Кола - Борис Поляков 25 стр.


– Обидеть новый человек не очень хорошо.

Афанасий споткнулся в хохоте и смотрит в упор на Сулля.

– Думаешь, я за деньги с тобой пошел?

Мягкий голос у Сулля будто делся куда-то, ехидным стал:

– Нет. Афанасий держал маленький злой обида.

– Ты на слове меня поймал, на грехе, – перебил его Афанасий. – Вправду, зло таил я. Да теперь позади это.

Афанасий обмяк пьяно, сложил на столе руки, склонил на них голову:

- Что я могу? Знак мне был. – Голос у него поникший.

– Очень жаль, Афанасий. Будем идти по акул трое.

Афанасий не отвечал.

- Опасливо троим, Сулль Иваныч, опасливо. – Смольков раскраснелся от выпитого, икает пьяно, теребит за рукав Сулля, а тот скрестил на груди руки и кивает размеренно бородой.

– Если твой звезда помирать в старость – акул ходить не опасливо. Если твой звезда быть повешен – ты никогда не будешь тонуть.

– В море-то зыбко, а я головою слаб.

– О-о! С твой голова надо быть осторожно.

– Во-во! И я говорю – осторожно. Беречь ее надо, одна ведь.

Сулль повернулся к Смолькову весь, поджал губы, лицо жесткое.

– На твой голова есть бумага, нужен послушание. Ты есть ссыльный.

Афанасий поднял от рук голову, глаза мутные.

– Плохое слово сказал, Иваныч: "ссыльный". Дед мой был ссыльный, а я его память чту. Волю любил он, ходил добывать ее. Ссыльным за это стал. – И опять Андрею: – Старики сказывают: цари-то, с самого Ивана Василича, кто поперек слово молвил – в Колу его. Веками так. Собрались в Коле все по отбору: душой непокорные, телом нехлипкие. Вон сколько поморов из ссыльных! Сюда вольные-то жить не идут, пустынно здесь, дико, холодно, – а нам любо! Вольные мы тут!

Сулль скрестил на столе руки, покуривает, на Афанасия не глядит. А Афанасий притягивает к себе Андрея, целует в щеку.

– Рад я, что брат у меня такой. Обязан ему по гроб я. Не могу оставить его теперь.

Сулль рукою сделал жест пренебрежительный:

– Афанасий пьяный сказал.

– Нет! – Афанасий распрямился, побагровел. – В памяти я. – И протянул свою кружку Суллю. – Лей вина – ума еще долго хватит. Чего посуде пустою быть? Лей полня! Жизнь чтобы, значит, полня была! Лей всем! Эх, люба она мне, жизнь-то! В страхе, хмелю, радости, а одно ведь – живем! Видим все! Ды-шим!

Смольков кружку отставил, не пьет. Он тоже пьяный уже, Смольков, а Афанасий обниматься к Андрею лезет.

– Эх, нам бы с тобой на вечёрку теперь, с девками поплясать! Видел ты кольских девок? Огонь! Просмешницы! Придут на вечёрку – глядеть любо. Нарядные да пригожие, как цветочки в поле. А бабы кольские? Не как в Россее – работой крестьянской не изнуренные. Гладкие бабы у нас, своенравные. Будет коли нужда – и парус поставит, и на шняке пойдет, и ярус закинет. В Коле не моги бабу пальцем тронуть или словом обидеть. Грех!

Уйдет помор на полгода в море – кто молиться станет по нем? Кто, ожидая, сердцем иссохнет, в море глядючи? А коль ждать не станут тебя – можешь и не вернуться... Тыщи раз уж проверено...

Смольков тоже пробует обнять Сулля.

– Ты послушай меня, Иваныч, послушай, – просит он. – Я ведь для моря здоровьем хлипок. Надсадна мне такая работа. Ты вели мне лучше на берегу. Я работящий. Варево могу любое или там постирушки какие...

– Чего ты галдишь? – Афанасий недовольно поворачивается к Смолькову, а тот рад вниманию, распахивает ворот рубахи, оголяет руки из рукавов.

– Хворый я. Червь меня внутри гложет.

Сулль на стол навалился, раздвинул локти, головы не поднимает, лишь покачивает ею.

– Будет работа на берегу – будем берег. Будет работа в море – будем море. Нужен послушание.

