Плевенские редуты - Изюмский Борис Васильевич 8 стр.


Тускло горела ночная керосиновая лампа. Тени притаились по углам большой палаты, страшно, было записывать его слова.

Вот когда узнала Чернявская, что жену его зовут Лизой… Элизабет… Елизаветой Кондратьевной. Захлестнутый волной бреда, он звал:

- Лиля!

Напоминал о каком-то совместном их путешествии на Гималаи… Потом снова приходил в себя.

В завещании приказывал отдать часть денег на открытие художественных общедоступных школ.

И опять начинал бредить, метаться: "Ты простишь, Лиля, что я так деньги… Нам с тобой… никогда не нужны были экипажи, лакеи… Ты простишь?"

* * *

Под утро ему привиделись огромные подземные пещеры, налитые буйным красным огнем. Постепенно огонь смягчился, спадал, Верещагин почувствовал блаженный покой и уснул. Боль исчезла, тело отдыхало.

Лишенный веса, он словно парил над землей, проплывая мимо видений детства. Все было цветным. Их небольшое поместье Пертовка на Шексне. Деревянный дом с мезонином. Платок крепостной няни Анны Ларионовны: тройку, запряженную в сани, преследует волчья стая. Сама няня - высокая, худощавая, с коричневым усохшим лицом - сидела за прялкой. В людской пахло овежевыпеченным хлебом. С детства был Вася свидетелем и насильственных свадеб, и рекрутчины, хотя отец знавал Грибоедова, владел многими языками…

А вот он мальчиком, и тоже в людской, возле свечного огарка, запойно читает в журнале "Звездочка" наивные рассказы писателя Чистякова о временах татарского ига.

Потом возникло бурачного цвета лицо пожилого учителя рисования в кадетском корпусе - господина Кокорева - лысого, с носом грушей и огромной дутой серьгой в ухе. Он оценивал рисунки Васи самой низкой оценкой, неизменно бурчал:

- Грязно!.. Карандаш не умеете держать.

И тайное чтение Герцена за вешалкой, между шинелей… И проба карандаша…

Откуда-то из темноты появился гардемарин Верещагин после окончания с отличием Морского корпуса. В блистательной форме прапорщика: треуголка, мундир с аксельбантом, сабля. Предстояла служба в гвардейском экипаже. Он проносил эту роскошь один день и подал в отставку… "по состоянию здоровья". А в действительности потому, что уверовал в себя как в художника, почувствовал: вот его призвание. Сможет стать правдописцем, показывать неприкрашенную истину!

…Василий Васильевич проснулся, словно от толчка, и сейчас лежал с открытыми глазами. Вероятно, возвратился с того света. Оглядывая свою недолгую жизнь, что может он поставить себе в вину? Вспыльчивость? Да, но чаще всего в тех случаях, когда осуждал в искусстве чины, отличия, профессорские звания, считая их вредными для художника, лишающими его независимости, попытки царских шавок указать дорогу таланту, а все заурядное ограждать и поощрять. Он был резок, когда сталкивался с несправедливостью. Хотя нет, порой и просто непростительно взрывчат, неожиданно груб. Не очень-то вежливо мог сказать даже незнакомому человеку неприятные вещи. И тщеславен… Как лихо в гранки статьи одного журналиста вписывал хвалебные эпитеты, адресованные… собственной персоне. Пошлость! Но разве не имел права радоваться, слыша о себе отзывы Стасова: "Он глаза нашего искусства" или Репина: "Свежесть взгляда… чудеса колорита… богатырь… скиф Васюта".

Верещагин усмехнулся: "Ну, скиф-то во мне наверняка сидит". И, вероятно, тот же Стасов справедливо сказал как-то: "Не сердитесь, но порой вы напоминаете мне степного конька, что задувает по полю, распустив гриву и хвост, ничего не слыша и не видя".

В чем еще грешил? Может быть, проявлял недостаточную нежность к заботливой, преданной Лиле? Но, что поделаешь, если не было к ней большой любви. Привязанность, признательность, чувство ответственности за ее судьбу. И только. Разве этого мало? А то, что он всегда стыдится проявлять нежность, можно ли поставить в вину?

