Кола - Борис Поляков 22 стр.


45

В кабинет без стука вошел тихо лопарь, привалился плечом к косяку и стоял там, не шевелясь, с любопытством и осторожностью рассматривал Шешелова и кабинет.

Он был старый уже, лопарь. Пожалуй, старее Шешелова. Низкорослый, с руками длинными, в малице. А тело под ней, видать, иссохло: просторна малица. Глаза от мороза и ветра припухшие. И скулы тоже обветрены, обострились. Как он двери впотьмах нашел? Во всей ратуше ни души.

В свете свечей они с минуту рассматривали друг друга.

– Здравствуй, – лопарь кивнул ему головой, будто старому другу, с приветливою улыбкой. А голос надтреснутый от простуды, хриплый. – Ты кто?

– Здравствуй, – Шешелов усмехнулся. – Я городничий.

– Городничий, – повторил лопарь одобрительно. – Это так, хорошо, – пожевал в раздумье сморщенными губами и отвел взгляд, потеряв интерес к Шешелову. – Начальник, однако, нужен. Самый большой.

Шешелов понял: эстафетою пришла почта, и лопарь искал писаря. Но писарь болел. Дарьи не было дома. Шешелов один сидел в кабинете у печки и грелся, собираясь идти гулять. Почту самому получить нужно.

– Я и буду начальник. Самый большой в Коле.

Шешелов встал, поправил под поясом свой халат:

– Ты, верно, письма привез?

Лопарь обшарил взглядом его халат недоверчиво, склонив голову набок, глаза сощурились хитро.

– А где пуговки? – спросил вкрадчиво, будто во лжи уличил ребенка.

– Какие пуговки? – не понял Шешелов.

– Светлые, – лопарь показал на себе рукой. – В один ряд.

– А, – Шешелов не сдержал улыбку. – Мой мундир?

– Пуговки, – уточнил лопарь уважительно. И смотрел на Шешелова лукаво, будто спрашивал взглядом: ну, дескать, будешь ли ты и дальше обманывать?

– Я могу надеть свой мундир, – рассмеялся Шешелов. – Там есть пуговки. В один ряд.

– Надень, – подумав, сказал лопарь. – Начальнику – светлые пуговки есть два письма.

– Мне для этого нужно идти наверх, одеться.

Лопарь проследил за движением его руки и, видимо, понял.

– Иди, – согласился он дружелюбно. – Я посижу. – И опустился прямо на пол, доверчиво поделился: – Устали ноги.

– Сядь вот сюда, – Шешелов указал на стул.

– Нет. Тут хорошо. Ты иди. – И лопарь снял шапку, обнажил седую, в жидких, скатавшихся прядях волос голову.

Приход лопаря развеселил Шешелова. Давно он мундир с таким желанием не надевал. О пришедших письмах не думалось. Забавляла возможность вернуться в свой кабинет в мундире с пуговками.

И одетый уже, идя вниз, глянул на себя в зеркало. Да, конечно, лопарь старше его, намного старше. И усмехнулся, застегивая мундир: начальник – светлые пуговки.

Письма были помяты, затасканы, печати на них потрескались. На одном узнал почерк князя, руки дрогнули: наконец-то! Отбросил губернское, а это вскрывал, ломая печати. Предчувствие роилось недоброе. Не впустую говорят люди: нет вестей – добрая весть. И поймал на себе взгляд, неприятно задела пришедшая мысль: "А ведь он изучает меня". Не по себе стало. Письмо опустил, распрямился.

– Ты что?

При свете свечей он стоял у стола, в мундире: чиновник восьмого класса, городничий и дворянин. Случай с пуговками забылся.

Лопарь поднялся с полу тяжело, спешно, суетливо стал надевать шапку.

– Прощай, однако.

Глаза пугливыми стали, ушли в себя.

– Постой.

Шешелов достал из стола целковый, пошел к лопарю. В дверях уже успел затолкать в его ладонь деньги.

