Кола - Борис Поляков 21 стр.


На другой год уже, когда на зимние пастбища откочевали, Проней не сдержал тоски в сердце. Надел печок новый, сбрую праздничную достал, разноцветным сукном ушитую, запряг оленей и поехал сам в Колу.

Сколько зим уж прошло, а память о том свидании была и сейчас для Пронея горькой. Он так и не мог понять, отчего сын древний запрет нарушил: бросил все и ушел к женщине не своих кровей, к чужачке.

Сам Проней кольских баб смолоду сторонился: все им надо с поморами наравне, суются в дела мужские без спросу, в разговоры вступают вольно, на язык бойкие.

Эту заранее невзлюбил, люто. А она уважительно приглашала его к столу, с поклоном. Стакан с улыбкою подносила, полный. Креститься перед чем было. Лиса! Заметала хвостом старательно, чего там!

Приходили соседи-гости, чаи пили, в карты играли, говорили о ценах в Архангельском на рыбу, на соль. О свадьбах судачили, о крестинах, о пристройках к домам. Смеялись, злословили.

А Проней все приглядывался к колянке, все понять силился: чем взяла сына? Большеглаза? Бойка? Проворна? Бедра ядреные? Ничего особого нет в ней. Губы – будто сердце оленя сырым ела. В лопской жизни совсем ничего не смыслит.

Но временами он даже смириться готов был. Ну, ладно уж, пусть! Пусть стал жить с колянкой. И похуже с людьми случается! Ништо! Но хотя бы в тундру ее привез.

Сидеть на стуле было нелепо, смешно и утомчиво. Какое уж тут застолье, ноги болтаются! Ему хотелось сесть на пол.

– Устал? – спрашивал сын участливо.

Не сознаваясь, Проней сердился:

– Не ходил, не вспотел – как устать можно?

Ему досадно на сына было: не про то спрашивает. А сам ему вопросов не задавал. И так все видно. Сын одет в городские одежды, будто он не лопарь-охотник, а родился помором в Коле. Ну как тут жить можно – после просторов тундры? В доме не повернуться. Кажется, вот-вот сшибешь с места что-то. Низкий потолок давит. Глаза девать некуда, прутся в стену... По ночам Проней задыхался в жаре, потел.

Да, безрадостной была память о том свидании...

Огонь стихал. С салваса студило. Проней накинул себе на спину печок и стал ломать можжевельник. Угли шаяли золотом, жар их переливался, охватывал сушняк пламенем. Стало опять светло и тепло.

Мясо с одной стороны запеклось хорошо, и Проней кусок повернул. Оно должно быть не жареным, а полусырым. Отпаренное в своем соку несоленым, мясо станет мягким и сочным. Его без тяжести можно съесть много. Приятно и долго потом оно будет греть нутро теплом сытности.

...Из Колы Проней уехал с тяжелым сердцем. Ни о чем не спросил сына. И сын ему ничего не сказал. При своем каждый молча остался.

Только почувствовав себя опять с оленями, в санях, Проней словно ожил, погнал их:

– Ги! Го! Га!

Только за Колу выехал, будто смолоду – прямиком по тундре. Олень идет – есть дорога! Кочки, камни, ямы ли под санями – ништо! Шапку скинул, волосы залепились снегом, холода не ощущал. На оленях, с оленями, вблизи их – была жизнь.

Будто только теперь все решился сказать себе и сыну.

– Олени мы! Олени-люди! Дети оленьих кровей! С оленями наша жизнь! По гроб живота с оленями. Другой нету! Нету! Нету!

Снежная пыль застилала, обжигая лицо.

Далеко за Колой устали олени, и Проней пустил их шагом. Мысли теперь текли ровнее.

А жена-то прежняя сына – и шить мастерица, и не ленива, и в лопской жизни все знает. И жили они, порядка не нарушая. Жена его берегла. Он держал ее в строгости. Не срамились перед людьми. Одно плохо – детей бог не дал. Вот где глазастая устерегла... Е-ей! Похоже, не только богу умеет она молиться, колдовство знает. Опоила сына она.