Шесть лет тому назад, в Мюнхене, женился он на милой, скромной девушке - падчерице маляра Антона Рида. Шокинг! Столбовой дворянин отдал предпочтение незаконнорожденной, бесприданнице! Плевать он хотел на все пересуды!

Элизабет помогала ему, была рядом в самые трудные минуты. Такое не забывается и не предается.

Да, ему выпала нелегкая доля - никогда не принадлежать себе. Это вечное, неутолимое желание рисовать. Помимо воли рука то и дело тянется к карандашу. И потом - ученичество, всю жизнь. Поиск пластики, гармонии, красочной гаммы, неделимой композиции, ритма контрастов… И мучительный разрыв между пониманием, как надо, и тем, как можешь. Вечно ускользающий так и не состоявшийся шедевр… Нет-нет, надобна не бойкость кисти, а ее способность доставать глубину.

Порой завидовал счастливцам, умеющим прожить хотя бы несколько дней бездумно… Как хорошо было на время, вчистую отключаться и просто, наслаждаясь, впитывать синеву неба, мягкие очертания дальних гор, беседу с новым человеком. Без этого неодолимого желания снова испытать судьбу и немедля перенести на бумагу игру красок, необычность линий, неповторимость черт.

С отчаянием называл он себя волом, пожизненным каторжником, но был бы несчастнейшим человеком на свете, лиши его судьба этой сладкой каторги. Раз пишет - значит, живет. Это его дыхание. И какая радость просыпаться с мыслью, что тебя ждет незаконченный замысел. Однажды он даже для себя, написал стихотворение о том, что если бы сатана заключил с ним сделку и за каждый шедевр требовал один его палец, он бы с великой радостью согласился. Но… но… все же оставил бы себе два пальца правой руки, чтобы продолжать писать, увы, не шедевры.

* * *

Первое, что увидел Верещагин, была склоненная над ним голова Чернявской в белоснежной косынке с красным крестом. Завитки волос нежными спиралями выбивались у висков.

Так вдруг захотелось нарисовать эти завитки.

В огромное окно вливалось лето: медово пахла акация, вдали, не теряясь в шумах города, играла шарманка.

Верещагин мягко улыбнулся Чернявской и прикрыл глаза, чтобы не выдать своего счастья: как рад, что Саша - впервые* про себя назвал ее так - рядом. Все же он изрядно принимался к этой обаятельной, волей судьбы ставшей ему близкой женщине.

В Чернявской - бесстрашие и непосредственность кристальной совести. Для нее поступки и слова имеют свой истинный смысл, не исковерканный потайной игрой домысла. Пожалуй, главное в ее натуре - материнство, обращенное ко всем, кто нуждается в помощи сестры милосердия, готовность облегчить муки, не думая о себе, о своих удобствах. Во время приступов лихорадки она за ночь по десять раз меняла ему взмокшее белье.

- Ну вот мы и выздоравливаем, - сказала Чернявская Верещагину голосом, каким врачуют, убаюкивают боль, возвращают к жизни.

Он благодарно, едва заметно кивнул головой, а руку, словно невзначай, положил под подушку - на месте ли газета? Это был номер "Нового времени" со статьей Стасова о нем. В статье приводился отзыв Крамского: "Колоссальное явление". Сам же Стасов писал, что Верещагин художник последнего слова современного искусства и бесстрашный человек.

Только Чернявская обтерла полотенцем лицо Василия Васильевича и скрылась в дверях, как он достал газету и перечитал статью. Все же дьявольски приятно, когда тебя хвалит уважаемый человек.

3

Здоровье Верещагина пошло быстро на поправку. Скоро он стал ходить, опираясь на костыль, а в конце июля сделал первую вылазку в город. Выждал, пока спадет жара, и под вечер, наняв извозчика, поехал прямой широкой улицей Под-Могошой мимо фешенебельного "Hotel Boulevard" Пауля Зейделя, мимо маленьких, весело подмигивающих театров, добротных складов миллионщика Евлогия Георгиева, мимо зеленой Киселевской аллеи, редакции газеты "Ромынул".