На душе гадко стало. Снова не так поступил. Где же Дарью черт носит? Самовар бы поставила. Никак чаю вовремя не попьешь. Опять один в кабинете. Хоть заорись – один. Во всем доме. В городе. На земле один!

И увидел письмо на столе, укорил себя: побоялся, лопарь испуг на лице заметит. Пнул с досады попавшийся на дороге стул. Черт бы взял и письмо, и князя! Такая минута ушла из жизни! За годы в Коле он их на пальцах может пересчитать!

"Посылая Вас в должность кольского городничего, - писал князь, – надеялись мы не ревизора иметь на окраине государства, а преданного слугу Царя и Отечества..."

Слова письма плохо осознавались. Они безлико шагали в строках, как солдаты в шеренгах. Но они несли Шешелову разгром. Это он понял и читать перестал. Да, да, не обмануло предчувствие: нет вестей – добрая весть. И старался себя успокоить, растирал рукою под сердцем. "Ну что же ты, что? Давно ведь это написано, давно уж. И читать надо". Трудно придвинул кресло к столу, опустился в него.

"...Слухи лживые о земле Вы не только впредь не будете собирать, но, как вредные для пользы Государя Императора, всячески пресекать без пощады должны..."

Прозрачный намек князя о возможном возвращении Шешелова в столицу пропустил: так это, князь шутить изволит. Не в первый раз. Отложил письмо, вытянул ноги, грузно осел в кресле.

Вот и все. Метанья его окончены. Все просто. Князь всегда знал, что делать. Теперь ему бы от Шешелова письмо: злые распространители слухов – отец благочинный и мещанин Герасимов – наказаны. Не следует ведь гнушаться мер тиранических, если они монарху на пользу.

Долго сидел в кресле бездумно, руки обвисшие, ничего не хотелось.

Второе письмо кричало знаками восклицания. Победа! Победа! Нахимовым при Синопе потоплен турецкий флот! Бебутов разбил турок под Баш-Кадыкларом! Радость из письма накатывала. Перед глазами названия потопленных кораблей, цифры убитых, плененных, захваченной артиллерии. Победы были большие, и Шешелов, сам солдат, забыл лопаря, письмо князя, свое положение. Война разгорается? И заспешил: взял свечи и в комнате писаря долго рылся в шкафу, искал карту. Она нашлась, маленькая, общая. Ни Синопа, ни Баш-Кадыклара на ней не значилось. Он вернулся в кресло и закурил. Достал папку с вырезками и полистал их. Что-то такое, призывающее к войне, здесь было, он помнит. Да, вот...

Уж не пора ль, перекрестясь.

Ударить в колокол в Царьграде?

Еще:

В возобновленной Византии

Вновь осенят Христов алтарь.

Пади пред ним, о царь России,

И встань как Всеславянский царь!

Шешелов закрыл папку с вырезками, отбросил. В душе воспротивился и победам, и восторженным крикам. Среди бела дня разбойник ломится в дом, громко крича, что пришел грабить. Эта возня на юге еще с лета ему не нравилась. "Что в Дунайских княжествах нам, русским, надо? Турки правильно объявили войну. Кому по душе что на его пасеке хозяйничает медведь?"

И сравнивал на маленькой карте границы Российской и Турецкой империй. "Но турки-то, объявляя войну, что своей головою турецкой думали? Два таких поражения с разницей в один день. Что же это – судьба Оттоманской Порты предрешена? Понт Эвксинский – Русское озеро? Славянские земли под флаг России? Русские пушки на берегу Дарданелл?"

Радости не было. Это дорого обойдется. Кровь, кровь и кровь. Столько будет крови пролито! Не возрадуешься победам.

И почувствовал нарастающую тревогу. Будто давно когда-то задолжал он беде, да так всю жизнь и не расплатился. А теперь сама она вот-вот явится, и отсрочки уже не будет: плати!

Тревога шла от лежавших на столе писем. Не в силах справиться с предчувствием надвигающейся беды, Шешелов поднялся из кресла. Захотелось немедленно чем-то занять себя. Далее так нельзя. Он не может быть один в доме. Да, он собирался идти гулять. Вспомнив об этом, он заспешил. Надевая шубу, с трудом попал в просторные рукава, задул торопливо свечи, ощупью стал спускаться по лестнице.

