Плевенские редуты - Изюмский Борис Васильевич 7 стр.


5

Фаврикодоров пришел к Ганчо Юрданову на второй день после форсирования русскими войсками Дуная.

- Дождались светла дня! - встретил его радостным восклицанием Ганчо. - А коня твоего я попридержал. Соседи расспрашивали: "Откуда конь?" Сказал: "За бесценок у бежавшего торговца купил". Поверили, нет ли, не знаю, а конь жив и тебя ждет.

Не задерживаясь в Систово, - таков был приказ майора Радова, - Фаврикодоров под утро выехал из города раньше русских войск, держа путь в сторону Плевны. На нем снова турецкий костюм, и он не очень ловко трясется на коне, как беглец от русских, османлис, желающий заняться подрядами для армии.

Путь оказался неближний - восемьдесят верст - и небезопасный. Правда, у него был паспорт-емтескереси, на имя турка Хасана-Демержи-оглы.

Фаврикодоров торопил невзрачного коня: оставались позади сухие овраги, кровли землянок, схожие с небольшими курганами безлесые холмы, редкие поместья-чифлики, пастбища с густой, но уже начинающей усыхать травой, стоячие камни мусульманских могил, кукурузные поля и виноградники, одинокая скирда с неведомо как попавшим на ее верхушку псом.

То там, то здесь встречались печные трубы сожженных башибузуками сел. В их отрядах было много убийц, разбойников, выпущенных из тюрем, - отребье разного толка. Они грабили болгарские селения, и действия эти поощрялись султаном, а особенно - главарем бандитов Юз-баши Ахмед-Юнус-беем, живущим в Адрианополе. Он нанимался со своими висельниками к пашам и объявлял башибузукам, что каждое убийство гяура приближает к раю.

Утром Фаврикодоров миновал село, где все жители были зобаты, говорили оттого, что пили воду, куда падали листья волошского ореха.

В этом селе, теперь уже оставшемся за спиной, Фаврикодоров видел, как башибузуки взялись было зашивать живого грудного ребенка в труп вола, да поленились, бросили эту затею.

…Наконец Фаврикодоров сделал привал в небольшом селе, и, хотя более всего избегал этого, наткнулся на башибузуков. Они расположились на траве, между мечетью и корчмой.

Скрестив ноги, рвали зубами только что изжаренное баранье мясо, хрустко жевали чеснок. У одного на груди нашит патронташ, набитый патронами от ружья Пибоди, криво нахлобучена шапка, похожая на воронье гнездо. Другой - коренастый, с круглым лицом, в рябинках от оспы, с пятью кремневыми пистолетами за поясом, в тюрбане над маленьким лбом - говорил сотрапезникам:

- Осман-паша спешит к Плевне, его штаб в селе Горнота-Магала, а во́йска - сто таборов.

При этих словах он обнажил ятаган и стал смазывать его маслом, словно и сам уже начал готовиться к походу.

Для вида еще немного отдохнув, Фаврикодоров припустил своего иноходца - надо было успеть передать со связным - торговцем солью - все добытые сведения в штаб Скобелева.

И опять знойный путь, белесое небо, слепни, мучающие коня. Лицо Фаврикодорова опаляли волны горячего пыльного воздуха, пыль скрипела на зубах… Он нетерпеливо все подгонял и подгонял коня.

Миновав небольшую деревушку Дечиран-Киой, разведчик наконец увидел вдали Плевну. Она покойно лежала в глубоком ущелье, по дну которого протекала река Чар, приток Вита. Возвышенности в густой заросли окружали город. Над источником у дороги полустертая надпись: "Приходи - и я дам тебе живую воду".

На окраине Плевны английские инженеры в турецких мундирах сооружали редуты. Англичанин со стеком в руках командовал согнанными на рытье траншей болгарами.

- Живей работай! - покрикивал он.

Неподалеку строился взвод турецких полицейских.

- Хазырол! - энергично скомандовал сержант-чауш.