Поло цокали копыта по булыжной мостовой. Сбоку от извозчика чернела груша, насаженная на медный рожок. На тротуарах фланировали румыны в лиловых брюках и подстреленных легких пиджаках.

Из двери с надписью "Кафе a-la turca" вырывалась игривая музыка "Корневильских колоколов". Желто-красный попугай вытаскивал клювом билетики на счастье. Многоцветная афиша извещала о гастролях Итальянской оперы. В городском саду духовой оркестр играл кадриль из "Анго". Были полны шантаны, праздные люди шли к оперетте, исчезали в таинственных отдельных кабинетах Брофта; несли себя разодетые, в высоких шнурованных сапожках, вихляющие бедрами шансонетки; цветные фонарики и гирлянды меж деревьев в увеселительных садах придавали всему легкость и праздничность.

"И это в то время, - с горечью думал Верещагин, - когда тысячи гибнут на полях сражений!"

Вчера у него в гостях был русский консул Стюарт, принес нерадостные вести с фронта.

- Послушай, - обратился Василий Васильевич к широкозадому извозчику, словно обернутому ватой, восседавшему на козлах трехместного фаэтона, - а взялся бы ты отвезти меня в Систово?

Извозчик, повернув к Верещагину безволосое, с глянцевито блестящей кожей, лицо скопца, ответил тонким голосом по-русски:

- Были б желти́цы.

Так он назвал, очевидно, червонцы.

В лазарете первая, кого Василий Васильевич встретил, была Чернявская. Узнав о его планах, она стала умолять взять ее с собой в Систово.

На следующий день Чернявская раздобыла рекомендательные письма к медицинскому начальству Действующей армии - даже от самого Склифосовского - и письмо к какому-то систовскому болгарину Жечо Цолову, чтобы он ее временно приютил в своем доме.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Шестая сотня есаула Афанасьева из Донского казачьего полка одной из первых ворвалась в древнюю столицу Болгарии - Тырново. Ворвалась так неожиданно, что губернатор Саиб-паша едва успел бежать, а защитники города оказали ничтожное сопротивление.

В захваченных окладах казаки обнаружили непонятно для чего припасенные канареечные семена и старый пушечный порох. Байковые одеяла, шерстяные английские фуфайки, теплые чулки, полушубки свидетельствовали о том, что турки готовились к зимней кампании. На мешках с мукой и пшеничными галетами стояло жирное английское клеймо. Галет было так много, что Алифан принес своему Куманьку полную торбу, легонько ткнув кулаком в бок, сказал:

- Жри, леший, диликатесу!

Все болгарское население этого города на трех холмах высыпало на улицы-террасы, поднимающиеся ярусами. Улицы соединяются каменными лестницами: короткими и длинными, прямыми и ломаными, спадающими каскадом и стелющимися спокойно.

Нижние двери домов выходят на одну улицу, а другие, противоположные, с третьего этажа, выдвинутого уступом, - ведут на улицу позади дома. Возле каждого из них стоят подставки для цветов.

Галереи, балконы под черепицей густо увиты виноградной лозой. Те из офицеров, кому доводилось бывать в Италии, невольно сравнивали Тырново с Неаполем. Вот только базар здесь совсем иной: под его полотняными шатровыми крышами возвышаются горы лиловых баклажанов, оранжевые печеные тыквы с орехами.

Отряд генерала Гурко проходил по самой широкой тырновской улице в пышной яркой зелени. Впереди на конях гарцевал "хор трубачей".

Запах нечистот, тянущийся из канав, не в силах был отравить благодатный воздух. На дне огромного котла, окруженного ярусами, утыканного белыми домиками, протекала узкая, стремительная Янтра.

Выскакивают на улицы из мастерских бондари, кожевники, тележники, гончары, медники, делающие колокольца для овец. Возле питьевого фонтанчика - чешмы - высокий мужчина в легком парусиновом плаще шепчет, стоя на коленях:

- Пали цепи… Да живет мать Ру́сия!

