Во всю ивановскую (сборник рассказов) - Владимир Крупин 6 стр.


Не было заготовок, но не было и стилизаций - лиц современников в духе иконографии, красных коней в дыме костров бесконечных свечей в золотых шандалах, только была одна картонка, как предчувствие - свечи уже вовсе нет, догорела только кованый, слабо освещенный предсмертным пламенем, подсвечник. "Живой, он не думал о скором уходе, ведь пламя горит, хоть фитиль на исходе…" "Исторгла муза конъюнктурный звук, - смеялся он над стилизациями. - Но признал Париж - Москва признает". Иконописные лица, натюрморты с лаптями, кони, как приснившиеся красные тени, - все это сделало ему имя, как-то узналось иностранцами, в его две крохотные комнатки покупатели пошли косяком, сами назначая растущие цены. А ведь двое детей, жить хотелось по-человечески, он копил на кооператив. Стал повторяться, а имя укрупнялось - несколько цветных фото его картин прошло в каком-то издании о современных исканиях живописи. Тогда-то Костромина зазвали участвовать в выставке художников Севера, тогда-то музей и купил у него эти картины. Это было больше всего радостно Костромину, хотя и заплатили ему только-только, он резко бросил работать на потребу, но оставалось… да кто что знает, сколько кому остается!

Хранитель вернулся за мной, деликатно постоял сзади, но было ясно - пора. Он помог составить картины.

- Когда его столетие?

- Через пол столетия.

- Жаль, - огорчился хранитель, - да если еще некому будет пробивать, наследники вымрут, так и будет здесь.

- Альбом выйдет, может, что сдвинется.

- Хорошо, что вы наивны, - улыбнулся хранитель. - Правда, наивных много, просят принять даром, - уверены, что их время придет. Дождутся! - как-то иронически воскликнул он. - Вкус ведь всегда низок, всегда потреба дня.

Я шел впереди, поэтому немудрено, что, плохо помня дорогу, сунулся не в ту дверь. Хранитель мгновенно обогнал меня и сделал жест - сюда нельзя. А я уже брался за медную ручку железной двери. Да и как я сразу не заметил - сургучная печать на стандартной круглой фанерке. Спросить, что там, было неловко, и я пошутил косвенно:

- Алмазный фонд?

- Гораздо дороже, - ответил хранитель.

Больше я не расспрашивал.

Хранитель погасил верхний свет, оставив дежурный, красный, сверился с температурой. Я помог ему закрыть. Он позвонил в охрану, назвал несколько цифр, дату, время дня.

А время дня было еще раннее, я решил побывать в типографии, узнать, как подвигается дело с фотографиями. К сожалению, дело это никак не подвигалось, причем по моей вине - типография не брала в работу альбом без текста. При мне просмотрели слайды и контрольки, отобрали только тс, где было, как выразилась женщина-мастер, "больше линий, чем пятен". Я стал защищать и остальные, мастер спорить не стала, повела меня в цинкографию.

Шли через печатный цех, там лихо и почти бесшумно неслась широкая белая лента бумаги, разматывающейся с рулона, бумага влетала в машину и, всячески там бросаясь и вверх и вниз, выскакивала наконец вся испечатанная, взлетала в резальную машину, где ее рубило на короткие цветные куски. Что-то знакомое мелькало в них. В брошюровочном цехе я понял, что это - это готовился буклет художника Зрачкова, предназначенный для передвижной выставки. Я взял в руки буклет, перелистал. Под репродукцией портрета женщины, подаренного сегодня утром, стояло: "Из частного собрания м-ра Стивенса (США)".

В комнатке цинкографа ни о чем не удалось договориться. Цинкограф доказывал, что будет хуже для художника, если не получится клише. А оно не получится: новое сочетание красок - машина не возьмет, "нет таких машин. Если хотите испортить впечатление о художнике, оставляйте".

- Сам я не возьмусь, - говорил цинкограф, - я не палач, убивать красоту - моя профессия, но не мое призвание… Душевные картиночки, - бормотал он, глядя на свет сквозь цветную пластмассу на хризантемы.

- Хорошо, что заехали, - говорила мастер, - теперь вы знаете, к каким писать текст, к каким уже не надо.

Вдруг цинкограф, вздохнувши, сказал:

- А вот попробую!

С тем и расстались.

Под вечер я заехал на кладбище. На могиле Костромина не было ни звезды, ни креста, никак не могли договориться мы - его друзья, какой и в какую цену делать памятник. Но могила соблюдалась, на холмике были посажены васильки, ромашки, бессмертники, в изножье цвели высокие черные розы, лежала охапка иван-чая. Шмель летал над цветами, и, пока я стоял, он побывал на каждом цветке.

