Так все и получилось. Мы перешли поле под минными разрывами. Бывшую его посадку заняли, а дальше он не пустил. Трассирующие очереди стригли траву - казалось бы, верная гибель для неокопавшейся пехоты. Но светящиеся пули легче обычных. Огненные струи, ударяясь в бугорки и кочки, взлетали и легко рассыпались на полпути . А вот невидимые пулеметные очереди не давали поднять головы, и батальон обозлился. Укрываясь в ямках, прижимаясь к земле, стрелки, пулеметчики и минометчики патронов не жалели. Фриц вывел Ивана из себя. Долбили "максимы", трещали ручные "дегтяри", часто-часто хлопали винтовки.
Мне стрелять не из чего. До сих пор не выдали ни пистолета, ни автомата. Бойцы ползком притащили мне карабин. "Где взяли?!" - "С земли". Позже
я увижу, что на поле боя всегда можно найти что-нибудь стреляющее - наше и немецкое - на любой вкус. Дождавшись темноты, в ближайший овражек приехала кухня с обедом, он же ужин. Есть на ощупь - привыкнуть непросто. К тому же давила тревога: вот-вот что-то случится.
Стараясь не шуметь, в овражек поочередно потянулись роты. Во мраке вполголоса переговаривались еле различимые тени. Что-то осторожно позвякивало. Наверное, ложки о котелки… Машинально прислушиваясь, я понял: тени не разговаривали, они и не слышали друг друга. Они вяло и бессмысленно матерились. Люди так ослабели, что еле волочили ноги. Как я их понимал!
Я тоже стал тенью.
Кучеренко принес тепленький пустой суп и разномастные черные сухари.
На завтрак было то же самое. "Суп рататуй, - говорили бойцы. - Кругом вода, посередке х..". Хлебнув несколько ложек, я почувствовал, что ничего не хочу. Не помогли вымоченные в баланде сухари и даже "наркомовские" водочные граммы. Я всякий раз любовался тем, как старшина разливал водку "по булькам". Он делал это ловко и честно. Любителям проскочить в темноте по второму разу оставалось только втихую поносить его: старшинский глаз был зорок, а кулак увесист.
Старшина обнадежил офицеров, что завтра привезет мины: "Рота делом займется, а то людей побило ни за хрен". Мне стало неловко: только сейчас дошло, что это в нашем взводе лишь двое раненых, а в двух соседних -
у Козлова и Мясоедова - есть тяжелораненые и даже убитые. У пулеметчиков погиб командир взвода. Откуда он и как его звали, никто не знал - прибыл в роту этой ночью. Говоря о потерях, называли фамилии, но как-то между прочим. А то и так: "Ну, чернявый. Один глаз косой". Стало не по себе от подобного равнодушия. Постепенно я понял, что человечность передовой не в причитаниях - что случилось, уже произошло, а в том, чтоб при общей нехватке табака оставить соседу "сорок", рискуя головой, помочь раненому, предостеречь от опасности... А по поводу остального: "Живы будем, не помрем!"
"Там, где убило командира, был настоящий бой, - понял я. - Не то что у нас". Если б мне сказали, что именно наш взвод провел день в центре на-ступления, ни за что бы не поверил: "Какой же это бой? Тыр-пыр, тыр-пыр...
Водка взяла свое. У старшины за счет раненых и убитых нашелся добавок, и я позорно раскис. От меня, офицера, недавнего курсанта-отличника, сегодня толку было как от козла молока. Привезет старшина мины, а что я, лейтенант Николаев, буду с ними делать? Все прячутся. Как найти его пулемет? Куда он спрятал минометы? Этому командиры-преподаватели в училище научить не могли - сами не знали.
Артамонов на все мои вопросы отвечал: "Сам все увидишь". И теперь отмахнулся:
- Ладно тебе, Новиков, голову ломать.
- Я Николаев.
Ротный упорно называл меня Новиковым - юмор начальства.
