом, голова к голове, лошади, повозки, оружие, в небе полным-полно солдат… видит… синяя‑то полоса сужается… и солдаты идут стенка на стенку…
И это тоже исполнилось‑только еще прежде сна!
Пршемысл Отакар пал от злодейской руки, а Либуше, - его супруга, значит, - умерла, не знаю уж как. Короче - все перемешалось с тем убийством в Сараеве, а потом сразу началась война.
Как мы проводили рождество, матушка? Что нам давали вкусненького?
На праздник Никита дан пан Пашич прислал здоровущую рыбину, чудная такая, с Охридского озера, вся в красных крапинах. На Божич были обед и пироги. Все говорили: "Христос народился" и целовались. Мы с русским графом тоже расцеловались.
Как раз под Новый год… или уж не знаю, когда это было… приехала княжна Ипсиланти, откуда‑то из Греции… леший ее разберет… подарки раздавала… ну, это каждый рад схватить. Мне досталась рубашка, чарапа коньяку - ох, родные мои - вот была баба! Розанчик! А платье ничего особенного, никакой роскоши. Лакеи носили за ней ящики. Сапоги везла из самой Греции или из Англии, леший ее знает. Отменные сапоги, добротные, мы их прозвали "сапоги Ипсиланти". Да, хороший денек выдался!
Потом заявился к нам Иржи, сербский принц. Сербы называли его "Дорде"… всего уж и не упомню… дурная у меня стала голова… Помню только, ходит он от койки к койке и спрашивает: "Шта ты фали?" И был с ним… или, может, с кем другим - опять же запамятовал… на диво чисто выбритый офицер - долговязый этакий верзила.
Приходил еще поп, потешный очень, раздавал почтовые открытки, по десятку каждому. Все подтягивал сутану, крестился, усы что у Исайи-пророка. Да, чтобы не забыть… Был у нас английский доктор, очкарик, я потом мазал спину одному еврею из Белграда… ух, и вонючая была мазь… И доктор дал мне апельсин…
А-а-а… ох-хо-хо! Ро́-o-одные мои… Уж и не знаю, чего бы вам еще рассказать.
Все зеваю… страсть как спать охота. Маня, откинь‑ка перину… Да отвяжитесь от меня со своими вопросами…
Хоры ангельские
Вы спрашиваете, дорогая матушка, все ли я сберег, что вы мне нашили да что дали с собой в дорогу, всего ли у меня тут хватает.
И еще спрашиваете, отдаю ли я кому стирать и гладить да не растащено ли что ворами.
Все у меня, дорогая матушка, в порядке, всего хватает, и никто ничего не украл.
Только те казенные штаны, что вы мне подкоротили, теперь как решето и без единой пуговицы, на заду заплата из мешковины, но в общем и целом сойдет, не сваливаются, я их веревкой подвязываю.
И еще у меня здоровенная дыра в шагу, а пуговиц на ширинке вовсе не осталось, инда петушок выглядывает, как вы, дорогая матушка, изволили говаривать, когда я был мальчонкой, да таких оборванцев тут сколько хочешь, так и стоим на поверке перед полковником.
Но на это, дорогая матушка, никто здесь не глядит.
А коли не знаете вы, дорогая матушка, в чем мы тут ходим, то и не спрашивайте, отдаю ли я кому гладить штаны. Какое там гладить! Тут, в горах, у людей хлеба нет, не то что утюга.
Еще оторвался у меня козырек на фуражке, хотя верх пока крепкий, а шинель я - в общем и целом - потерял, ношу теперь дамскую пелерину, и все мне завидуют, вот только чертовы мадьярские сапоги совсем прохудились, и вода в них хлюпает.
Еще вы пишете, дорогая матушка, что как порву я носки, чтобы прислал вам заштопать.
Да носков‑то у меня никаких уже йету, мы приноровились чистить ими винтовку, а ношу я фланелевые портянки, нарезанные из женских панталон, которых мы в Крагуеваце украли цельную кипу. Насчет исподних и носовых платков - так они тут и вовсе лишние, а когда нужда придет, прижму я, дорогая матушка, наперед одну ноздрю, потом другую, да и высморкаюсь на горячий черногорский камень.
Воротнички вы мне, дорогая матушка, и подавно зря положили в вещевой мешок, у нас тут вши, и я натираюсь черной мазью: даже вы, дорогая матушка, меня бы не узнали, ну чисто негр эфиопский.
Вчера кончилась у нас ракия , и это - в общем и целом - хуже всего, ни капли во фляжке, а поросятинки не видали уже два месяца.
Тут кругом, дорогая матушка, сплошь магометане, им свинину есть не разрешается, даже вареных пятачков или ушек.
А коли прислали бы вы мне домашнего окорока, и к нему бы чешской капустки да бочонок поповицкого пивка, - вот это, дорогая матушка, было бы дело, а так - лучше ничего не посылайте, все у меня есть и всем я - в общем и целом - доволен.
Еще вы мне напоминаете, дорогая матушка, чтобы я сторонился дурной компании и оставался бы тихим, послушным, каким был дома.
Это, дорогая матушка, очень трудно. Я тут страсть как огрубел, да здесь - в общем и целом - иначе и нельзя. А дурной компании, дорогая матушка, у нас нет. Особливо с тех пор, как вся ракия вышла.
Передайте это и пану учителю.
Но все же я вас, матушка, кое о чем хочу попросить.
Сходите вы в Хрудим к Блюменкранцам и купите мне губную гармонику.
Все наши ребята писали домой - просили прислать гармоники.