- У меня больше нет ни того, ни другого. У меня единственная и последняя просьба, выполни ее, если любишь. Когда-то ты ради меня мог многое. А моя просьба очень простая. Сегодня ты собирался в город, и все это знали, в горы мы пошли внезапно, нас никто не видел. Отсюда ты пойдешь на рынок и сиди там в пивной, там такой народ, что все скажут, что ты сидишь с утра.
- Пре-кра-ти! Сохрани себя для него!
- Для кого? - закричала она. - Хватит играть в него и в нее! Ты все рассчитал заранее, когда предлагал мне роль возлюбленной. Чтобы воспитать из меня наседку, домработницу, да еще уверить ее, что она любима и обязана быть счастлива.
- Посмотри на писательских вдов. Когда я работке издательстве, я на них нагляделся. В Союзе писателей даже огромный по количеству Совет писательских В
О чем они говорят? О том, что дуры были, что свое дело казалось важным, а важное-то как раз было дело мужчин. Хочешь их путь повторить?
- Не повторю. Я тебя не переживу.
- Какое мы имеем право говорить о том, кто раньше умрет? Кто когда умрет, это единственное, что никто знает.
- Я знаю. Я договорю. И посмей только перебить меня знаешь. Я босиком по снегу бежала за тобой, помнишь
- Да.
- Так слушай. Мне было с тобой хорошо как никогда! Я даже помню, как светились твои глаза, помню, как касалась меня твоя рука, как билось твое сердце, с этим… нет, да лучше б этого не было, я хотела сказать, что с этим легче у ходить, нет, трудней.
- Я тебя свяжу и утащу на спине.
- Смешно. Я люблю тебя, ты вырвал это признание…
- Но и ненавидишь?
- Но и не понимаешь. И никогда не поймешь. Ты смотришь на меня как на материал для своих работ, ты говорил, что все женщины, которых ты описывал, это я в различных проявлениях, я думала, ты шутишь, нет, это правда. Но это ты заставлял меня в угоду своей работе быть разной, я не такая. Ты делал со мной что хотел, я устала. Выгорела до черноты. Эти слезы, эти бессонные ночи… нет, ты не поймешь, тебе это не дано, ты не переживай, в тебе нет этого качества, ты не виноват. Я материал, я актриса, которую ты ставил в разные обстоятельства и заставлял импровизировать.
- Я говорил вообще о женщинах. Ты - женщина в высшем женском развитии ума и красоты. Интеллект и тело враждуют, но в тебе они слитны. Предлагая перед отпуском назваться возлюбленной, я такой тебя и считал. Но свои теории говорил во-о-обще о женщинах. -
- Каждая женщина - исключение, и я - исключение.
- Но есть же общие вещи. Еще Шекспир вам пытался вдолбить…
- Очень хороший глагол.
- Он говорил, что ваша сила в вашей слабости. И эту фразу вы также взяли на вооружение, но орудуете ею с такой агрессивностью, что…
- Кто мы? Ты говоришь со мной.
Я обнял ее, пытаясь успокоить, но ничего не вышло. Тогда я насильно попытался ее поцеловать. Она вырвалась и захохотала:
- Кто же агрессивен?
- Я люблю тебя, и давай прекратим все это.
- Как же прекратишь, если ты не меняешься? Твоя работа, твое состояние, твои друзья, твои дела - с кем еще делиться тобой? Ты был цельным, ты распылился. Тебя растаскали по мелочам. Ты говорил, что любишь меня? Повтори.
- Я сказал это минуту назад.
- Мне показалось, что послышалось. Мне каждый раз кажется, что послышалось, что мне достаются отголоски пережитого тобой!
- Разве то же не говорят мои письма, вот этот перстень, который был куплен о тяжелейшие денежные времена? Это было безрассудство, но он тебе нравился, и ты его любишь… больше меня. По крайней мере, ты за ним ухаживаешь. А я смотрю на эти часы, я живу по твоим часам.
- Как красиво! Дай их сюда.
Она взяла у меня часы, стащила с пальца перстень.