"Старики" моего взвода учили меня лишь своим тонкостям. А их оценка действий командира сводилась к одному: "Жалеет он людей или нет". Вчерашний опыт немножко, но помог. Происходящее оценивалось осмысленнее. Но вместо боя по-прежнему - бестолковая канитель. На этот раз немцы занялись нами всерьез - батальон попал под такой минометный удар, что в душе дрогнуло, и я подумал: "Живыми не выберемся..." Кучеренко закричал мне после первых же разрывов, чтоб я глубже закапывался в канаву! С неба - мгновенно нарастающий звук раздираемой ткани и - трескучие разрывы. Визг осколков и тающие облачка дыма с пылью. Россыпью - по полю. Земля в канаве оказалась мягкой, и я быстро зарылся чуть ли не в рост. Над канавой вперекрест с визгом проносились осколки. Из ближайших воронок принесло кислую пороховую вонь. Как с цепи сорвавшиеся, заливались очередями немецкие "эмга"...
Когда налет кончился, выяснилось, что никто во взводе не пострадал. Но оказалось, что я свое укрытие копал неправильно, хотя и по уставу. Окапываться надо не вдоль линии огня, а поперек - тогда окоп меньше уязвим в глубину и эти сантиметры могут спасти жизнь. Было и достижение. После налета вместе с бойцами я догадался, откуда бьет ближайший "эмга". "Были бы мины, - терзался я. - Мы б его в два счета!" Я даже прикинул на глаз несколько мест, куда можно поставить минометы, если старшина не обманет с минами.
К середине дня я почти привык к звонким пулеметным очередям сзади, понимая, что это не огонь в спину, а лопаются в листве немецкие разрывные пули, благополучно пролетевшие над головами. К вечеру освоился настолько, что разглядел вдали двух перебегающих с места на место немцев. Вначале, правда, принял их за своих и обрадовался, что наши уже там.
- То фрицы, - сказал Кучеренко. - На головах блестит. И объяснил: - Фриц всегда в каске, а наш - один на сотню. День закончился хорошо. Взвод собрался у кухни без потерь, и старшина не обманул с минами. Старший лейтенант высмотренную мной впадинку одобрил. Приказал занять ее утром. Но до рассвета, чтоб фрицы не засекли. "А чего ждать? - спохватился я. - Сейчас ведь тоже темно, а то место перехватят". Залезть мог только Козлов. Мясоедов никогда и никуда не торопился.
Козлов и я до фронта провели девять месяцев бок о бок в одном взводе 20-й училищной роты. Невзлюбили друг друга с первого взгляда. Козлов - полудеревенский парень из Вологодчины. Я, занесенный на Север эвакуацией, был для него не просто городской, что вызывало отвращение, но еще и москвич.
То есть законченный дармоед. Воевать Козлов не хотел. Не то что я. Узнав, что призывается мой 1924 год рождения, я отправился в армию в августе, не дожидаясь декабрьской повестки. В 1948 году в военкомате объяснили, что я фактически доброволец. Осенью 42-го года это могло кончиться роковым образом.
Козлов оказался в армии, подчинившись силе. Пряча ненависть к властям, в училище отыгрывался на подвернувшемся москвиче. Долговязом, еще не сформировавшемся, с детскими обидами и глупой восторженностью, наивном дурачке. Выглядя старше своих лет, он, мой ровесник, располагал к себе старших. Угрюмая молчаливость принималась начальством за зрелую надежность.
Глава 2
В августе 1942 года я с замиранием сердца вошел в команде новобранцев в ворота Пуховического пехотного училища.
Зрелище ошеломило. По плацу под уханье большого барабана и россыпь маленьких слаженно передвигалось сотни три курсантов. На головах не пилотки, а нарядные фуражки с малиновыми околышами.
Затягивая шаг и вытягивая носок поднятой ноги, курсанты, крича "Раз!", били этой ногой в землю вместе с ударом большого барабана. Продолжая плавно двигаться под трескотню маленьких и вытягивая другую ногу, кричали: "Два-а... Три-и..."
Шаг за шагом. Триста человек как один.
- Муштра, - сказал кто-то рядом испуганно.
"Поручик Киже, - подумал я. - Нелепый анахронизм. Не хватает флейты".