Пришедшая мысль испугала Пронея: тайны ей чародейские ведомы! Чего там! Конечно! Одурманила! Опоила! Не одними широкими бедрами завлекла. Видел Проней, что над сыном она творит. Возьмет за руку, запоет песню грустную, душа из глаз тоскующая глядит, плачет. Не баба – омут темный. Не зря сын умом качнулся. Лицом светлеет, на нее глядя. Будто память ему отшибло, все забыл. Спасать, спасать сына надо...

И заспешил Проней, засуетился, захваченный этой мыслью. И опять погнал отдохнувших оленей. К нойде Афимию на поклон. К старым богам за помощью. Не всем простым лопарям нынче ведомо – хранители прежней веры еще остались.

Лет двадцать тому назад был Проней еще полон сил. Стадо его оленей паслось немалое, охота удачно шла. Большой котел у жены кипел всегда полный.

Заехал как-то к Пронею зимой погостить дальний сродник Афимий. В разговорах охоту счастливую он предсказывал, увеличенье оленей в стаде. И Проней угощал за такие речи. Сытый и пьяный собрался домой Афимий. Олени стояли запряжены. Усадил Проней с уважением гостя, сигов ему положил в подарок.

Положил... И теперь, двадцать лет спустя, не ведает, как случилось в хмельном угаре: нарушил завет старинный Проней, пожадничал. Сиги крупные отложил себе, а помельче – гостю в подарок дал.

Олешков Афимия понукнул лихо:

– Но! Прощевай-ко!

Олени с места рванули и... не пошли! Ногами перебирают, упряжь надсадно рвут, а сами ни с места: не могут взять сани с одним седоком. Проней закрестился тогда, а Афимий – глаза совсем спрятались – говорит, совсем не пьяно так говорит, со смирением:

– Возьми назад, Проней, сигов. И против обычая не лукавь, давай которые покрупнее в подарок. Посошок поднеси. И поеду я бласловясь.

Понял тогда Проней: не просто сродник сидит перед ним – нойда! Знает старых богов он, видит то, что другие не видят. Испугался Проней. Кляня скупость свою, кинулся опрометью за сигами, исполнил все, как обычаем требовалось.

На тех же оленях быстро-быстро уехал тогда Афимий. Колокольцы долго звенели в тундре.

...Мясо уже кругом потемнело. Оно было совсем готово. Дразняще шипел, выступая, сок. Проней подвинул кусок, отер нож и отрезал первый парящийся пласт. Настоящая пища охотника. Мясо оленя.

С деловитым спокойствием, наслаждаясь, ел Проней несоленое, сладковатое мясо. Горячее, оно было сочным и вкусным.

А мысли его текли и текли, тоже неторопливо, вызывая в памяти виденья о себе, сыне, нойде Афимии, старой вере.

Кое-что про былое Проней от деда еще своего слышал. Воскресенье, к примеру, – лучший день для начала охоты и жертвенных приношений. Суббота – самый священный день. Ничего в субботу делать не полагается.

В пятницу хорошо шло колдовство.

Тогда, в ночь на пятницу, взял Проней с собой двух оленей, поехал к старому нойде Афимию: от колдовства колдовством отбиваться следует. Пусть древние боги помогут вернуть сына.

Повезло Пронею. Курился над тупою негустой дым. Афимий был дома. В тупе полутемно, не прибрано, грязно. Афимий в углу на лежанке полузакрылся ровой.

– Проходи, садись, хвастай, – сказал Афимий приветливо. – Сон мне привиделся: гости с дарами будут.

– С дарами, – сказал Проней, – двух оленей тебе привел.

– Не старых? – оживился Афимий.

- Не старых.

- Жирные они?

– Самых гладких, самых сытых оленей выбрал.

– Олени-то хорошо, – Афимий откинулся на лежанке, глядел в потолок, – давно я мяса не ел, куропатками все питаюсь – рыбой летучей... Какой прок с них. Ослаб.