- Поцелуйтесь на прощанье, - сказала она, стукая перстень о стекло часов, а затем забрасывая и то и другое в пропасть. - Это тебе пригодится? Как факт, как деталь рассказа о последних минутах истерички. Еще запомни этот дуб, обвитый прекрасным плющом. Плющ - видишь? - задушил почти все зеленые ветви, только одна осталась, и, если плющ не умертвить, дуб погибнет. Это несправедливо с общечеловеческой точки зрения. И как показательно сравнение женщин с плющом, а мужчин с дубом, не так ли?
- Так, так. Пошли обратно.
- Ты что, в самом деле ничего не понял? Ты идешь обратно один. Но после того, как поможешь мне. Я боюсь смерти…
- Ее все боятся.
- Если бы! Мы пойдем, я слева, и у поворота, где было очень узко, ты повернешься влево чуть резче, чем нужно, и все.
- Ты меня сделаешь заикой. Пойдем.
- Не приближайся! Если будешь хватать меня, я прыгну отсюда. Но здесь осыпь, я просто сделаюсь калекой, а это тебе в обузу. Надо наверняка.
- Ну, знаешь!
- Тебе нечего сказать, милый! Переживешь, переживешь! Ты переживал мои болезни, умирания, слезы, и на протяжении стольких лет, а это недолго. Ты даже не связывайся с поисками, не твои ли слова: "Где труп, там соберутся и орлы"?
- Не мои.
- Я даже не знала, что становится так хорошо и спокойно после принятого решения. Видишь, я бы прыгнула и сама, я бы пересилила страх…
- Но дети!
- Зачем им мать-истеричка?… Я бы пересилила страх, но я боюсь того, что самоубийц нельзя поминать, это страшно. Мне бабушка говорила.
- А меня ты хочешь сделать убийцей?
- Да это же нечаянно у тебя получится. Ты всегда, когда шел рядом со мной, был не со мной, ты не думал обо мне, так и сейчас. Ты мог уходить вперёд и даже не хватиться меня. Вот и вспомнишь попозднее. Потом у тебя будет время для раскаяния. Надеюсь, что эти чувства будут подлинные, и благодарные читатели это почувствуют. Найдется потом и понимающая, не изношенная, которая и поймет, и утешит, у нее хватит сил тащить на себе мою ношу. А я под ней падаю. Упала уже. Осталось только упасть последние - сколько тут? - сорок метров.
- Прости, но, зная тебя, мне остается сказать только одно: ну и прыгай. - Сердце у меня колотилось, виски стиснуло. - Только и ты запомни детали - я седой человек, я поседел не с кем-нибудь, а с тобой, у меня совсем не прежнее сердце, а! - оборвал я себя.
- Да ведь и я не девочка!
- Но ты бы и без меня не осталась юной. Ты думаешь, отталкивая меня, что-то сохраняешь в себе - уничтожаешь! Я-то старею без грусти, даже с радостью, к старости не пристают соблазны. Я говорил тебе вчера: не надо выяснять отношения. Надо одно - любить и чувствовать себя прежде виноватым, а не другого. Ты же непрерывно обвиняешь.
- Что ж ты себя не чувствуешь виноватым?
- Да я без конца извиняюсь перед тобою. Только за что? За свое отчаяние, за свою боль, за работу, которая несет вам страдания, близким.
- Работа! Ты говоришь о смирении. Что ж ты не примиришься с режиссером? Это тебе дорого стоит? Значит, мне примиряться со штопаньем колготок, а детям с овощным только рационом? Я ведь не девочка - прятать от стыда ноги в рваных сапогах, да и дети не хуже других.
- У тебя есть нитроглицерин?
- Конечно, как услышал правду, так ищешь уловки.
У меня от боли передернуло лицо, а она поняла это не так.
- Ужас! - сказала она. - Какое злобное лицо. Я всегда знала, что ты меня ненавидишь. Потерпи еще, уж теперь окончательно, три минуты.
- Дай лекарство.
- На, - она протянула сумочку, - хотя нет: ты возьмешь ее, а мне лучше, чтоб при мне ее нашли. - Она бросила упаковку таблеток к моим ногам.