Шел черным ходом, где ближе. В сенях споткнулся, уронил коромысло, бадью и что-то еще, громыхающее из Дарьиного хозяйства. С облегчением открыл дверь на улицу. Пошел по угадывающейся тропе мимо дома почтмейстера, казначейства, к заливу, прочь из крепостных стен.

Скрипел под ногами снег. Шешелов обогнул кирпичную церковь и деревянную громаду собора. Пустынно стояли божьи дома, заснеженные и тихие. Чернея, дремали глазницы окон. А у дальних ворот крепости призывно горели окна неспящего кабака. Отчаянно захотелось туда, даже шаги замедлил. А что, в самом деле? Сесть на широкой лавке среди людей, положить на толстый стол локти и велеть подать себе штоф. Можно выпить и сыграть в карты. Послушать пьяный, ни про что, говор, самому рассказать побывальщину из солдатской жизни. Можно пьяно и горестно помолчать над рюмкой или, черт возьми, спеть, распрямившись, положив на соседово плечо руку.

Нет, никто его там не ждет. И ускорил шаг. Писарь может туда, Герасимов. Даже поп. А Шешелов – как ворона белая. И в Архангельск сразу же донесут: городничий, мол, в кабаке хлещет горькую. На старости из ума выжил.

За крепостью темень, ветер пронизывающий. Шешелов запахнул шубу, прислонился к столбу за башней. Здесь меньше дует, но все равно худо и одиноко. А все письмо князя. Единственный раз хотел сделать сам, во что верил. Это же ведь земля.

Перед ним, будто строем, прошли чиновники: оплывший судья, молчащий исправник, любопытствующий почтмейстер, нечистые на руку таможенники. Шешелов помнит: однажды он позволил себе при них вслух подумать. При первом же посещении Архангельска губернатор обмолвился: имеет-де он, Шешелов, склонность либеральные идеи чиновникам преподносить. Мягко эдак сказал. Это, мол, может его сиятельству не понравиться. Шешелов понял: князю уже донесли.

С тех пор его отношения с колянами определились: он не любит их, они не любят его. Менять ничего не нужно.

Глаза к темноте привыкли. В неприветливо-черном небе теряли очертания горбы варак. По берегу Колы, перевернутые, лежали под снежными шапками раньшины, шняки, карбасы. Чернотою пугала вода залива. Ветер и здесь, в углу доставал, забирался под шубу. Спине стало зябко. А старый лопарь, тот самый старик, среди снегов и болот жизнь провел. Шешелов глубже запахнул шубу, в который раз уж покаялся: лопаря зря обидел. Его чаем надо было бы напоить, проводить, посветить в сенцах. С ним про ноги больные надо было поговорить. Они оба старые, нашлось бы чем поделиться. Дернул черт трогать письма. "...но, как вредные для пользы Государя Императора, всячески пресекать без пощады должны..." Князь не только ему, наверное, написал. Молчать, молчать больше надобно.

Шешелов вышел из своего угла и пошел к крепостным воротам. По Коле блуждал долго. На улицах темень, ветрено. К рождеству намело снегу, стало убродно. Неприятно на улицах. Но и в дом идти не хотелось. Две недели болеет писарь. Дарья, как только с утра протопит печь, к нему уходит. Шешелов остается один. В кабинете ратуши и наверху, в комнатах, не может сыскать удобного себе места. Неприкаянно чувствует себя всюду. Тишина гулкая, мысли дурные лезут. С замиранием вслушивается он в шорохи и часто, взяв свечи, обходит дом, всматриваясь в углы. Господи, с ума можно так сойти!

Когда же кончится эта зима и самое в ней ужасное – темень? Когда, наконец, поправится писарь? Отчет за год в губернию им не сделан, а тут еще письма эти.