Нас ожидали лейтенанты-педагоги для отбора новичков в свои роты. Пуховическое пехотное училище, эвакуированное из местечка Пуховичи (Белоруссия) в город Великий Устюг, готовило для фронта командиров стрелковых, пулеметных и минометных взводов. Срок 6 месяцев.
Негласное превосходство минометов над винтовками и пулеметами позволяло минометчикам первыми "снимать сливки" с призыва. Вперед вышел молодцеватый старший лейтенант Яблоновский и стал по-хозяйски вызывать из нашего пестрого строя приглянувшихся. Прежде всего тех, кто бойчее. Выбрал и несколько тридцатилетних. Для молодых имел значение рост, а также умение играть в футбол.
Нас повели переодеваться. Гимнастерки, брюки (именовались: "шаровары"), белье, сапоги, портянки, пилотки, шинели, брезентовые ремни. Отец научил наматывать портянки, но под его, тонкой кожи, хромовые сапоги. Здешние -
с просторными кирзовыми голенищами и грубыми юфтяными головками. Несравнимо! Зимой понадобится вторая портянка - нужен запас места в голенищах? А как же летом? Нога будет болтаться - потертость обеспечена... Мы гадали, советовались, передавали сапоги друг другу и меряли, меряли, меряли...
Запомнилось и насторожило то, что наши лейтенанты-педагоги даже не шевельнулись, чтобы помочь.
С одеждой проще.
У шинелей - сказочной красоты курсантские артиллерийские петлицы. Черное сукно, ярко-красный кант, "золотой" позумент, в центре "золотые" пушечки крест-накрест.
В минометном батальоне комсостав, начиная с комбата майора, носил артиллерийскую форму. По возможности так же одевали и курсантов.
Мне хотелось попасть в танкисты. В анкетах писал, что имею шоферскую подготовку в надежде, что придадут значение. В военкомат специально явился в шоферском комбинезоне (перед армией стажировался в нем на грузовике). Не помогло.
Гражданскую одежду приказали отослать домой. Когда сдал в отправку узел, в душе что-то дрогнуло - наглядный разрыв с домом, с прежней жизнью. А что теперь? И что потом?
Само училище, особенно внутри, понравилось чрезвычайно. Не военным обликом, а сходством со школой перед новым учебным годом. Светлая с большими окнами спальня, чистенькие лестница и классы пахли краской и побелкой. Щемящий запах расставания с прошлым и обещанье неожиданного и интересного будущего. О том, что впереди война, как-то забылось. А ведь запах школы - последний мирный запах...
В спальне двухъярусные кровати с пружинными сетками. Я, конечно, на верхнюю! Каждому курсанту отдельная тумбочка. В окнах - начинающая золотеть зелень. Живи и радуйся, но - полгода! Немцы у Сталинграда. Душат Ленинград.
Как всегда, нашелся и брюзга: "Казарма - мертвый сарай. А когда заставят все укладывать и устанавливать по ранжиру - кладбище..." Его слушали растерянно и доверчиво - человек уже служил.
Я осадил нытика. Объяснил, что здесь не пионерлагерь (сам ни разу в нем не бывал) и не у тещи на блинах (еще меньше понимал, что это означает, но звучало лихо!). Высказался, конечно, глупо, но окружающие развеселились.
Оглядываясь, понимаю: с этого и началось восхождение в ротные авторитеты. Имел суждение обо всем: от правильной намотки портянок до сроков открытия второго фронта.
Яблоновский назначил меня своим связным. Связной командира роты - было отчего утвердиться в собственном мнении "самым-самым". Выполняя приказы старшего лейтенанта, не бегал - летал!
В роте два взвода. Командиры-лейтенанты-преподаватели. Плотный краснолицый Капитонов (наш взвод) и сухощавый, в узких кавалерийских рейтузах Казакевич. Двух курсантов Яблоновский назначил их помощниками - "помкомвзводами". Один из них произвел впечатление в день прибытия. На вызов Яблоновского паренек в поношенной длинной командирской шинели подошел строевым шагом и четко представился, вскинув ладонь под козырек! Нам предстояло этому еще научиться, а он уже умел! Во все время нашего обучения он выделялся сноровкой, и я не сомневался, что Акиньшин на фронте себя покажет. Вторым помкомвзводом стал мой одноклассник по школе в полярном поселке Абезь. Вилен Блинов - горбоносый "фитиль" из Харькова. Соперник в школьной любви, главный враг.