- Что бы ты ни сказала, я буду молчать, - еле выговорил я, выцарапывая прозрачный шарик из упаковки.
- Молчи. У тебя будет время наговориться, а у меня нет. По крайней мере, ты меня слушаешь, мне даже захотел ось потянуть время, успеешь еще к свидетелям в пивную. Соберешь с них дань впечатлений. Пожалеешь их разбитые жизни, упрекнешь и их, и условия, в которые они поставлены… Ты хотел понимания, оно всегда было. Ты хотел, чтоб я уподобилась тем женам, которые кричат мужу, какой он гениальный, как окружающие его не понимают, что он будет оценен потомками, такую тебе жену надо? Я всегда знала, что ты делаешь нужное дело, но ты изменился, я не о прошлом влюбленном юноше плакала, не за возврат его боролась пусть даже истериками, куда денешься - баба, я о сохранении в тебе чистоты мечтала. Ты измельчал.
Я не пошевелился. На все ее упреки я мог бы ответить, но это опять бы обозначало, что ничего не изменилось, ничего. И все пойдет по новому кругу со старыми остановками. Мне давно пора браться за большую вещь. Кто о ней не мечтает? Но сколько для этого нужно, боже мой. И прежде всего опять-таки состояние души, которое зависит от близких, от жены в первую очередь. Надо обладать тем, что ты хочешь сказать, о ком ты хочешь рассказать. А как этого достичь без поездок на родину, в те места, где единственная обитель моего вдохновения, как достичь без долгих дней и ночей одиноких размышлений, без чтения мудрых книг?.. Милая моя женушка и раньше выкидывала номера, но такого, с угрозой самоубийства еще не было. Ну, кино! От нитроглицерина во рту было горько, хотелось запить водой. По дороге сюда я видел на дне текущий ручеек. Вот если бы вернуться до того места, где можно б было спуститься и набрать воды хотя бы в полиэтиленовый пакет. Выключившись от слушания ее монолога, я вдруг очнулся на одном слове, которое было произнесено требовательно, даже повелительно.
- Завещание! Я знаю, что у тебя есть завещание, что оно написано тогда, когда у тебя был сердечный приступ. Я о завещании похоронить тебя на родине.
- Это единственное, что мне хочется.
- Сколько экземпляров его?
- Два.
- Где они?
- Дома.
- Один. А второй ты всегда носишь при себе. Это я заметила здесь. Случайно. Когда поехали в Новый Афон, ты надевал чистую рубашку, побежал в ванную бриться, а из кармана прежней рубашки ты выложил бумаги на стол. Там и было-то всего - какие-то деньги да завещание. Я никогда не смотрела твоих карманов, ты свободен от унизительного обыскивания, от поисков записочек. Так вот, я не прыгну в пропасть, если ты отдашь мне завещание. Оно с тобой.
- Да. - Я расстегнул нагрудный карман рубашки. - Вот оно. Ты хочешь его порвать? Я могу это сделать сам. При условии, что ты пообещаешь сама отвезти меня на родину. Условие на условие это честно.
- А я?
И это "а я?" вырвалось у нее так горько, так сердечно, что я похолодел от понимания, что она не затеяла супружескую ссору с целью сделать меня виноватым в ее бедах, нет, она гораздо выше этого, и что я могу лишиться ее. Ведь это "а я?" было единственным, которое говорило о любви ко мне даже за гробом.
Я поднял на нее глаза. Сердце потихоньку переставало слышаться.
- Ну, - вздохнул я. - И чего я добился? И у меня же болит сердце, и я же во всем виноват. И ты же спасаешь меня лекарством.
- Я предусмотрительная. - Она будто возвращалась откуда-то. - Нет, милый, ты затеял эту игру в возлюбленных, чтоб убить меня.
- Ой!
- Ты специально ее выдумал. И этот разговор о фильмах, эта фраза "упадешь и костей не собрать".
- Но ты же сама меняла ударения. Пропасть - пропасть.
- Специально, чтоб проверить тебя.