В одном окне ратуши он заметил свет. Узнал кухню и обрадовался приходу Дарьи, заспешил домой. Он не пойдет к себе в темные и пустые комнаты. Он будет пить чай у Дарьи на кухне. Сидеть у горячего самовара и слушать ее. Сейчас он готов что угодно слушать.

В кухне тепло. Печь протоплена и закрыта. Приятный дух печеного хлеба. На столе шаньги с подсахаренной морошкой. Шешелов любит такие. Он запивает их густым, горячим чаем. Он так устал и продрог.

- А послушай-ка, батюшко, что стану тебе смешное сказывать.

Из цветной бумаги Дарья клеит игрушки. Она разглаживает рукой бумагу, приноравливается ножницами и вырезает. Рождество завтра. Лежат в сторонке сказочные богатыри, кораблики с парусами, медведи, олени, охотники-лопари, солдаты с ружьями. Почему для елки она клеит солдат? И здесь солдаты – игрушки? Опять чепуха лезет.

- Девушки вечор кольские на посиделки собрались. Наряды себе готовить на рождество. А чтобы парни не заходили к ним, девушкам-то, их родители в дом тот старушку глухую приставили. Для присмотру, значит...

Голос у Дарьи певучий, приветливый, никакие тревоги ему неведомы. Говорит она в удовольствие, неторопливо:

- Старушка хоть и глухая, а расторопная. Смекнула она, что девушкам под присмотром быть неохота, и говорит, желая задобрить их: "Вы, – говорит, – девки, как станете очень смешное сказывать – толкните и меня в бок. Чай, и я посмеюсь. Смолоду очень была я до смеху охочая".

Из-за самовара Шешелову хорошо видна Дарья. Кольцо обручальное, старенькое, серебряное, на левой руке. Сколько ей лет? Она не моложе его. Хлопочет, хлопочет, не посидит. Подвижность завидная. А руки, как и у него, пергаментные. Иссохла кожа.

– Ну, сидят девушки, шьют-вышивают, песни поют. Про беседника да про миленочка. Старушка кудельку прядет, радуется: парней и духу нет – так она зорко доглядывает. Только это порадовалась она, смотрит – оживились девушки, улыбчивые все стали. Прямо на месте не усидят. И невдомек ей, что парни в окно с ними знаками переговариваются. Стала тут бабушка приглядываться, хитро так, будто принюхивается. Вот-вот обнаружит парней, прогонит. А Нюшка, племянница кузнецов Лоушкиных, девка бедовая да озорная, возьми тут и потолкай в бок бабушку-то. Старушка не подумала, что это лукавство девушкино, вздернулась и давай хохотать. Громко эдак. Ну прямо уняться никак не может. Тут и девки и парни за окном тоже давай смеяться. Так вот и просмеяли бабушку.

От горячего чая и шанег Шешелов согрелся. В кухне пахло теплым покоем жилья, сытостью, чистотой. Пол свежемытый, на нем узорные половики... Молодежь просмеяла бабушку. Огонь свечи отражается в самоваре, колышет по углам тени. В окне чернота. Темень налипла на стекла.

А где-то земля без снега. Ночи теплые и короткие. Шелестит зелень. Звезды яркие, низко. За утром – день с солнцем и зноем. Пыль из-под ног застилает глаза, скрипит на зубах, сушит глотку. Хочется пить. Ужасно хочется пить. Трещат ружейные выстрелы, бухают пушки. Следует убивать, убивать. Следует быть убитым. Кому-то нужна победа, кому-то глоток воды. У всякого свои беды. У кого суп жидкий, у кого жемчуг мелкий... Молодежь просмеяла бабушку. Почему Дарье не приходят такие мучительные, как ему, мысли?

– Что, Дарья, думаешь: вдруг да война случится? – спросил тихо и сам испугался сказанного. Опять в груди защемило предчувствием надвигающейся беды.

– Что, батюшко, думать? Люди сказывают, происходит она уже.

И вздохнула, руки на миг остановились:

– Про войну лучше слушать, чем знать ее. Я в первый год замужества овдовела. Бог на войне муженька прибрал. Не знаю, где и могилка.