Семенная сцена

Пора признаться в том, что я давно знаком с женщиной. Нет уж говорить, так до конца - с этой женщиной мы любим друг друга. И когда мы раз в год сбегаем, она - от своего мужа (он писатель), я - от своей жены (она учительница), то бываем счастливы. Счастью многое помогает - то, что она избавлена от изнуряющей повседневной готовки пищи на своего мужа, детей, избавлена от стирки от работы, суеты, звонков, первые три дня она лежит на пляже почти бездыханно. Хотя сразу скажу, что бездеятельность она ненавидит. И я освобождаюсь от своей замордованности, вечного состояния вины за невыполненные обязанности в работе, семье, знакомствах, делах всяких обществ. В это время, когда мы с ней, почти все кажется нереальным, потому что здешняя жизнь тоже нереальна: море рядом, кормят так, что один отдыхающий баталист на неделю обессмертил себя двустишием: "Еда на уровне министров, да и обслуживают быстро". Русской речи почти не слышно, а только иностранная, грузинская и абхазская.

Женщина эта делает со мной что хочет. Простой пример. Я волоку сюда работу, но, устав от всего предшествующего - от срывов, неудач, ссор с женой, горечи от поступков детей, от переживания за стариков родителей, - я и не чаю, что что-то смогу сделать. Но милая моя женщина все прекрасно устраивает. Вот завтрак, вот она конвоирует меня сквозь десяток-другой знакомых, любой из которых может сожрать за полчаса все нервные клетки, отпущенные на этот день, вот заводит в комнату, приносит фруктов, целует, запирает и оставляет. Что прикажете делать? Выход один - давать продукцию. И, совершенно не надеясь, что что-то получится, я начинаю перебирать наброски и эскизы. Что-то тут же уничтожаю, недоумевая, как это могло остановить внимание, но что-то хочется вспомнить, вернуть блеск и свежесть впечатления. Я закрываю глаза, пытаюсь вспомнить… и с трудом пытаюсь вспомнить через два часа, о чем это я пытался вспомнить, так как оказывается, что эти два часа не сидел за столом, а лежал рядом с ним на диване. Но, куда она денется, рано или поздно работа идет. Хорошо выходит или плохо, об этом я сужу не только сам, мне дорог ее отзыв. Когда она, посмотрев работу - вначале быстро, потом по кусочкам, - говорит свое мнение, я всегда вредничаю. Если говорит, что сделано хорошо, заявляю, что это очень плохо, а если критикует, говорю: как это можно не понять такой шедевр. Но, по опыту долгих лет, я знаю ее всегдашнюю правоту в оценках, Она тянет меня в кино или погулять, но когда у меня дело идет, сразу уступает и проводит вечера в обществе полюбивших ее жен других творческих работников.

Продавали билеты на вечер органной музыки (здесь старинный храм приспособлен под концертный зал), она купила билеты, вынудив меня пойти тем, что билет достать невозможно, каков бы я был, если б не оценил ее подвиг. Шел я без всякой охоты. До последней минуты тянул, но признаюсь, что не последним в решении пойти было то, что она надела красивое, но уж очень сквозное платье и меня ужасала ревнивая мысль, что на нее будут смотреть. А смотреть тут есть кому. Причем она красавица редкая - стоит ей пойти на рынок (одной), как почти каждая машина тормозит и бравые усатые грузины предлагают к услугам свой транспорт. Она хохочет, рассказывая. Но мне-то каково? Одно спасает - виду не давать, что такие рассказы задевают.

* * *

До зала нас хотели везти на автобусе, а он сломался. Я обрадовался - остаемся. И нас, может быть, и не повезли бы, но с нами были иностранцы, нашелся другой автобус. Все равно опоздали. Нас предупредили, что места заняты, что концерт идет без перерыва, чтоб входили на цыпочках и, если согласны, слушали орган стоя на ногах.

Вышло даже так, что ей нашлось место, а я остался у огромной, сложенной из кирпича колонны. Посадили и иностранцев. Органистка сидела ко мне спиной, но я вначале не ее заметил, а другую женщину, стоявшую рядом с ней для перелистывания нот. А еще она переключала бесчисленные кнопки на огромном пульте, который напомнил мне пульт прокатного стана. И вообще все было похоже на работу механизма с программным управлением. Органистка иногда даже отслоняла от клавиш руки и играла одними ногами. Помощница ходила перед пультом, сверялась с бумажкой, когда и какую кнопку нажимать. Зажигались и погасали огоньки. Вертикальные створки надо поем то открывались, как жалюзи, показывая сверкающие стальные внутренности, то закрывались.

