Годы войны - Гроссман Василий 32 стр.


Старик Козлов шёл впереди, припадая на левую ногу, - её смяло в 1906 году, во время падения кровли при проходе западного бремсберга. Он шёл, мерно размахивая зажжённой шахтёрской лампой, спешил уйти вперёд от кричавших и плачущих баб, - они нарушали торжественное настроение, которое всегда приходило к нему при спуске в шахту. И сейчас, обманывая себя, он представлял, как клеть опустит его в шахту, как влажная сырость коснётся лица его, как придёт он в забой по тихой продольной, освещая лампочкой тёмный ручеёк, бегущий по уклону, и покрытые жирной пухлой угольной пылью балки крепления. Он снимет в забое шахтёрки, сложит их, засечёт куток и пойдёт рубать мягкий коксующийся уголёк. Через час зайдёт к нему в забой кум, газовый десятник, и спросит: "Ну, что, рубаешь?" И он утрёт пот, улыбнётся и скажет: "А что ж с ним делать, рубаю, пока жив. Посидим, что ли, отдохнём". Они сядут у воздушника, поставят лампочки, вентиляционная струя будет мягко обдувать его чёрное, блестящее от пота тело, и они поговорят, не торопясь, о газовом угольке, о новой продольной, о кумполе, выпавшем на коренной штрек, посмеются над заведующим вентиляцией. Потом кум скажет: "Ну, Козёл, с тобой тут всю упряжку просидишь", - посветит лампочкой и пойдёт. А он скажет: "Иди, иди, старый", - а сам возьмёт обушок и давай по струям рубать, в мягкой чёрной пыли. Шутка ли, сорок лет при таком деле! Но как ни торопился хромой старик, бабы не отставали от него. Плач и визг стояли в воздухе; вскоре весь народ подошёл к скорбным развалинам надшахтного здания. Ни разу Козлов не был здесь с того дня, как бледный, с трясущимися руками пузатый инженер Татаринов, когда-то, молоденьким штейгером, строивший этот копёр, самолично подорвал толом надшахтные здания. Это было дня за два до прихода немцев.

Козлов огляделся вокруг и невольно снял шапку. Бабы выли и бесновались, холодный мелкий дождь падал деду на лысину, щекотал кожу. Ему показалось, что бабы воют по скончавшейся шахте, а у него было чувство, словно он снова на кладбище, в осенний день, подходит к открытому гробу проститься со своей старухой, Немцы стояли в пелеринках и в шинелях, переговаривались, покуривали сигарки, поплёвывали, словно всё это смертоубийственное дело шло само собой. Только один, здоровенный солдат, с совершенно рябым лицом и большими тёмными мужицкими руками, уныло и хмуро разглядывал развалины шахты. "Вроде сочувствует… Може, тоже подземным был, - подумал старик, - забойщиком или по крепи…" Он первым полез в "букет". Нюшка Крамаренко завыла громко, во весь голос: "Олечка, ангелочек, деточка". Замурзанная с большим животом, раздувшимся от свёклы и сырых кукурузных зёрен, трёхлетняя девочка хмуро и сердито смотрела на мать, точно осуждала её за слишком шумное поведение. "Ох, не могу, млеют мои руки, ножки мои млеют!" - кричала Нюшка. Она боялась чёрного провала, где сидели разъярённые от сражения бойцы. "Всех нас постреляют, нешто они разберут в темноте, - кричала она, - нас там, внизу, вас тут - подавят наверху…" Немцы подсаживали её в "букет", она отталкивалась от борта ногами. Старик хотел помочь ей, но потерял равновесие и больно ударился скулой об железину. Солдаты засмеялись, и смущённый, злой Козлов рявкнул: "Лезь, дура, в шахту едешь, не в Германию, чего ревёшь!"