Распахивают свои двери булочные, цирюльни, кофейни.

- Здравейте!

- Много счастья!

Пожилой болгарин, протягивая кувшин с вином, просит:

- Отведайте! - Оставив кувшин казаку, гладит морду его усталого коня, с недоуменным восхищением говорит: - От Русия дошъл…

Раздается песня "Шумит Марица". Священник в подоткнутой за пояс рваной рясе, с ружьем на плече, патронташем браво шагает позади войска, возвышаясь своей греческой камилавкой из твердого поярка.

- Да живее Ру́сия!

Выгнутые арки из высоких жердей перевиты цветами, девушки надевают венки на шеи казаков. Из окон свешиваются флаги с крестами. Играют зурны, гитары, звенят клепала.

Город, на гербе которого написано: "Бодрость - верность - твердость - постоянство", дождался своего часа.

* * *

Казаки разбили бивак на площади, возле белых акаций толщиной в обхват, недалеко от места, откуда в старину сбрасывали предателей в пропасть.

По кругу площади теснились ресторанчики, мастерские гробовщика, фотографа, валяльщика войлочных сапог.

На почтительном расстоянии от казаков сгрудились обыватели в котелках, фесках цвета бычьей крови.

Порхали над головами женщин игривые зонтики.

На площади, раздвинув глазеющих, молодые люди в болгарской одежде закружили хоро под звуки волынки. Взявшись за руки, побежали, пританцовывая, запрокинув головы, то сужая круг, то расширяя его. Несколько казаков, разомкнув руки танцующих, тоже пошли хороводом, нет-нет да норовя пуститься вприсядку.

"Была б здеся Кремена, и я бы с ней плясал", - подумал Алексей. Почувствовал шершавую и нежную руку девойки в своей.

…К вечеру, словно сама собой, родилась болгарская милиция.

Юноши, вооруженные ятаганами, пришли к Гурко:

- Господин генерал, дай нам для обучения русского офицера.

Гурко нелюдимо поглядел из-под огненно-рыжих кустистых бровей. Был он очень высокого роста, с глазами, ушами, поставленными асимметрично, отчего на лицо генерала смотреть юнцам было страшновато: словно рыжий леший стоял перед ними.

- Идите в Систово и там записывайтесь в ополчение, - грубым, решительным голосом сказал генерал.

А на следующее утро к Гурко явились отцы этих просителей. Один из них - почтенный торговец - выступил вперед:

- Добрый генерал, - приложил он к груди руку, - не слушай наших безусых, пусть у них молоко на губах обсохнет… Не посылай их в Систово.

- Да никто и не собирается это делать, - усмехнулся Гурко, при этом рыжий ус его перекосился, - приглядывайте здесь за ними покрепче сами, чтобы лишнее не натворили.

Генерал сделал несколько шагов взад-вперед по просторной комнате, твердо ставя ноги:

- Покрепче приглядывайте.

* * *

Ночь была прохладной. Алексей продрог и сейчас, лежа на суконной попоне, втиснув голову в седельную подушку из юфтовой черной кожи, полудремно ждал, что вот-вот сигнальная труба горниста заиграет побудку.

Любил звуки трубы и с удовольствием повторял про себя слова к каждому сигналу.

С генерал-марша начинается седловка: "Всадники-други, в поход собирайтесь…" Перед атакой: "Славы звук нас зовет на врага, вперед. Ура! Стремя в бок - и марш, марш!" Или приказ спешиться: "Долой с коней, слезай скорей, пешком сразимся с нашим врагом". И коноводам: "Ну, подавайте нам коней, врага настигнуть чтоб скорей".

…Горнист протрубил подъем, и казаки повскакивали, а Суходолов начал разжигать костер под медным котлом. Вчера заработал наряд вне очереди и теперь должен был варить борщ из молодых виноградных листьев и бараньего сала.