- То есть я же в дураках.
- Да, родной. Теории могут быть в жизни, но жизнь это практика. Какой ты еще ребенок.
Она всегда любила раньше, когда я дурачась играл в маленького. То есть слабого, то есть зависимого от нее, то есть не такого, каков я есть.
- Я сейчас перестану болеть, - сказал я. - Я уже перестал. Все! Давай избежим упреков. Дай носовой платок. Как ты плохо следишь за мной, у меня не оказалось даже носового платка. "Эх, мы с милашкою прощались, очень горько плакали: ее слезы, мои сопли на колени капали". Торжествуй - плачу.
- Ты всегда был глупым, теперь я убедилась в этом окончательно.
- А кто меня сделал таким? Кто? Ты. Я поглупел от любви к тебе. Ведь муж, вооружись афоризмом, есть продукт деятельности жены.
- Какая, в самом деле, глупость.
- Пить хочу до того, что не дотерплю до дома, спущусь вниз, в пропасть. И тебе принесу.
- Потерпишь.
- Нет. Разрядка напряженности. Ты что, в самом деле могла прыгнуть?
- Да.
- А я? Ты обо мне подумала? На кого б ты меня бросила.
- Ой! Найдутся.
- Не ври, все сходятся в единственном варианте. И надо терпеть.
- Что терпеть? Ты опять?
- Опять! Что, недолго добежать до пропасти? Игра в возлюбленных была правильная, и не было в ней ничего фальшивого. Нам было хорошо, но "сулит мне труд и горе грядущего волнуемое море", и надо быть готовым. Большой труд! Разве я не дерзаю взяться за него! Еще как. Я плохо думаю о себе, ты знаешь, прошло мальчишество, когда я воображал, что чего-то стою. Стою не я, а то, что дано мне. Сказано, что человек может гордиться только тем, что свершил до рождения. Но последняя фраза в роли любовника о твоем муже: ты знаешь, милая, он стоит того, чтобы раствориться в нем, его работе, и это твой единственный путь к счастью. Будем любить, а если нас не любят, будем считать себя виноватыми. И это во всем.
И мы пошли. Все-таки я все время старался идти так, чтобы жена моя шла подальше от края пропасти.
И получалось, что ближе к краю шел я.
Рига, час ночи
Кто бы знал, до чего я не люблю никуда ездить. Но, видимо, в наказание за это судьба гоняет меня почти непрерывно. А тут и вовсе сошлись подряд три поездки: в Тбилиси, оттуда в Иркутск, потом без передышки в Ригу. Так что я еле-еле душа в теле обнаружил себя в номере гостиницы "Латвия". Причем почему-то вначале увиделась зеленая куртка, брошенная на кресло, и мысль, что пора проникаться уважением к ней - ведь куда бы я ни приехал, она уже здесь, - мысль эта слегка оживила меня. Но только слегка. Уж если у куртки не было сил взойти на вешалку, то что требовать от хозяина.
Все-таки я знал, что некоторое время продержусь, но вскоре накатит усталость, требующая сна, ведь разница во времени между Восточной Сибирью и Прибалтикой огромна, еще вчера утром, закрывая ключом дом на Байкале, я подумал, что в Москве еще и первые петухи не кричали, что, вылетев из Иркутска утром, я и в Москву прилечу утром, а уже вечером того же дня надо грузиться в поезд Москва - Рига. На аэродроме в Иркутске один писатель иезуитски говорил, что печка в доме на Байкале еще не остыла, что он, может, еще сегодня поедет ее подтопит и сядет читать "Мифы народов мира", другой жалел, что я мало порассказывал о Грузин, и просил для запоминания повторить про "мерседес".
- А, - торопливо и натужно смешил я, - ко мне грузин подошел, узнал, что из Москвы. Спрашивает: "Помоги мне купить "медресес". - "Чего?" Он подумал, подумал: "Месердес". Слово это, может, он и не выучит, но "мерседес" купит.
- Они там тебя небось не так провожали?
- Да уж.