Вот закончилась музыка того произведения, на которое мы опоздали, и органистка вышла на поклоны, оказавшись молодой и красивой. Кстати, и ее помощница тоже была красивая и стройная, и мне хватило этого, чтоб к музыке не придираться. Место у меня вышло отличное - виден весь зал, своды, орган, - моя женщина сидела в профиль ко мне. Я видел, что в зале изрядное число любителей органной музыки, один усатый и лысый человек, откину" голову на спинку кресла, казалось, спал, но, приглядевшись, заметил я, что он еле заметно, под музыку, дышит и замирает в особо напряженных местах, так же и многие.

Ни грудь человека, ни смычок не извлекут аккорды такой протяженности, как орган, и такой наполненности звуком замкнутого пространства. Иногда это был растянутый во времени протяженный грохот, допустим, летящей по каменистому берегу пенной волны. Какое еще могло быть сравнение при имеющейся близости моря? Ах, как мне хотелось написать о море! Да разве только один я так восклицал? Простится мне от искусствоведов - и Айвазовский в своих полотнах более силен в написании неба, нежели моря. Тут объяснение то, что небо даже в мятежных состояниях природы все-таки более неподвижно по сравнению с морем, то есть в те несколько мгновений, нужных для впечатывания картины в память зрения, небо милосерднее к нашим глазам, дает себя разглядеть, но не стихия, именно стихия, воды. В ней миллион движений на каждом квадратном метре, тысячи зеркал с внутренней подсветкой, с отражением, с боковыми бликами.

Я посмотрел вверх - паруса под сводами были расписаны, но фрески плохо сохранились. Хорошо читались надписи "Егудиил, Уриил", но сам центральный образ был прекрасен. Кого только и чего только не видел этот образ, видя одновременно всех и каждого, а каждый общался только с ним, встречаясь робким, или недоуменным, или растерянным взглядом один на один. Такой же образ, только гораздо более молодого Христа я узнал в этот раз в Новом Афоне, куда меня тоже вывезла моя женщина…

О господи, я же на концерте, спохватился я. Но тут же положил себе сформулировать, а после выговорить ей целую теорию о том, что мне но только не стыдно, что мне чего-то не дано, но что, наоборот, я рад, что и не дано и не стыдно. За все не ухватишься, за всем не нагоняешься. Ужас зрителей (слушателей, читателей) как раз в этом. Например, говорят: тебе непременно надо посмотреть такую-то выставку, фильм, спектакль, прочесть такую-то книгу, познакомиться с тем-то, что это обязательно тебе нужно. Но почему обязательно? А может, это мне будет во вред? Может, действие книги, картины, спектакля, общение с кем-то плохо повлияют на ту работу, которую я делаю и которой живу? Причем даже хорошее влияние может исказить замысел, а ведь замысел почти всегда лучше исполнения. Почему же так? Уж не глупее нас были мудрецы, сказавшие, что влияние надо испытывать до поры самостоятельности, а потом следует развивать данное тебе. Зря, что ли, они творили уединенно, уходили в затвор, в безмолвие. То есть вроде бы уходили от процесса жизни, как сказали бы сейчас. Но выходили их работы куда долговечнее и куда важнее, нежели те, что создавались с натуры. Почему, например, я должен стесняться того, что мало или даже совсем ничего не пони маю в органной музыке? Почему мне не стыдно, что, будучи в Риге, не старался попасть в Домский собор?. Ничуть. Мое место, надеюсь, занял тот, кому это надо больше. Если меня не тянет читать какого-то писателя, что из того, если даже все кругом упрекают меня в невежливости по отношению к этому писателю. Я рад, что хоть наконец-то ко временам седины появляется чутье раненого животного, которое точно знает, какое растение его спасет, а какое погубит.

Взять этот же Дом творчества, эту атмосферу порядочности и троекратно взвинченной приветливости, когда здороваешься на день по три, по четыре раза. Но ведь тут же враз живут и закоренелые, кровные, враги, которые тоже раскланиваются. Помогает ли это им в работе? А может, они идут от противного, ведь столько огня в сдерживаемой ненависти? Может, они шутки черной злости пишут набело? Но уж если ссылаться до конца на мудрецов, они-то бы не впали в осуждение других. Так что надо спрашивать только с себя и не прощать только себе. Еще к тому же: из многих наблюдений и выводов я заключил, что хватающиеся за все, знатоки во всем - тщеславны. Даже если это многое есть добродетели. Ведь и ими кичатся.