Варвара Зотова ловко и легко прыгнула в бадью, она оглядела плачущих женщин и детей, протягивающих к ней руки, и крикнула: "Не бойсь, женщины, всех их там околдую, на-гора вывезу!" Её залитые слезами глаза вдруг заблестели весело и озорно. Варваре Зотовой нравилось это опасное путешествие, - она и в девичестве славилась озорством. Да и перед самой войной, уже замужней женщиной, матерью двух детей, она в получку вместе с мужем ходила в пивную, играла на гармонии и плясала, грохоча коваными тяжёлыми сапогами, с молодыми грузчиками, её товарищами по работе на углемойке. И вот сегодня, в эту тяжёлую и страшную минуту, Зотова, весело и отчаянно махнув рукой, сказала: "Эх, раз живём. Что суждено, того не минуешь, верно, дед?"

Марья Игнатьевна Моисеева занесла свою толстую большую ногу через борт, охнула, кряхтя сказала: "Варька, подсоби, не хочу, чтобы немец меня касался, без него справлюсь", - и перебралась в бадью.

Она сказала старшей девочке, державшей на руках полуторагодовалого мальчика: "Лидка, козу накорми, там ветки нарубленные. Хлеба нет, - так ты тыквы, половину, что от вчерашней осталась, свари в чугуне, - она под кроватью лежит. Соли у Дмитриевны позычишь. Да смотри, чтобы коза не ушла, а то уведут в минт". Бадью повело. Игнатьевна, потеряв равновесие, схватилась за борт, и Варька Зотова обняла её за толстую талию. "Что это у тебя, - удивлённо спросила она, - за пазуху положено?" Марья Игнатьевна не ответила ей, сердито сказала немецкому ефрейтору:

- Ну, что сердце зря рвать, посадили - так спускайте, что ли!

И ефрейтор, точно поняв, дал сигнал солдатам. Бадья пошла вниз. Раза три она сильно ударилась о поросшую тёмной зеленью деревянную обшивку, да так, что все валились с ног. Потом пошла она плавно, сырость и мрак охватили людей, бедный свет бензинки освещал сгнившую обшивку ствола, вода бежала по ней, бесшумно поблёскивая. Холодом дышала шахта, и чем ниже спускалась бадья, всё страшней, холодней становилось душе.

Женщины молчали. Они вдруг оторвались от всего, что было дорого им и привычно, шум голосов, плач и причитания ещё стояли у них в ушах, а суровая тишина чёрного подземелья уже охватила их, подчиняя их мозг и сердце. И вдруг в одно мгновенье всем им пришли на мысль люди, уже третьи сутки сидевшие там, в глубине, во мраке… Что они думают? Что они чувствуют? Чего ждут, на что надеются? Кто они - молодые ли, старые ли? Кого вспоминают, о ком жалеют? Где берут силу для жизни? Старик осветил лампой белый плоский камень, замурованный между двумя балками, и сказал: "С этого камня тридцать шесть метров до шахтного двора, здесь первый горизонт. Надо голос подать женский, а то ребята постреляют нас".

И бабы подали голоса.

- Ребята, не бойтесь, бабы едут! - гаркнула Зотова.

- Свои, свои, русские, свои! - голосила Нюшка. А Марья Игнатьевна протяжно подхватила:

- Слышь, сынки, не стреляйте! Сынки, не стреляйте!

II

На шахтном дворе их встретили два часовых с автоматами; у каждого из них на поясе висело по дюжине ручных гранат. Они разглядывали женщин и старика, мучительно щурясь от слабенького света бензинки, прикрывали глаза ладонями, отворачивались, - желтый язычок пламени, величиной с младенческий мизинчик, закрытый густой металлической сеткой, слепил их, как летнее молодое солнце.

Один из них хотел помочь выбраться Марье Игнатьевне, подставил ей для упора плечо. Но он, видно, не соразмерил своей силы, и когда Моисеева оперлась об него ладонью, он вдруг потерял равновесие и упал. Второй часовой рассмеялся и сказал:

- Эх, ты, Ваня!..