– На французской?

– До нее еще. Года за три.

– Какая же это война была?

– Кто ее знает, какая. Сколько свет стоит божий, все война. Убивают люди людей, убивают.

– С кем же тогда воевали?

- На кораблях с войной приходили какие-то немцы. Аглицкие, сказывают. Это у них кафтаны-то красные?

- У них.

- Вот, они воевали Колу. И Матвей наш тогда охромел.

– Он на войне охромел? – Шешелов сам почувствовал, как уважительно переспросил. Будто добрую весть про близкого человека еще раз хотел услышать.

– Да ведь как сказать – на войне? Ходил на купеческом судне он. Помощником у Герасимова. Купец-то архангельский с норвегами торговал. Судно-то и заполонили эти самые, аглицкие. Посередь пути, в море заполонили.

– Как же он охромел?

Дарья поправила на голове платок, умостилась удобно, сказала словоохотливо:

– А вот, коли охота есть, слушай. Сказывать стану.

В каком же году это было? В десятом, к осени ближе. Шли на лодье они в Норвегию с хлебом. А тут в аккурат корабли аглицкие стали русские суда сыскивать. Которые грабили да сжигали, а которые, с хлебом к примеру, в Англию уводили.

Шли они, значит, шли, – Герасимов кормщиком, а Матвей у него помощником, – и все диву давались: ни единого суднышка не было им навстречу. Не чума ли уж в Норвегах случилась? Так они про себя думали. Об аглицких-то разбоях они тогда и не ведали и не знали. Да. Идут они у Норвегии, смотрят – три больших корабля стоят в тихой бухточке. Без парусов, и, видать в трубу, оснастка не купеческая у них на мачтах. Да и стоят в таком месте, где никто никогда не стаивал.

И опять они подивились да и прошли мимо. А потом уж смотрят: корабли из бухты повышли, паруса на себя подняли и ну догонять лодейку. Резво эдак бегут. Тут и Герасимов с Матвеем все поняли. Они тоже стали свою команду на мачты слать: чтобы там парусов добавить. Лодья стала даже зарывать носом. А аглицкие давай тут палить из пушек: стойте, дескать, однова, мол, нагоним.

Оно бы, конечно, поближе к ночи, может, и продержались бы. Но тут днем все случилось. День стоит в середине августа еще долгий. И через сколько-то там часов нагнали аглицкие лодейку. Подошли прямо к борту и давай на палубу прыгать. При ружьях, саблях, при пистолетах. Матвей тут было силе повоспротивился, но его повалили и ногами поиспинали. Потом всех повязали и в трюм закрыли, а сами стали лодьею управлять: команда, значит, аглицкая и офицер при них. И пошли в Англию.

Ну, шли они, шли, а тут падера случись ночью, ветер сильный да волны. А Матвей, еще перед самым аглицким нападением, ножи у всех своих пособрал и припрятал в трюме. Ну и ночью тогда они путы все на себе посрезали и изловчились из трюма выбраться. Лодью, значит, себе вернуть. А тут часовой на палубе, да с ружьем. Он взял да и стрельнул в Матвея...

Матвей-то проворный смолоду был. Коль прежде бы, до побоев, он непременно сумел бы ружье перенять. А тут бит сильно был перед тем. Вот и не увернулся...

– И попал часовой? – не утерпел Шешелов.

Дарье было, похоже, о чем помолчать. Она погодя лишь вздохнула, но ответила так же ровно:

– Попал.

– И что потом было?

– Что потом? – Дарья будто из забытья Шешелова переспросила. – Ну Герасимов тут же был, еще коляне бежали. Смяли они этого часового. Подняли и кинули за борт в темень. Настолько были ожесточены. Матвей-то после рассказывал, что хоть и корчился сам по палубе в бессознательности почти, но слышал, как страшно кричал часовой. Такого крика Матвей больше в жизни своей не слыхивал. И теперь еще Матвей помнит, как тот крик умолк за бортом.

Назад Дальше