Меня совершенно неожиданно выбрали в ротные запевалы.
Яблоновский обожал лихую маршировку. Ведя роту из бани мимо главного места города, рынка, всякий раз останавливал нас:
- Рота! Поднимем базар?
- Поднимем! - гаркал строй.
Старший лейтенант "подсчитывал ногу", и я заводил коронную:
Ты лети с дороги, птица,
Зверь, с дороги уходи.
Рынок бросал торговлю: "Курсанты идут!" Покупатели и торговцы бежали к оградке, за которой тяжелым шагом плыл наш строй.
В ротных связных бегал недолго. Жене старшего лейтенанта нужен был не связной мужа, а денщик по хозяйству.
После приближенности к власти упасть в рядовые - катастрофа. Ничего не поделаешь: все сержантские должности заняты и обжиты. Помимо Блинова сержантами стали еще два моих одноклассника. Ну что ж: рядовой так рядовой, но досадно... Я и не предполагал, как мне повезло. Не испытав бесправности человека, которому только приказывают, командиру иногда трудно понять бойца - того, кто зачастую решает исход боя.
На тактике взвод запнулся перед широкой канавой.
- На той стороне противник, - объявил Капитонов. - Приказываю: атаковать!
- В брод! - заорал я и, боясь, что опередят, ринулся в тухлую воду.
За мной полвзвода - кто быстрее. Но я - первый.
Вымокший, в сапогах, полных вонючей жижи, я, семнадцатилетний, впервые в своей жизни произнес перед строем звонко и гордо:
- Служу Советскому Союзу!
Козлов, перейдя канаву вместе с преподавателем и другими оставшимися на берегу по переброшенной неподалеку плахе, поздравил меня, соседа по строю, на свой лад:
- Шел бы ты отсюда, от тебя смердит.
- Не сдохнешь! - осадил я его.
Бросок в канаву - это героический поступок. Благодарность перед строем - особая награда! Чего тут скромничать... Я и не скромничал.
Подъем в 6. Отбой в 22. Весь день: "Шевелись! Бегом! Шире шаг!"
Тяжело... К отбою ноги еле-еле. Зато сон мертвый. Жаль, короток: едва закрываешь глаза, раздается вопль дежурного: "Подъем!" На часах -шесть. За окном утро.
В училище, свободно читая учебную карту, я быстрее других разбирался в нанесенных на нее тактических знаках: "траншея", "минометный взвод на огневой позиции" и тому подобное.
Для парней, впервые узнавших о топографии, она была китайской грамотой, а я сдуру злился на парней за их бестолковость. Считал, что они валяют дурака. Особенно Козлов. Я не выдержал и цыкнул на Козлова:
- Чего ты прикидываешься! Это проще пареной репы!
Ребята загоготали:
- Козел - репа!
Тот зашипел:
- Ты со своим сальным носом везде лезешь, всех учишь!
Взаимная неприязнь между мною и моими бывшими одноклассниками тянулась из школы. Школа, где учились эвакуированные дети, находилась в поселке Абезь, на берегу реки Уса, притоке Печоры. Интернат стоял севернее Полярного круга, школа - южнее. Мы пересекали Полярный круг, самое малое, два раза в день. Зимой - мрак и в небе игра сполохов. Весной и летом - незаходящее coлнце.
В Москве я учился в уникальной Средней художественной школе. Отличник по общеобразовательным предметам (фотография на стенде) и лишь подающий надежды по основным дисциплинам - живописи и рисунку. Где ж было тягаться с силачами своего класса, с таким, как Женя Лобанов, впоследствии участвовавшим в восстановлении Севастопольской панорамы. Или с Витей Ивановым, справедливо ставшим не только академиком, лауреатом, и прочая, прочая, но и зачинателем вошедшего в историю "сурового стиля", вырывавшегося из общей соцлакировки.