Нельзя было понять, молоды они или стары, - лица их заросли бородами, говорили они медленно, движения их были осторожны, как у слепых.

- Пожевать ничего у вас нет, а, женщины? - спросил тот, что неудачно помогал Марье Игнатьевне.

Второй сразу же перебил:

- А хоть бы и есть, - товарищу Костицыну сдадут, он сам уже разделит.

Женщины молча всматривались в них, старик, поднимая лампу, освещал высокий свод подземного шахтного двора.

- Ничего, - бормотал он, - крепь держит, крепь такая - дай бог здоровья, на совесть ставили.

Один из часовых остался у ствола, второй пошёл проводить делегаток к командиру.

- Где вы тут помещаетесь? - спросил старик.

- Да вот тут за воротами, направо, вниз коридор, там и сидим.

- Нешто это ворота? - удивлённо сказал Козлов. - Это же вентиляционная дверь. На первом уклоне…

Часовой шёл рядом с ним. Женщины шли следом.

В нескольких шагах от вентиляционной двери стояли два пулемёта, направленных на шахтный двор. Пройдя ещё несколько метров, старик приподнял лампу и спросил:

- Спят, что ли?

Часовой спокойно и медленно ответил:

- Нет, это покойники.

Старик посветил лампой на тела в красноармейских шинелях и гимнастёрках. Их головы, груди, плечи и руки были перевязаны ржавыми от старой, сухой крови бинтами и тряпками. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, - словно греясь. На некоторых были ботинки с вылезшими концами портянок, двое были в валенках, двое - в сапогах, один - босой. Глаза их запали, лица поросли щетиной, но не такой густой, как у часового.

- Господи, - тихо говорили женщины, глядя на покойников, и крестились.

- Пошли, чего стоять, - проговорил часовой.

Но женщины и старик ещё смотрели на тела, с ужасом вдыхали запах, шедший от них. Потом они пошли дальше. Из-за угла коренного штрека слышался негромкий стон.

- Здесь, что ли? - спросил старик.

- Нет, это госпиталь наш, - ответил часовой.

На досках и сорванных вентиляционных дверях лежали трое раненых. Подле них стоял красноармеец и подносил ко рту раненого котелок с водой.

Двое лежали совсем неподвижно, не стонали; старик посветил лампой на них.

Красноармеец с котелком спросил:

- Откуда, что за народ?

Но, поймав напряжённые взгляды женщин, обращенные к неподвижно лежащим, успокаивающе добавил:

- Скоро кончатся, часика через два так. Раненый, пивший воду, сказал тихо:

- Мамаша, рассолу бы из кислой капусты.

- Да мы депутация, - сказала Варвара Зотова.

- Какая такая, от немцев, что ли? - спросил санитар.

- Ладно, ладно, - перебил часовой, - командиру всё расскажете.

Раненый сказал Козлову: "Посвети-ка, дед", - и, икнув откуда-то из самого нутра, приподнялся, откинул полу шинели, прикрывавшую развороченную выше колена ногу.

- Ой, батюшки мои! - вскрикнула Нюшка Крамаренко. - Ой!

Раненый тем же тихим голосом говорил: "Посвети-ка, посвети". И всё приподнимался, чтобы лучше рассмотреть.

Он смотрел спокойно и внимательно, разглядывая ногу свою, как чужой, посторонний предмет, не веря, что это мёртвое, гниющее мясо, чугунно-чёрная, охваченная гангреной кожа является частью живого, привычного ему тела.

- Ну вот, видишь, - сказал он укоризненно, - черви завелись и шевелятся. Я говорил командиру, - зачем мучиться было со мной, оставили бы наверху, я бы гранаты мог бросать, а там бы пристрелил сам себя.

Он снова посмотрел на рану и недовольно сказал:

- Так и ходят, так и ходят. Часовой сердито сказал ему:

- Не тебя одного тащили, с этими двумя, - он показал на лежащих, - четырнадцать человек покойников.