– А ну вас, – отмахнулся от них Афанасий. – Про что я? Про баб наших. Да-а. А как приходит помор с морей, он ее, милушку, и балует, и голубит: бусики и сережки с ярманки – самые лучшие. Платочек шелковый – все ей! Оттого и красивы бабы у нас – в любви ходят! Оттого и слава идет в Поморье: Кола – она бабья воля.

Андрей вдруг почувствовал, что спьянел: голова налилась тяжестью, окружающее стало расплываться. Он отстранил от себя Афанасия, поднялся, придерживаясь за стол, и грузно пошел к двери. Афанасий еще говорил что-то, но Андрей уже не слушал. "Хватит, – думал про себя, – налился!"

После душной, прокуренной Суллем избы холод приятно обнял тело, вздохнулось легко. Кругом лежал снег. Он выпал еще ночью, успел покрыть все белым-бело, только валуны-камни чернели из-под блинчатых белых шапок.

Прямиком, не разбирая тропы, Андрей пошел к морю. В голове шумело от хмеля, от запутавшихся обрывков мыслей. Верно ли – Сулль о побеге знает? Добрый вроде и обходительный, а орешек... Прав Смольков: палец в рот ему не клади. Как он Смолькову-то: "Бумага есть, ссыльный ты". А Афанасий? Трудно понять все. Смолькова не любит, а заступился. Не забижай, говорит, ссыльных. Дед, дескать, из них был. В Коле тогда, у креста, лицо Афанасия и сейчас помнится. Сулль говорит: "Это - чем стоит дерево". Корни. Из-за них, конечно, Афанасий на лов себя перемог. Слово сказал – держаться надо.

Нож какой не моргнув отдал... А разве поведаешь ему о мечте про волю? О Коле вон сколько наговорил. А что мы в Коле – ссыльные. Конечно, ему не худо. Вон как! Суллю в лицо смеялся, – таиться и мысли нет. Барину говорит: "Вот тебе рубль!" Отдал бы. А он-то Смолькову верит: "Ты Афанасия в чем угодно опередишь!" Как же! Опередишь! До Афанасия и рукою не дотянуться.

Андрей очнулся от мыслей. Сидел он в шняке, согнувшись, обняв руками бока. Ветер с моря холодом пузырил рубаху, выветривал духоту избы и жар водки. Становилось прохладно, Андрей огляделся. Время, поди, уже к трем часам: солнце ушло, но редкие в синем небе барашки еще золотились в его лучах. Алый их отблеск мягко лежал на снегу, на вараках, на водной глади. Где-то близко фырчала, играя, нерпа, сулила ветер. Андрею уже многие звуки были знакомы. А первый раз как пришли в становище – мать ты моя! – даже оторопь захватила. По берегу вширь и вглубь поразбросаны в беспорядке домишки худенькие, амбары. Окна и двери позаколочены: ни людей тебе, ни собак. Земля скудная: камни, мох, песок, камни. Ни деревьев, ни огородов, привычных глазу. Голо все, черно, тихо. Словно повымерла деревушка.

"Становище! – обрадованно гудел тогда Афанасий. – Летом тут благодать. Людей – тьма, весело! Как непогода падет или праздник христовый выдастся, собираются с моря все".

Андрей тогда восторга Афанасьева не разделил. Больно уж голо все, неприютно. Тишина, ровно в погребе. А потом пообвык, слышать стал: то чайка крикнет, то белуха взревет, да и море каждый раз иначе шумит. "Пустынно здесь, дико", – сказал теперь Афанасий. Верно это, да простор возле моря душе покойный. Будто все, что надо в жизни тебе, имеешь. Осталось жить только, богатство отпущенное разумно тратить.

Смольков упорно в Норвегию тянет. "Богатый там будешь, вольный". Сулль – вольный. Сколько он обошел морей – счету нет. И из Норвегов в Колу пришел. В чем же оно, богатство? Смолькову – воля нужна, Суллю – деньги. Афанасий платить готов, лишь бы его горделивость не трогали. Каждый ищет свое. Что придумает для себя. А ему, Андрею, что нужно? В деревню, пожалуй бы, понаведаться.

Море тихо плескалось рядом, за шнякой. Начинался прилив. Белуха уже не играла, солнце не освещало облака, и темнота начинала густеть. Она росла из земли, пробиваясь сквозь снег, чернотой проступала на камнях. Стало холодно. Андрей замерз, протрезвел. Надо было идти в избушку.