В городе Константин Николаевич нашел пристанище у рубщика мяса - болгарина Пенчо Маджарова. Радов говорил, что этот преданный человек имел возможность передавать наиболее ценные сведения. Сам же Фаврикодоров должен был оставаться в Плевне в доме Пенчо и отсюда посылать донесения. Вместе с Маджаровым они придумали легенду: Хасан-Демержи-оглы приехал из Софии торговать рахат-лукумом и засахаренными орехами.

…Держа лоток на всклокоченной голове, Хасан вышел из дома Маджарова на улицу. Навстречу ему двигалась крикливая толпа. Впереди - два скрипача-цыгана и барабанщик, а за ними - башибузук в белой чалме, с ногами колесом и расплющенным носом. Подняв посаженную на кол голову усатого болгарина с отрезанными ушами, кричал во все горло:

- Он посмел не подчиниться премудрому падишаху! Комит!

Им все еще мерещились комиты.

Из винной лавки вышел ее хозяин - болгарин с обвисшими щеками - и старательно плюнул на мертвую голову. Башибузук одобрительно закричал:

- Хороший подданный! Молодец!

На левом рукаве у башибузука вышит амулет - "от пуль".

Хозяин лавки неторопливо, с чувством исполненного долга возвратился в Винницу, начал любовно переставлять на прилавке бутылки. Здесь были белое вино - "Димят" и "Кралово", красное - "Гымза" и "Фракия", персиковый ликер, анисовая водка - мастика. Башибузук вошел в лавку, положил на прилавок голову на колу и потребовал:

- Подай Шакиру "Иджи-биджи". Комитов бей, топчи!

…Хасан отправился к месту земляных работ на окраине города. Толстый, с носом, похожим на крупную шестерку, турок-надсмотрщик шутливо крикнул ему:

- Эй, седой, давай мне твой лоток, а сам возьми лопату, готовься встретить проклятых московцев!

Хасан подбоченился:

- Я забросаю их рахат-лукумом.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Госпиталь Красного Креста, куда привезли раненого Верещагина, помещался во дворце Бибеско, на зеленой окраине Бухареста. Стены этого особняка, принадлежащего румынскому князю Бранковану, еще не успели пропитаться запахами хлороформа и гнойных бинтов, потому что на все огромное здание было сейчас только несколько раненых, в их числе Верещагин и его однокашник по Морскому корпусу Николай Скрыдлов.

Верещагин лежал в палате один и то проваливался в беспамятство, то возвращался к жизни. Ранение усугублялось приступами лихорадки, подхваченной когда-то в Закавказье и усовершенствованной в Индии, Туркестане.

Приступы обычно начинались с "тоски во всем теле", с легкого озноба, похожего на дрожь, когда холод полосами проходил по спине, леденил руки, а шум закладывал уши. Потом немилосердно трепало, только что не подбрасывало. В жару ему представлялись огненные круги на Дунае, взрывы.

Придя в себя, Верещагин старался припомнить, с чего все пошло?

Только началась война, он бросил работу над индийскими картинами, покинул свою уютную парижскую мастерскую и ринулся в армию.

В Журжево повстречал Скрыдлова. Даже не верилось, что этот лейтенант, с бородкой клинышком, в провизорском пенсне, тот самый Николя́, с которым плавал на фрегате - "Светлана" и которого, будучи фельдфебелем в гардемаринской роте, не однажды разносил за разговоры в строю и отклонения от устава. Они обнялись, долго тискали друг друга, причем худенький Скрыдлов утопал в объятиях Верещагина.

Затем вместе пошли в ресторанчик.

Удивительно устроен человек, вот ведь не было у них особой близости в Морском корпусе, а сейчас встретились, как родные братья. В их нынешнем возрасте - им было по тридцать четыре - уже трудно впускать в душу нового человека: кто-то в прошлом успел натоптать в ней грязными сапожищами, на ком-то обжегся. А идущее от юности, вероятно, доверчиво остается навсегда, Ну, нет, Скрыдлов для него никакой не Николай Илларионович, а просто однокашник Николя́, товарищ молодых годов.