Нюша Крамаренко сказала:

- Чего же вам здесь мучиться, поднялись бы на-гора, там хоть в больнице обмоют, повязку сделают.

Раненый спросил:

- Кто ж, немцы?. Нехай тут меня живым черви съедят.

- Пошли, пошли, - сказал часовой, - нечего здесь, гражданки, агитацию разводить.

- Постой, постой, - сказала Марья Игнатьевна и начала вытаскивать из-за пазухи кусок хлеба. Она дала хлеб раненому. Часовой протянул руку с автоматом и властно-сурово сказал:

- Запрещено. Каждая кроха хлеба, которая в шахте, поступает командиру для дележа. Пошли, пошли, гражданки! Нечего!

И они прошли дальше мимо госпиталя, где стоял уже запах смерти, такой же, как в мертвецкой, в которой они были несколько минут назад.

Отряд расположился в выработанной печи на первом западном штреке восточного уклона шахты. На штреке стояли пулемёты, имелось даже два лёгких ротных миномёта.

Когда депутация свернула на штрек, женщины услышали звуки столь неожиданные для них, что невольно остановились. Со штрека раздавалось пение. Пели негромко, устало, пели какую-то незнакомую им песню, мрачную, невесёлую.

- Это для духовности, заместо обеда, - сказал серьёзно сопровождавший их боец, - второй день командир разучивает с ними; ещё отец, говорит, пел её, когда при царе на каторге был.

Одинокий голос, полный печали, затянул:

Наш враг над тобой не глумился,
Вокруг тебя были свои,
И мы, все родные, закрыли орлиные очи твои…

- Слушайте, бабы, - тихо и серьёзно сказала Нюша Крамаренко, - вы меня пустите наперёд, я лучше вас сумею слезами, криком. А то ведь ребята, видно, такие, что постреляют там немцы детей наших, а они на своём стоять будут.

Старик вдруг повернулся к ним и сдавленным голосом, охваченный бешенством, сказал:

- Что, суки, уговаривать пришли, - так вас самих пострелять надо!

И Марья Игнатьевна шагнула вперёд, отстранила Нюшу и старика и сказала:

- А ну, пустите меня, мой черёд пришёл говорить. Часовой, стоявший на штреке, вскинул автомат.

- Стой, руки вверх!

- Бабы идут! - крикнула Марья Игнатьевна и, пройдя мимо, властно спросила:

- Где командир, показывай.

Из темноты послышался негромкий голос:

- В чём дело?

Бензинка осветила группу красноармейцев, полулежавших на земле. В центре сидел большой, плечистый человек с круглой русой бородой, густо запачканной угольной пылью.

Все сидевшие вокруг него были тоже в угле, с чёрными руками, белки глаз их поблёскивали, и зубы казались белыми, снежно-белыми.

Старик Козлов смотрел на их лица с великим умилением души: это были бойцы, прошумевшие своей железной славой по всему Донбассу. И ему казалось, что он увидит их в кубанках, в красных галифе, с серебряными саблями и с лихими чубами, торчащими из-под папах и фуражек с лакированными козырьками. А на него смотрели рабочие лица, чёрные от рабочей угольной пыли, - такие лица были у его кровных друзей, рабочих - забойщиков, крепильщиков, запальщиков, коногонов. И, глядя на них, старый забойщик понял всем своим сердцем, что страшная горькая судьба, которую они предпочли плену, - это его судьба.

Он сердито оглянулся на Марью Игнатьевну, когда та заговорила.

- Товарищ командир, - сказала она, - мы к вам вроде депутации.

Он встал, высокий, очень широкий и очень худой, и тотчас поднялись за ним красноармейцы. Они были в ватниках, в грязных шапках-ушанках, заросшие бородами. И женщины смотрели на них. То были их братья, братья их мужей, - такими выезжали они из шахты после дневных и ночных упряжек, - в угле, спокойные, Утомлённые, щурясь от света.

- В чём же дело, депутатки? - спросил командир и улыбнулся.