...Ссыльные куда-то ушли, Афанасий залез на лежанку, и Сулль остался сидеть один. Он не очень был пьян. Наливал он себе поменьше, пил не каждый раз, и все же хмель теперь брал свое. В тепле, усталый, Сулль разомлел от еды и рома, ему тоже хотелось спать, но он дожидался ссыльных. Где-то там, за стеной, они ведут разговор. И нельзя дремать. Он хочет видеть их, он должен их упредить.

Конечно, ему понятно, какой для них это день. Суллю он тоже не дался даром. Что ж, на лову бывает всякое. Пережили и пошли дальше. Хуже, что Афанасий стал ненадежен. То сдурел от испуга, то опять согласился. А завтра что он придумает? Трое в море – это уже не лов.

Афанасий во сне зачмокал. Сулль поднял на него глаза. Теперь, похоже, он пойдет в море. А надолго ли его хватит? Да и все теперь опасаться станут. Если с них по-прежнему спрашивать, могут и остроптивиться. Афанасий в Колу запросится. Будет там языком молоть: не фартовый Сулль. И тогда уж никто из колян не отважится пойти бить акул. Не только на этот, на тот год надежды не будет. Хуже нельзя придумать. Нет, сейчас нужна удача.

Сулль ладонью смел хлебные крошки, на место почище поставил локти и подпер бороду. Правда, желаемое почти добыто. Что на судьбу роптать? Лежит по амбарам удача Сулля. Столько взять он только к весне надеялся. Есть теперь что продать. Но акула идет. Будто прорва какая-то. Сулль в жизни так много ее не видел. Идут деньги. И надо, надо ее добывать. Но как заставить их забыть случай в шняке? Как уберечься, чтобы вдруг не ушли в побег ссыльные?

Трубка давно погасла, хотелось пить. Но вода была в сенцах, а Сулль туда не хотел идти. Он ждал. Пусть ссыльные говорят. Афанасий помог, сам того не ведая. Его подарок Андрею внесет разлад.

Сулль не заметил, как задремал. Очнулся, когда за дверью зашебаршило. Кто-то ощупью искал вход. Послышался голос Смолькова, глухой, раздраженный. Потом что-то сказал Андрей. Сулль напрягся: о чем они? Не хотят идти в море? Опять о побеге? Слов было не разобрать. Сулль покосился на спящего Афанасия, подобрался весь, но пройти к дверям не успел: вошел Андрей – хмурый, глаза отводит.

Сулль протрезвел, дремота исчезла. Укололо сомнение: а надо ли продолжать лов? Теперь есть что терять.

А ссыльные опасней акул становятся.

И, будто желая еще убедиться в своих сомнениях, Сулль поднялся навстречу Андрею, приветливый.

– Хороший подарок делал тебе Афанасий. Сулль тоже будет тебя благодарить. Хорошие поступки дают хороших друзей. Выпивать еще хочешь?

Нет, не смотрит в глаза Андрей. И Сулль решился.

О чем бы они ни договорились, он себя под удар не подставит. Он их упредит. Завтра все пойдут в Колу. На темное зимнее время будет отдых. Он заплатит своим работникам. Пусть радостные вернутся в Колу. Пусть коляне видят удачу. Случай в шняке с акулой забудется. А по весне звать на лов Сулля они уже сами будут.

И Сулль дружески улыбается ссыльному, похлопывает его по спине:

– Сулль тоже не хочет выпивать. Давай будем спать. Как Афанасий. Он давно красивые сны видит. Говорят, утро умнее вечера.

49

За несколько лет жизни в Коле Шешелов в домах колян не бывал. Теперь неопределенно себя чувствовал. И к сожалению близок был – лучше в ратушу бы Герасимова позвать, и доволен, что может туда не идти.

Дверь отворила девушка. В расписном сарафане, в кружевной кофте. Коса тугая. В глазах тревога и любопытство. Заспешила растерянно, поклонилась Шешелову.

Герасимов снимал с него шубу.

– Дочка, никак, вам будет? – И подосадовал на себя, не помнил он отчества хозяина.

– Тоже так думаю, может, дочкою будет.

Герасимов ласково улыбнулся девушке. Она вспыхнула, опустила глаза на миг.

– Самовар ставить, Игнат Василич? – голос тихий, уважительный, твердый.

"Будущая сноха, – подумал Шешелов, – настойчивая".