- Мы решили, - тихо говорил Скрыдлов, - атаковать турецкий пароход среди белого дня шестовыми минами. Ты же знаешь их, в цилиндре, на конце шеста, - заряд фунтов в сто пороху не меньше! У меня быстроходный катер "Шутка"… Внезапно подскочу к турецкому монитору, ширну - и деру!

Пенсне Николя́ задорно блеснуло, и Верещагину так захотелось участвовать в этой бесшабашной отчаянной охоте, он так ясно представил себе, как под самым носом громадного миноносца очутится дерзкий катер, какой взрыв произойдет, что попросил:

- Возьми меня, штатскую клеенку, с собой, а?

- Ну, что ты? - удивился Скрыдлов. - Как можно…

- Значит, ты храбрее, да? - входя в задор, распаляясь, подался всем корпусом вперед Верещагин. - А меня уже на свалку?

Скрыдлов покосился на Георгиевский крест, полученный Верещагиным за храбрость в туркестанском походе. Оранжевая с черным ленточка оттеняла награду.

- Нет, - заколебался он, - зачем тебе, прекрасному художнику, так рисковать? Ну нам, "военной косточке", - положено, а тебе к чему в пекло лезть?

Большое, энергичное лицо Верещагина стало еще бледнее обычного, тонкие губы задрожали, глубоко сидящие глаза смотрели осуждающе:

- Я хочу написать о великой несправедливости, именуемой войной, о диком, безобразном избиении, - тихим, страстным шепотом сказал он. - Для этого надо увидеть все не в подзорную трубу. Не из браверства, нет! Я буду брать батареи и редуты, идти на выстрелы и в штыки, скакать с казаками в атаку, ползти по-пластунски. Хочу все прочувствовать, не жалея шкуры. Только после этого могут появиться правдивые картины. И ты не вправе мне, волонтеру и моряку, отказать. Если действительно друг - не вправе! Не делай глаза оловянными. Я прошу тебя - возьми, не будь сволочью!

Крепкие скулы Верещагина напряглись.

- Сам я, как ты понимаешь, такое решить не могу, - сдался Скрыдлов и запустил пальцы в свои вьющиеся волосы, - пойдем, познакомлю с начальником минного отряда Модестом Петровичем Новиковым. Он получил Георгия еще в Севастополе за взрыв порохового погреба. Милейший человек и, между прочим, твой почитатель.

…Верещагин и сейчас все помнил до мельчайших подробностей… Ярко светило солнце. "Шутка", выскочив из засады в камышах и, словно от нетерпения, дрожа всем корпусом, распушив седые усы бурунов, помчалась на великана. Турки с берега открыли бешеный огонь. Пули цокали о металлический борт, булькали вокруг катера. Берег скрылся в дыму. Верещагин для чего-то сбросил сапоги и, став за руль, закричал, срывая голос:

- Вперед! Рви!

Орудийные выстрелы с монитора подняли фонтаны рядом. Било не менее десяти пушек. "Шутка" подскочила к махине, возвышающейся над водой сажени на три, и концом минного шеста ширнула пониже колеса. Дьявольство! Мина не взорвалась. Пулей Скрыдлова ранило в ногу.

- Взорвать мину током! - закричал он минеру Виноградову, тот в тельняшке стоял на носу.

Но оказалось, что пуля перебила провода, и мина опять не сработала. Бесталанный час! Пуля ударила Скрыдлова в другую ногу. Он упал на дно катера. У Виноградова пуля срезала ленточку на бескозырке. Раздался сильный треск. Верещагин почувствовал боль в правом бедре.

Изрешеченный катер стал наполняться водой. Выгребая ее фуражками, они отвалили от парохода и уползли в камыши.

…Верещагин, приоткрыв глаза, уставился в высокий потолок с безвкусными лепными купидонами. Они дразнили его своими налитыми гипсовыми щечками, колбасками розовых ног, словно перетянутых шпагатом. Купидонов хотелось сбить заготовленным для ходьбы костылем.