Как же все-таки сделан, написан, создан, сотворен этот образ? Даже но о трудностях я думал, когда надо было работать на лесах, лежа кверху лицом или же стоя и опрокидывая до онемения голову, думалось о тайно, которой владели эти мастера. Попытки вычислить эту тайну, изучая пропорции, соразмерность, отношение одного к другому, изучение состава красок, материала кистей - все это оказывалось и будет оказываться суетой. Ближе всех к разгадке тайны подходит мысль, что волшебство мастеров прошлого было в их вере, вере в то, что их дело призвано спасать людей. А уж надо думать, что свое призвание к этому делу они пытали многократно. И росписи храма Нового Афона прекрасны. Жаль что после осмотра группу неумолимо повлекли в пещеру. Была адская жара, потом поезд, ощущение метро, потом путь по залам, в которых я только и замечал вмешательства человека в природу - подсветку сталактитов, щелканье тумблеров, управляющих включением и выключением прожекторов, и непременное требование экскурсовода - женщины в валенках, - чтобы мы имели немного фантазии и тогда увидим в изгибах и выступах мифологические и сказочные персонажи. Я тащился сзади, и единственное, что меня взволновало, это изыскание ученых, что пещеры - следствие работы подземных рек, которые вымывали известковые, слабые породы, оставляя навеки гранит. Действие рек, - сказала экскурсовод, - относится к временам ветхозаветного библейского потопа". Эта фраза в соединении с известием, что Новый Афон был выстроен на месте захоронения одного из учеников Христа, апостола Симона, резко соединяла эпохи, страшно отдаленные. Страницы древних рукописей, даже переизданные современным способом, оживлялись вдруг картины, особенно фрески вдруг являли первоначальный смысл, но это было так быстро, что смысл ускользал, оставляя мучение души по себе. Разве еще и загадку того, что поможет открыть этот смысл - концерт, например, галерея, книга? Какой концерт, какая книга? Подпорки они или же такие наслоения над смыслом, что гораздо лучше не брать их в расчет’, конечно, лучше не брать - мудрость никогда не была количеством знаний, смешно думать, что отшельник, открывая родник целительной воды, знал состав солей этой воды. Но шли за мудростью к нему, а не к ученому, который мог написать о химическом составе этой воды огромную работу, включающую объяснение, почему она месяцами остается свежей. Но главный вопрос: почему открыл родник отшельник, а не ученый?

- Да, - сказала в этом месте милая моя женщина, когда мы после концерта сидели у моря. - Как хорошо, что бабий ум короток. Могу себе представить жену этого ученого, которая за исцелением бежит к отшельнику. Они ведь условные фигуры? А жена реальна. Ух, как реальна!

Мы сидели будто в ложбине меж сушей и морем, казалось, море гораздо выше нас, будто там, далеко в нем, вознеслась высокая волна и идет на берег, но все никак не дойдет.

- Послушай, - сказала она, когда я ее поцеловал. - Ведь нам не избежать этого разговора.

- Почему? Давай избежим. Купаться, и спать, спать, спать. Радуйся жизни, скоро все это кончится, - И ты вернешься к своей жене, я к своему мужу, и нам снова будет с ними плохо? И снова ждать этого крохотного оазиса радости? Тогда зачем он? Чтоб только ужаснее было остальное жизненное пространство?

- А ты хотела сплошную радость? Тогда она не будет чувствоваться, будет тяготить. К тому же надо радость заслужить. -

- Чем? Опять, скажешь, страданиями?

- Больше ничем. Если тебе так тяжело с мужем, считай это расплатой за счастье со мной. Только я никогда не поверю, что тебе плохо с мужем.

- Ты его не знаешь.

- Здравствуйте. Да из одних твоих рассказов я могу составить его внешний и внутренний портрет - сводя его до простоты, судя по себе, кстати, ведь я тоже творческий человек… или не так?

- Так, так. Так каков же портрет?

- Когда ему не работается, все вокруг него, и жена в первую очередь, виноваты в этом, а когда ему работается, ему все, и ты в первую очередь, мешаете. Так было, и так есть. Но если жены поймут, что тут мужья ни при чем, что дело в работе, то и все обиды исчезнут. Ты говоришь: давай говорить о муже. Потом ты заставишь меня говорить о моей жене.

- Да, заставлю. А ее какой портрет?

- Да точно, как и твой: ревнует ко всем и всему, а в первую очередь к работе. Не работается дома, значит, не любит тебя, семью, а работается - к себе не подпускает, лучше бы ничего не делал.

Назад Дальше