- Они хотели тебя из строя вывести, а мы нет. А если что, так мы догоним и перегоним!
- По тостам их не догнать.
Я как-то еще дергался дорассказать о Грузии, ведь я там был впервые, но все выходило наобляп, думал, что вот ведь про Гришу не рассказал, словом, все было так, как на проводах, когда вроде ненужное и торопливо скапанное почему-то потом помнится, хотя главное было в прощанье. Дотянули до последнего, стали торопливо жать руки, я пошел проходить помещения с жуткими названиями "Досмотр" и "Накопитель", отдавая паспорт, оглянулся и стал махать - идите.
И они, тоже смеясь и уже переключаясь, пошли в огромные стеклянные сверкающие двери. А нас быстро вывели на ту сторону аэропорта, объяснив торопливость тем, что рейс международный и нас по пути подсаживали, а такие рейсы не задерживают.
В самолете все было на высшем уровне, кроме еды, разносили даже вино и коньяк.
Из Омска я позвонил в Москву, сильно надеясь, что поездка в Ригу откладывается или вовсе отменена, так бывало. Но - нет. "Радуйся, ты же не куда-нибудь - в Прибалтику", - сказала жена. "Там дождливо, наверное". - "Ну и что, там все равно хорошо. Да и всего-то три дня".
Шел обратно, у лестницы в международный салон остановили два солдата, сверкающие значками, и попросили купить в салоне бутылку. Я глупо спросил, что разве нет в ресторане, и тут же устыдился, какой солдатам ресторан, да и рано, да и в нем все с наценкой, тогда как в буфете салона обычные цены. "Может, пива лучше?" - "Тю, пиво слабое, та мы ж, дядя, вже до дому", - успокоили меня. Я купил ребятам просимое и вынес, за что они с чувством благодарили: "Спасибо, батя!" Вернувшись в салон, я невольно посмотрелся в зеркало, им в отцы я пока вроде не годился.
И опять нас повели предъявлять паспорта, в самолете опять кормили и поили, по радио барабанили объявления о летных правилах и пролетаемых пространствах, в перерывах объявлений, прибавляя звук, глушили судорожными ритмами, в голубом сигаретном дыму носились призраки бортпроводниц.
А все еще шло утро. Солнце, настигая нас с востока, неслось над страной солнечным освобождающим затмением.
И в поезде, и в гостинице моим соседом стел писатель Анатолий. Мы называли друг друга просто по имени. Вот и сейчас было бы странно, называй я Толю в рассказе по фамилии или по имени-отчеству, ведь в повседневной жизни он для меня просто Толя, а я и рассказываю о повседневна кости. Его книга вышла на латышском языке, и он ехал в Ригу именинником. Он - кореец по национальности, восточным человек по образному мышлению, пишущий на русском языке, - пришелся по душе латышским читателям.
Толя вышел из ванной, как и не было дороги, веселый, энергичный. Стал у окна расчесывать свои длинные черные седеющие волосы.
- Это Даугава?
- Да уж, не Ангара.
Широкая Даугава, видная из окна, вдруг осветилась, будто подсвеченная изнутри, - это дальнее солнце отразилось в ней. Осень, сверкнувшая предзимним всплеском Тбилиси и на Байкале, продолжалась. И это сияние, и красивый город в изножье гостиницы не могли не взбодрить.
Я пошел под душ, сказав перед этим:
- В буфет не пойдем, нажимай на кнопку и вели обслужить в номере. Этот их фирменный поезд меня развратил окончательно, не забудь, что перед этим я летел международным рейсом.
- Да еще Грузия.
- О!.. Заказывай. Расскажу.
И вот мы сидели, а официант снимал с тележки и ставил на столик посудины с завтраком. Деликатно подсунул счет под хрустальную тарелку со льдом. Ушел.
- Так немудрено и забыть, что существует уха у костра и магазин сельпо.
- Иногда надо и так. Ну, что там о Грузии?
- Видишь, - начал я, - вот ты пишешь по-русски, и что это: завоевание русской прозы или же эксплуатация русского языка?
- Все сразу. - Толя начал с кофе.