Верещагин шевельнулся, и острая боль пронизала все тело, словно сдирали кожу. Видно, дела его швах. Если судить, как бодренько разговаривает с ним профессор Николай Васильевич Склифосовский, подбивая расщепленную, словно рыбий хвост, бороду, притворно-обнадеживающе поглядывая живыми, мудрыми глазами, с каким напускным воодушевлением восклицает: "Попались, голубчик, мне в руки!", как таинственно перешептывается с сестрой милосердия, спокойной, величавой Александрой Аполлоновной Чернявской.

Если все это собрать вместе, то дела его, очевидно, весьма плохи. Да он и сам это чувствует. Рана скверная: глубокая, из нее все время достают кусочки белья, сукна. Идет нагноение, и, кажется, начинается гангрена.

Причащайся, раб божий! А не веришь в причастие, готовься так распрощаться с земной юдолью.

…Александра Аполлоновна тихо приоткрыла дверь и бесшумно подошла к нему. На Чернявской - белоснежный фартук с красным крестом, такой же крест на головной накидке, часы на цепочке.

Она села на стул возле кровати. У сестры спокойный взгляд немного удлиненных с густыми ресницами глаз, прямой, тонкий нос с едва заметной горбинкой. Маленькие губы к уголкам неясно очерчены. В повороте головы - горделивость. Не самолюбование, не стремление отгородиться от людей, а, скорее всего, желание сдержать возможную неуважительность к ней, как к женщине. С первых же дней Василий Васильевич убедился, что Чернявская добра, отзывчива и естественна в обращении.

- Принесла вам то, о чем вы мечтали, - таинственно произнесла она, держа в руках что-то завернутое в салфетку. Темно-серые в коричневую крапинку глаза ее прищурились.

Верещагин посмотрел безразлично. Сестра развернула салфетку и приподняла стеклянную банку:

- Клюквенный сок!

Верещагин оживился, он так мечтал об этом соке! Уверил себя: стоит только выпить стакан и сразу станет легче.

- Вы меня балуете, - благодарно произнес Василий Васильевич тонким, словно бы надтреснутым голосом.

Чернявская налила холодный рубиновый сок в стакан. Верещагин с наслаждением и жадностью выпил все до дна, возвращая стакан, сказал веселее:

- Где же вы добыли эту отраду?

Ну зачем ему знать, как трудно здесь в это время достать клюкву? Она шутливо ответила:

- Пустяки - при сноровке…

Намочив полотенце холодной водой, обтерла бугроватый высокий лоб Верещагина, его густую бороду, вытерла потные руки. И снова, в какой уж раз, подивилась, видно фамильному, золотому перстню с печаткой. На щите - штурмовая башня и две руки с обнаженным мечом.

Закончив это, как говорил Василий Васильевич, "омовение младенца", Чернявская снова села на стул рядом с кроватью и, как только могла, спокойно, по-матерински сказала:

- Вот сделаем маленькую неопасную операцию и немедля начнете выздоравливать.

"Значит, действительно, гангрена. Ну, черт с ними, пусть режут. В конце концов этот госпиталь не чета Журжевскому".

Там его с Николя́ на много часов бросили одних в какой-то комнате, они не могли никого докричаться… Пришлось запустить табурет в закрытое окно, а чернильницу - в голову все же появившегося лекарского помощника…

"Пусть режут!"

2

Чернявская на войну поехала добровольно. Вскоре после - окончания гимназии она вышла замуж за прекрасного человека, одержимого врача. Они счастливо прожили десять лет, но муж - Иннокентий Петрович - три года назад погиб во время эпидемии холеры. Александра Аполлоновна окончила курсы медсестер и вот очутилась здесь, чтобы продолжить дело мужа и заглушить душевную боль. Нелегко ей было сейчас в Бухаресте. Каждый мужчина, кому не лень, считал для себя возможным ухаживать за ней. Недавно появился еще один наглец - барон Штальберг. Ему предстояла пустяковая операция - вскрыть фурункул.

В Санкт-Петербурге барон безупречно постиг науку ловкого щелканья шпорами и явно делал карьеру гибкостью спины.