Герасимов потирал от холода руки. Был он приветлив, не суетлив.

– Самовар, Гранюшка, самовар спешно! Гость у нас с холоду. – Зажег в трехсвечнике свечи, отворил двери в горницу. – Проходите, Иван Алексеевич, прошу вас. – Тон почтительный, без лести.

"Да, да, – подумал Шешелов, – Игнат Васильевич. Не забыть бы".

– Сын у вас, Игнат Васильевич, моряк и купец будто?

– Моряк и купец, – вздохнул Герасимов. – Милости просим, садитесь, где вам удобно.

Шешелов тяжело опустился на стул, откинулся, вытянул ноги, закрыл глаза. Он смертельно устал. Навалилось враз столько...

– Сейчас самовар поспеет, – сказал Герасимов. – Будем пить чай.

Да, горячего чаю с крутой заваркой. Хорошо, что пришел сюда. Дома он городничий. А тут нет обычных обязанностей. Сиди расслабленно и жди чай. Никто ни о чем не спрашивает. И как бы он здесь ни поступил, была у Шешелова такая уверенность, Герасимов не осудит. При нем легко молчать. А можно и не таиться. Встать вот сейчас, пройтись и начать. По порядку, негромко, в тон хозяину. Откровенно, будто на исповеди. "Ох нет, придавили тебя вести".

Герасимов сел к столу, сказал доверительно:

– С сыном нас нынче мир не взял... Почти разошлись. Растут молодые, думают, сто лет жизни у них. А нам лишь одни упреки: то мы не сделали, это поупустили... – Нет, он не жаловался, не сокрушался. Он, похоже, даже гордился. – Моряк из него добрый вышел, чего зря бога гневить. Нынче морем сходил в столицу. Рыбу продал с прибытком. Я лет пятнадцать деньги копил, горбом их наживал на чужих посудинах, а он враз столько же заимел. Вот голова и подзакружилась. – Гордился его хваткой и за что-то осуждал. – Вздумал компанию из колян сколотить. Чтобы, значит, одни наживку ловили, другие – рыбу, а третьи в столицу ее везли... Нагляделся в Норвегах. – И засмеялся. – Так расписал гладко да складно – диву дались! И суда у него большие, и рыба чуть ли не сама ловится, и коляне тебе – ни лодырей и ни пьяниц. Знай барыши дели...

От торговли далекий, Шешелов все же уловил суть. Вспомнилась почта: "Страсть к составлению торговых компаний обуревает теперь Париж".

– Не так уж плохо придумал.

- Пожалуй. С капиталом на той земле можно бы заводить дело. И наживки там уйма, и заводь не замерзает. Вроде все верно угадано... – Он замолчал, задумавшись, потом вздохнул и добавил: – Да что там, пустое все. И денег нет, и земля не наша.

Шешелов повернулся к столу.

– Борисоглебская?

– Она, – спокойно сказал Герасимов. Руки устало лежат на столе, взгляд задумчивый. – Мне на жизнь грех роптать: побывал, посмотрел. Людей каких знал и видел – за счастье посчитать можно. А вот всю жизнь меня тоска грызла: иметь свой кораблик, стать хозяином. Думал и сыну это в завет оставить. А ему, вишь ты, шхуны мало моей, он вон куда: становище новое подавай, компанию из колян, суда большие. И покою нет, и завидно порой отчаянно – куда ушли наши годы! Разве бы хуже мог! Так нет, не стремился же! И за сына боязно, жаль его молодости, ничего у него не получится. И ну как поймет, что не одолеет, – сломаться может. Вот умом и раскидываю, как его поокоротить.

"Что же он, – думал Шешелов, – откровенностью вызывает на разговор? Заботою поделиться хочет? Или просто меня отвлечь?" И подумал про молодого Герасимова. Море увиделось северное, холодное. На пустынном берегу люди строят причалы, дома, амбары, тропинки бегут от дома к дому. Улица возникает. Новое становище. Герасимовское! Право, смолоду к такой цели стоит идти. Стоит на это жизнь потратить. А Шешелов к иному всегда стремился – карьеру сделать. Все на это ушло... Жаль, что правду сказал Герасимов, ничего у сына не выйдет. А ведь он не все еще знает. Сказать ему? Про отказ хлопотать за землю, про повеление помалкивать о ней, про июль двадцать шестого?