В Художественной школе я был тих и неприметен. В эвакуации самовозвысился - еще бы! - я знал, кто такие Джотто или Веласкес, а окружающие о них понятия не имели. Дерзил учителям - они были слабее московских, а где можно было найти других в войну в этих местах?
И все это я делал, рисуясь удалью перед красивой девочкой из младшего класса Лялей. С девушками я был робок. Первая любовь, свет в окошке - Ляля (подлинное имя - Лейла, по-арабски - "Тюльпан"). Она обожала танцы. Я танцевать не умел, но в начищенных ботиночках по визжащему снегу, под игрой северного сияния, через Полярный круг в клуб на танцы. Вилен Блинов, заметный танцор, влюбленный в Лялю, составлял с высокой девушкой эффектную пару. Как же я страдал... Ревнуя и ненавидя этого "фитиля", в школе отравлял ему жизнь как мог. Распоясавшись, стал притчей во языцех. Меня даже в комсомол не допустили при обязательном записывании туда старшеклассников. В аттестате получил: "При посредственном поведении".
В комсомол меня приняли в училище. Я гордился, что за меня голосовали старшекурсники, воевавшие на Волховском фронте и попавшие сюда из госпиталей.
Осенью 1946 года мы с Лялей (она воевала вместе со мной - карточкой в кармане гимнастерки) столкнулись на московской улице с бывшей директрисой абезьской школы. Я обрадовался:
- Вы мне в сорок втором "волчий билет", чтоб, кроме фронта, никуда?!
А там с концами?! А я вот он! И в институте!
Приемная комиссия ВГИКа поинтересовалась: не буду ли я, с таким буйным прошлым, раненый и контуженный (уволен из армии по состоянию здоровья в столь молодом для офицера возрасте - 21 год) опасен для педагогов?
Посмеявшись, решили, что я выдохся. Экзамены на художественном факультете прошли благополучно.
Мои одноклассники, нацепив на петлицы треугольники, всерьез возомнили себя начальством, оставшись недотепистыми провинциалами. Когда они пытались ставить меня на место, я потешался над ними на радость роте.
Меня грызла зависть: почему они командуют мною, а не наоборот?! Тем более было невыносимо терпеть над собой ненавистного Блинова!
Разбитной (казавшийся себе таким) столичный парень с Кропоткинской против провинциалов. Я дергал их за каждую оговорку, за неумело поданную команду...
Сейчас мне стыдно - ребята сложили головы там, где судьба позволила мне уцелеть.
Любуясь склокой, рота веселилась. До поры. Остроумие ревнивца надоело даже простодушным. Моя навязчивость "учиться надо энергичней - фронт ждет" воспринималась глупой ходульностью. Тугодумов раздражала суетливость ("Чего выскакивает!"), верхоглядов занудливая дотошность ("И так все ясно!"), некоторые кривились ("Выслуживается..."), другие веселились ("Миллиметрики пересчитывает - блохолов!"), невзлюбившие якобы раскусили ("Хочет за училище зацепиться!"). Недоумение общее: "Больше двух кубарей все равно не дадут!"
Рота расслаилась по интересам, я оказался на обочине. И городских и деревенских объединяло "школярство" - тянули от контрольной до контрольной. Сдать благополучно и забыть как страшный сон считалось хорошим тоном. Задавали его гуляки: впереди война, а под боком город и надо пожить на всю катушку. Но, чтоб получать увольнительные, нельзя заваливать контрольные.
Я ни с кем не сдружился. Город меня не интересовал, местные девицы - тем более. Изо дня в день я наивно готовился воевать. Зубрил, мало что в них понимая, уставы и наставления. Перерисовывал из нового, только что вышедшего "Боевого устава пехоты" (БУП-42) схемы боевых порядков роты и взвода. Схема, она и есть схема - линии. И в голове - каша.
Удивительно, но на передовой иногда будут всплывать застрявшие в памяти уставные положения. Ценность БУПа-42 я пойму, конечно, только там.
Рота посмеивалась надо мной, я огрызался. По собственной дурости восстановил ребят против себя. Одних обозлил, для других стал пустым местом.
Я маялся от ощущения не то подступающих неприятностей, не то начинающейся болезни. На этом переломе Блинов устроил мне подлость.