- Дело простое, - ответила Марья Игнатьевна, - собрали немцы баб и детей и сказали: отправляйте женщин в шахту, пусть уговорят бойцов сдаваться; если не сумеете их на-гора поднять, постреляем вас всех тут с детьми.

- Так, - сказал командир и покачал головой. - Что же ты нам скажешь, женщина?

Марья Игнатьевна посмотрела в лицо командиру; она повернулась к двум своим товаркам и спокойно, печально спросила:

- Что же мы скажем, женщины? - И стала вытаскивать из-за пазухи куски хлеба, коржи, варёную свёклу и картофелины в кожуре, сухие корки.

Красноармейцы отвернулись, потупились, стыдясь смотреть на пищу, прекрасную, немыслимую своим видом, своим обаятельным запахом. Они боялись смотреть на неё, - то была жизнь. Один лишь командир смотрел прямо на холодный картофель и хлеб.

- Это не только мой вам ответ. Добро это мне старухи наносили, - сказала Марья Игнатьевна, - еле ведь донесла, всё боялась, как бы немец под кофтой не пощупал. - Она выложила всё это бедное приношение в платок, низко поклонившись, поднесла командиру, сказала:

- Извините.

И он молча поклонился ей. Нюшка Крамаренко тихо сказала:

- Игнатьевна, я как увидела того раненого, как его живым черви едят, услышала его слова, так я обо всём забыла.

А Варвара Зотова оглядела красноармейцев улыбающимися глазами и сказала:

- Выходит, ребята, зря депутация в шахту ездила. И красноармейцы глядели на её молодое лицо.

- А ты оставайся с нами, - сказал один, - выйдешь за меня замуж.

- Ну и что ж, пойду, - сказала Варвара, - а кормить жену будешь?

И все тихо рассмеялись.

Два с лишним часа просидели женщины в шахте. Командир со стариком-забойщиком ушли в дальний угол печи, негромко разговаривали.

Варвара Зотова сидела на земле, подле неё, опершись на локоть, лежал небольшого роста красноармеец. В полутьме она видела бледность его лба, резко выступавшие из-под кожи лицевые кости, желваки на скулах. Он смотрел откровенным, пристальным взором, по-детски полуоткрыв рот, на её лицо и грудь. Бабья нежность заполнила её сердце, она тихонько погладила его по руке, придвинулась к нему. Лицо его искривилось улыбкой, и он хрипло шепнул ей:

- Эх, зря вы нас тут расстроили, - что женщины, что хлеб, всё про солнышко напоминают.

Она вдруг обняла его, поцеловала в губы и заплакала. Все сидевшие серьёзно и молча смотрели, никто не пошутил и не посмеялся. Стало тихо.

- Что же, пора нам ехать, - сказала Игнатьевна и поднялась. - Дед Козлов, Дмигрич, поднимайся, что ли!

Старый забойщик сказал:

- Проводить до ствола - провожу, а с вами на-гора не поеду; делать мне там нечего.

- Что ты, Дмитрич? - сказала Крамаренко. - Ты же тут с голоду умрёшь.

- Ну, и что ж, - сказал он, - я тут со своими людьми умру, в шахте, где всю жизнь проработал. - Сказал он это спокойным и ясным голосом - и все сразу поняли, что уговаривать его не к чему.

Командир вышел вперёд:

- Ну, женщины, не будьте на нас в обиде. Вас же, я думаю, немцы только запугать хотели, чтобы нас на провокацию взять.

- Детям своим о нас расскажите. Пусть они своим детям расскажут: умеют умирать наши люди.

- Эх, письмецо с ними передать, - сказал один красноармеец, - после войны бы переслали привет наш смертный.

- Не нужно писем, - сказал командир, - их, вероятно, обыщут, после того как они поднимутся.

И женщины ушли от них, плача, словно оставляли в шахте мужей и братьев, обречённых злой смерти.

Назад Дальше