– Голодна нынче жизнь, – поддержал разговор Проней, – в тундре не стало зверя. Повывелся зверь, ушел куда-то.

Помолчали.

– В твоем теле душа покоя лишилась, – сказал Афимий. – Руки твои суетливы. Беда тебя привела ко мне?

– Беда.

Афимий натянул рову до подбородка и разрешил:

- Сказывай.

– С сыном беда стряслась, – начал Проней и почувствовал: горе наружу просится, дыхание спирает. И хочется причитать. – С сыном беда стряслась...

Несвязно рассказывал он Афимию: кольской вдове полюбился его сын единственный. И она, большеглазая, оплела его колдовскими нитями. И качнулся умом сын от этого: ушел за колянкой в Колу. Живет там теперь. А жена его – чисто щепкой сухою сделалась. Смотреть горько. Совсем засохла без мужика...

Афимий дыханием поперхнулся, закашлял, заворочался на лежанке, с затаенным смехом перебил:

– Однако старый я, понимать худо стал. Что ты от меня хочешь?

– Скажи древним богам, Афимий, упроси их, пусть колдовство снимут с сына. Худо мне без него. Нет моего рода в тундре. Изболел я сердцем от этого, измучен горем. Нет покоя душе в старости...

Закрывшись ровой до подбородка, Афимий глядел в потолок, молчал. Потом рову откинул и сел на лежанке:

– Худо, когда нет покоя душе. Худо.

При слабом свете Пронею виделось: сильно стар стал Афимий. Лицо сморщилось, волосы совсем белые стали, жидкие. Не много, видать, колдовства помнит теперь Афимий. Но желтые зубы его, прокуренные, целые еще. Значит, и сила нойды еще жива в нем.

Афимий достал из сундука печок с красной суконной каймой и такими же выпушками по швам, на грудь железную бляху себе надел. Узкая красная лента прошла по затылку и темени, опустилась к глазам на лоб. Делал Афимий все молча. Бубен волшебный, унизанный колокольцами, фигурками оловянных богов, лоскутами сукна, достал особенно бережно. На бубне среди зверей, птиц, звезд небесных и фигур о трех и шести углах стоит с луною в руках сам Айеке.

Проней оценил: весь изукрашен бубен – большое могущество у Афимия.

Прошла, потускнела слава древних саамских богов, опустели старинные капища, исчезли жрецы-шаманы. Не стало слышно волшебного бубна с изображением могучих богов. Только сейды священные, прародители их, остались кое-где в тундре напоминанием: были боги великие.

А Афимий уже приступал к чародейству. Достал сушеную губку березы, срезанную в долине реки Атчейог, и стал жечь ее. Замер сам и уставился в тлеющий огонек. Потом поднялся медленно, от огня взгляда не отрывая, пятясь прошелся посолонь, подергиваясь. Взмахнул бубном и тронул по нему колотушкою деревянной. Прислушался к замирающему гудению и, испросив у богов позволения будто, запел. Тихо сперва, растягивая слово до бесконечности, он вызывал невидимых духов богини Саракка.

Поступь его становилась уверенней, колотушка касалась бубна смелее.

– О Саракка! О Саракка! Помощи твоей прошу...

Проней умолчал, что сам он старой богине уже молился. В досельные времена от нее исходила благотворная сила. Помогала она при родах, опекала детей, оленят малых. Если жертвы ей приносились щедро, от нее шло изобилие. Теперь немногие лопари ее чтят и помнят. А скоро и последние воспоминания исчезнут. Но пока еще старые боги живы, пока есть их хранители, пусть они вернут сына.

А Афимий вел беседу с незримыми духами могущественной богини. Дергаясь, извиваясь телом, он носился вокруг огня. Волшебный бубен его гремел, звякали колокольцы. Афимий пел заклинания. Временами он затихал и барабанил слабее, точно вслушиваясь в ответы духов. Жесты делались сдержаннее, взгляд спокойнее. Но потом, словно не соглашаясь, опять вступал в спор с ними, и ревел, и гремел бубном, и носился вокруг огня, убыстряя и убыстряя бег. С волос его на лоб тек пот. Взгляд отрешенным стал.