Пожалуй, единственным достоинством барона была его эмалевая прическа, волосок к волоску. Штальберг, подрагивая тощей ляжкой, то и дело напевал модную мелодию "Все мы жаждем любви" и лез со своим непрошеным участием.

- Мадам, я слышал, вы из общества… Много перенесли…

- Этот крест, - Чернявская показала глазами на красный крест фартука, - всех нас равняет… Поэтому я очень прошу вас называть меня только сестрой.

Он попытался поцеловать ее ладонь. Чернявская резко отняла руку.

- Не прикидывайтесь эфемерной недотрогой, я достаточно хорошо знаю ваш сорт женщин, - высокомерно вздернул голову барон.

- Жаль, что женщины не вызывают на дуэль! - гневно бросила Александра Аполлоновна и ушла.

Все замечающий Василий Васильевич как-то, когда Чернявская везла его из перевязочной на коляске в палату, сказал металлическим голосом:

- Если вы разрешите, я этого дрыгунчика проучу так, что он запомнит на всю жизнь. - Лицо Верещагина стало жестким.

- Ну, что вы, Василий Васильевич, - запротестовала она, - ни в какой помощи я не нуждаюсь. Хватит у меня и своих сил.

На глаза у нее навернулись непрошеные слезы… Особенно тяжким испытанием для Александры Аполлоновны были стычки с начальником госпиталя Хламовым. Желчный, придирчивый, подозрительный, он изводил Чернявскую, как, впрочем, и всех своих сотрудников, мелочной опекой.

Сын богатого московского купца, Леопольд Хламов окончил военно-медицинскую академию, но пошел по линии административной. Дослужился, не без помощи папаши, до полковничьего звания и стал начальником тылового госпиталя, так как на фронт не рвался.

Леопольд Карпович упивался властью над каптенармусами, вахтерами, дежурными служителями, смотрителями, кастелянами, простыми и классными фельдшерами и, конечно же, над врачами. С особым удовольствием всегда произносил он свое имя и звание, с эдаким прононсом, из-за хронического насморка. Чернявскую он невзлюбил сразу, считая ее обузой, порождением дурного веяния, дурного времени, и, где и когда только мог, давал ей почувствовать свое отношение.

Он вдвойне был противен Александре Аполлоновне еще и потому, что она видела нечистоплотность Хламова в делах финансовых.

Все суммы, ассигнованные на госпиталь, как, впрочем, и продовольствие, шли через его руки, в значительной части прилипая к ним. Но Хламов считал это таким же естественным и закономерным, как свои узенькие белые погоны. Так положено. Хотя нет, однажды у него был приступ самобичевания.

Подвыпив, Хламов исповедовался дежурному врачу, проспиртованному старичку:

- Больше всех на свете ненавидит и презирает Леопольда Карповича Хламова за его мерзкую натуру один человек - это сам Леопольд Карпович Хламов.

Но от подобных пароксизмов искренности окружающим легче не становилось.

…Наконец наступил час операции. Это было вскоре после того, как в госпиталь хлынула волна раненых при форсировании Дуная. Операционную комнату, выкрашенную масляной краской, наполнили паром для очистки воздуха от пыли.

Чернявская давала Верещагину хлороформ, держала его руку, когда он, по просьбе Склифосовского, начал счет.

Василий Васильевич был настолько сильным человеком, что долго называл цифры, прежде чем наркоз подействовал.

Потом пошли дни тревог за его жизнь.

Чернявская отучала Василия Васильевича от морфина, хотя видела, как сильны боли, и сама страдала.

Особенно запомнила Александра Аполлоновна одну отчаянную ночь. Она дежурила у изголовья Верещагина. Подскочила температура, он бредил, кричал "Подрывай!". Часа в три ночи вдруг пришел в себя и, приподняв над подушкой голову со слипшимися волосами, спокойным голосом попросил:

- Александра Аполлоновна, запишите мое завещание.

- Ну, что вы придумали, Василий Васильевич, - стала она отговаривать, - к утру вам станет лучше, давайте выпьем жаропонижающее.

- Нет, - настаивал он, - я вам продиктую.

Назад Дальше