Дело было так: Алексей малость лишнего выпил с односумом Евлампием Селивановым, и когда тот сказал, что чхать ему - ну, он покрепче ввернул, - под турками болгары или нет, Суходолов так звезданул ему в ухо, что тот с копыт долой. Началась драка, а в драке Алексей не помнит себя. Проходивший мимо есаул Афанасьев пресек ее, наказал Суходолова. И все равно он не жалеет, что заехал Селиванову.

"Кремена, верно, досматривает последние сны…"

…Стлался сиреневый туман, забивал узкие улицы, инеем оседал на скученных черепичных крышах. Возле ущелья, словно стражи, стояли два монастыря. Издали казалось, они парят в воздухе.

И вдруг трубач заиграл тревогу: "Скорее седлай коня, но без сутолоки, оружие проверь, себя осмотри, тихо на сборное место веди коня…"

- На ко-о-нь! - раздалась команда.

Бросив котел, Суходолов поспешил к Быстрецу.

* * *

Казачью полусотню вел есаул Афанасьев. Он получил приказ от генерала Гурко установить связь с Кавказской казачьей бригадой, разведать местность впереди; сейчас, сориентировавшись по компасу, держал путь на Суходол и Плевну. Всходило солнце. Длинные тени от всадников легли на дорогу.

Афанасьев молодцевато ехал на своем поджаром гнедом Турчине, таком же горбоносом, как и его хозяин. На лбу у есаула белая повязка. "Все ж позавчерась мы неплохо показались при Сельвии. Едва сотня соседа рассыпалась в наездники и завязала перестрелку с турецкой цепью, как мы, обскакав правый фланг неприятельской кавалерии, врубились в их ряды…"

При этом воспоминании настроение у есаула стало еще лучше. Андрею Яковлевичу было уже известно, что он представлен к ордену святого Владимира 3-й степени с мечами, и теперь, прикинув, как будет выглядеть этот орден на груди рядом с другим, да еще с солдатским крестом, Афанасьев приосанился. Орден давал право потомственного дворянства и немалые привилегии его детям. Сам он выслужился из урядников, не получил образования, так хоть сынки получат.

Мысль Андрея Яковлевича невольно возвратилась к дому в станице Митякинской. Там осталось у него трое сыновей от шести до семнадцати лет. Афанасьев любил их нежно, хотя и скрытно. Средненький, Митька, очень похож на Суходолова. Такой же справный, ровнехонький, как камышинка, и правдолюб - упаси бог!

"Сапоги у Алексея Суходолова прохудились, - вспомнил есаул, - надо каптенармусу гукнуть, чтобы выдал новые подметки".

Он покосился на свои хромовые: любил щегольнуть сапогами. И еще была у него слабость - хорошее седло тонкой работы. Последнее отдаст, а седло отменное раздобудет, как то, что под ним, из зеленого сафьяна.

Вообще, был Андрей Яковлевич во всем человеком обстоятельным: рубать так вырубать, отступать, так без паники, избегая пустого риска, лишних жертв, с достоинством. Дисциплину у себя в сотне держал крепкую, но и пустым придирой не слыл. Выпить был не прочь, но в меру, коня у неприятеля отбить и продать по сходной цене считал милым делом. И у начальства состоял не на плохом счету: звезд с неба, правда, не хватал, но уж если что поручали ему - прикрыть артиллерию, обозы или мост, держать летучую почту или охранять штаб - выполнял в срок, на совесть, а куда не след не встревал. И в речи, и в жестах был Афанасьев нетороплив, внешностью же походил на жилистого станичного кочета: кожа туго обтягивала кости и мышцы. "Верно говорят, - думал он, - что мы глаза и уши армии, да ведь сколько еще делов за нами. Сотню на десять частей рвут - то дай казаков дивизии, то корпусу… Что поделаешь - так наша печь печет".

…Суходолова с Тюкиным Афанасьев послал вперед, в головной дозор. Алифановский лохматый Куманек едва поспевал за Быстрецом. Тот шел плавно, настильным наметом, мягко поддаваясь на повода. В его движении чувствовались упругость, упоение бегом, он словно забирал под себя версты.

Назад Дальше