"Проси, проси ее хорошенько, – думал Проней и сам молился в душе богине. – Не откажи, Саракка, Афимию-нойде, верни мне, богиня, сына. Я зарежу тебе три, пять, десять оленей. Ничего я не пожалею. Вели дать в жертву, что хочешь".

Афимий вдруг застучал в бубен быстро и ошалело, скороговоркою выкрикнул непонятные слова и, задыхаясь, свалился навзничь. Дернулся весь еще, точно рыба на льду, в беспамятстве, и затих в неудобной позе. Глаза зашлись.

Проней, испуганный видом Афимия, не шевелился. Дотлевала, коптя, сушеная губка. На полу валялся волшебный бубен. Среди птиц, зверей, звезд небесных с луною в руках сам Айеке. Грех, наверное, коль валяется божество в грязи, на полу.

Афимий зашевелился, открыл глаза и сел. Лицо землистое, хворое, взгляд блуждающий. Долго сидел усталый и отрешенный, будто вернулся с известием издалека. Глаза к Пронею поднял измученно, сказал тихо и виновато:

– Богиня не сказала ни слова и не дала помощи.

Проней в отчаянии бросился на колени:

– Обожди, обожди, Афимий! Не отказывай, нойда! Помоги мне вернуть сына!

– Как помочь? – с горечью отвечал Афимий. – Сама богиня молчит. Духи ее только смертью твоего сына могут это колдовство снять. Я не могу помочь. Я меньше самого малого духа богини.

Проней отпустил Афимия и долго молча сидел. Надежды, что сын вернется, теперь уже совсем не было.

– Что же мне делать?

– Ничего, – тихо сказал Афимий. – Пусть сын живет. Пусть все будет как есть.

...Проней доел мясо и спрятал нож. Завернул готовые почки и уложил их в кису. Пусть останется все как есть- учил нойда Афимий. Разве это легко?

Сытость тяжестью наполнила тело. Движения сделались медленны и ленивы. Хотелось чаю. Проней взял чайник и пополз из куваса.

Темное, чистое небо прочертили дымчатые хвосты. Они сполохами переливались, блекли местами и исчезали и появлялись вновь, сияя цветами весенней тундры. Снег искрился от их игры, а вдали, на горах, он виделся голубым. За горами, на небосклоне и далее по всему небу густо высыпали, мерцая, звезды. Проней отыскал большое созвездие Лося, Играющих Девушек, потом три звезды Летучего Оленя...

Было морозно и тихо. Так тихо, что Проней ощутил вдруг телом: с неба, от звезд простиралась над тундрой Великая Тишина. Ни ветра, ни скрипа, ни шороха. И Пронею вдруг стало не по себе, как тогда у Афимия, когда ели они мясо и говорили о сыне Пронея, о таинстве жизни и смерти, о старых богах.

Тогда Афимий сказал:

– Не терзай, Проней, душу свою печалью. Все наши горести – майи, они лишь кажутся. Все проходит. Уйдем мы. На землях наших под новым солнцем, под иными звездами будут другие люди.

И от слов таких Пронею будто завеса на миг открылась перед неведомой беспредельностью. Опахнуло могильным холодом, мерцанием звезд и Великой Тишиной, и стало страшно. Горести и заботы Пронея о сыне своем враз уменьшились, отошли, а душа заныла испуганно.

– Будет новое солнце, говоришь ты, иные звезды, другие люди? – переспросил он Афимия.

– Да, и прежде так было. Этому нет конца. И нет числа ничему. Жизнь – она волны моря: волны переменны, море вечно.

Проней с боязнью глядел на великого нойду, так легко толковавшего о страшных законах вечности. И Проней не сдержал прорвавшегося отчаяния:

- Но ведь эти люди не мы?!