Дверь открылась, и с посудою вошла Граня. А следом – Шешелов подобрался от неожиданности – на пороге возник отец Иоанн. В черной просторной рясе, крест серебряный на цепи. И заметилось: борода и волосы по-мирски пострижены, коротко. Благочинный внимательно, строго оглядел Шешелова. Удивленья, однако, не выказал.

– Не помешал я, часом, беседе вашей? – спросил, растягивая слова, перевел взгляд на Герасимова и шагнул в горницу.

– Заходи, – буднично отозвался Игнат Васильевич.

Показалось, сейчас благочинный пристрастно задаст вопрос: отчего это он, городничий, к исповеди не стал ходить? Шешелов выжидательно глядел на попа. Крепок батюшка: спина не сутулая, походка гордая. Дрова, наверно, до сих пор сам рубит. В гвардейцы бы его, саблю ему на бок. И, досадуя – не успел с Герасимовым поговорить, тяжело поднялся попу навстречу, может, впервые в жизни подумал о тайне исповеди: лезут бесцеремонно в душу, выпытывают. Не лгут, вещая с амвона: все тайное станет явным. А чем в итоге служба попа от исправничьей отличается? Тот тоже мысли людские хотел бы знать...

– По старым приметам, – сказал благочинный Шешелову, – небо звездисто на рождество – будет хороший промысел. – Он вроде бы тоже себя неловко чувствовал. – А нынче звезды низко, у самых варак играют.

Благочинный будто протягивал руку, а Шешелов не мог подавить неприязнь. Граня расставила чашки норвежские, блюдца, варенье поставила морошковое, ушла. Герасимов о сыне, наверное, призадумался и будто не видел своих гостей.

Молчание за столом тягостным становилось. Надо было вступать в разговор или, сославшись на что-то, уйти без чая. Но дома пустые, гулкие комнаты, одиночество. Да и попа раздражать, пожалуй, теперь не стоит. И Шешелов выдавил из себя:

– Да, северик хоть и крепкий тянет, а погодка выпала ясная. – И подумал тревожно: "Хорошо, ничего не сказал Герасимову. Выплеснешь – не воротишь, а так и исправнику станет ведомо".

Хотелось курить. Потянулся было к карману, вспомнил – не дома! – и отнял руку.

– Погодка выпала благодатная, – с опозданием сказал Герасимов. – Курите, Иван Алексеич, отец Иоанн не осудит, думаю. – И насмешливо на попа глянул.

Глаза благочинного округлились на Шешелова, на Игната Васильевича. Качнул головой лукаво:

– Экое диво – священнослужитель грех имел смолоду, пристрастие к табаку.

Шешелов привычно полез за трубкой, чуть сдерживая иронию, спросил:

– Вы что же, курили ранее?

Глаза благочинного сузились, сгустились смешком морщины. Потер их руками.

Был грех: и курил, и нюхал. – Отнял руки, лукаво глянул на Шешелова. – Да ведь где курил – в алтаре, за престолом. Дым выпускал в отдушину. А что нюхал, так... дьяк читает "Апостола", а я за обе ноздри.

– Отчего ж грешить бросили?

По благочинный иронии упорно не замечал.

– Дыханье от табаку худое, в груди сушит. И ломота в костях. Иной раз так закрутит.

– Разве от табаку?

– Способствует, – и глаза опять сузились, засмеялись.

Показалось, он видит и понимает: не ко времени явился, – но доволен, что встретил здесь Шешелова. "А зачем я ему?" И сказал, будто принял предложенный разговор, мягче:

– Я тоже ногами мучаюсь. Ломота к погоде одолевает.

Благочинный сочувственно вздел руками.

– Служба ваша сидячая. При ней гирьки о сорок фунтов лучше всяких настоев лечат. Ну, а коль совсем худо станет, водку мешайте с уксусом, ноги на ночь потрите. Чулки шерстяные, опять же, на ноги.

Шешелов прикурил, затянулся оголодало, выпустил кверху дым. "Что ж, – подумалось, – водкой с уксусом натереть ноги, гирьки приобрести. Ломота, может, и отойдет. А душе чем помочь от боли? Это ты тоже знаешь?" Но тут же себя урезонил: не следует благочинного задевать. Экий он цепкий.

Граня внесла самовар. От начищенных медных боков его шло тепло. Герасимов разливал заварку, благочинный стал колоть себе сахар.

Назад Дальше