Афимий курил не спеша и был, казалось, опять не здесь, с Пронеем, а в той неведомой дали, где ему виделись открывшиеся таинства.

- Все это, говорю тебе, кажущееся... И ты не говори: "Другие люди после меня жить будут". Живет одно, не переставая, одно существует. Жизнь, говорю тебе, – волны моря.

Съедено было мясо, выпит чай. Афимий давно докурил табак и теперь поглядел на свою лежанку.

– Если понял, Проней, иди. Горечь за сына уснет навек в твоем сердце. Судьбой доволен твой сын. Этим будешь и ты жить. А не понял – ничего больше в жизни понять не сможешь. Иди, я много тебе сказал.

– Но ты не сказал, как поступать мне? – с последней надеждой спросил Проней.

И впервые ему улыбнулся великий нойда, как малого, тронул его за плечо рукой.

– Поступай, как велит твое сердце. И мир будет в твоей душе. Иди, устал я.

...Проней очнулся, ощутил, что продрог, набил чайник снегом и полез в кувас. Уселся удобно, приладил чайник на крюк, подбросил на угли смолья и сучьев. Сухие, они занялись огнем, и сразу стало тепло... "Поступай, как велит твое сердце".

В ожидании чая, в безделье, хорошо ему думалось. Завтра к вечеру он придет в Колу. Отнесет письмо в ратушу, отдаст самому начальнику – светлым пуговкам. Все как велено. А потом, пожалуй, навестит сына. Давненько они не виделись. Представлялось, как встретят Пронея: сын ему поможет снять малицу, распряжет на дворе оленя. Сноха высушит Пронею тоборки . Угостят его чаем с архангельскими баранками. Хозяйка уважительная у сына. В застолье с ней приятно. Есть жены – чавкают за едой, как белье полощут в проруби. Эта ест аккуратно. Сама – чистотка, обрядная. Да что там! Ладней всех в Коле она. Пригожа, да удала, да бойка. Балясница, а не пустомеля. Как зачнет песню веселую – загорится вся. Не зря полюбилась сыну. Наряд дома она.

Проней долго силился вспомнить песню, что пела тогда сноха. Слова простые, а душу ему задели. Пригожий напев. Проней и сам в удовольствие спел бы эдакую. Эх, он певал в молодости, бывало.

Однако древний запрет гласил: старикам саамам петь нельзя. Им надо грехи замаливать. И Проней подосадовал на себя, покашлял, поправил огонь под чайником: не любил он запреты переступать.

Но песня, помимо воли его, уже жила в нем. И вся природа его родины, с угрюмыми голыми скалами, низким и редким лесом, озерами тихими, долгой полярной ночью, была в этой песне. И Проней ничего не мог тут поделать. Нарушая строгий запрет, он осторожно стал петь.

Поджав под себя ноги, покачиваясь, он смотрел на огонь и пел. Слов еще не было. Только напев одиноко качался вверх, вниз, хриплый, еще нестойкий. Беспредельная тоска и грусть уходили в черную ночь из груди Пронея.

Он пел о том, что пришла его осень. Черная, темная осень пришла к нему. Лето его позади. А будет еще зима. Долгою и холодною будет его зима.

Пел, что худо рыбам в озере подо льдом, худо зверю живется ночью. Худо лесу притихшему, озяб лес. И хотелось песней утешить их: вернется к ним еще лето. Не вечна скованность холодом и темнотой. Все проходит. Когда взойдет солнце, оживет тундра.

Он пел благодарность громадным и черным скалам, простору тундры и снегу за то, что есть они. Благодарил он суземок, давший ему великое счастье жить в нем и видеть его.

И напев, так долго искавший слов, наконец нашел их.

Спасибо тебе, суземок великий, -

тихо, дрожащим голосом пел дед Проней. -

Спасибо, суземок, за жизнь твою.

Насыщен годами я.

Спасибо тебе за оленя дикого,

За рога его красивые.

Сыт я, человек!

Лай, лай, моя собачонка,

Кипи, кипи, мой чайничек...

Назад Дальше