Незабываемое - Михаил Кириллов 5 стр.


* * *

Поезд трясет на перегонах. В окне вагона – голубое небо, степь, лето. Из коридора доносятся звуки радио. Поет Пугачева: "Я так хочу, чтобы лето не кончалось…"

Куйбышев, июль 1982 г.

Чужая боль

Как-то осенью меня послали в Хвалынск проконсультировать тяжело больную мать одного из наших медиков. Я слышал о нем давно, но знакомы мы не были. Было известно, что он находится с матерью.

О больной сообщили немного: семьдесят лет, острое начало болезни, крайне низкое давление уже в течение пяти дней. Ситуация неясная и, вероятно, безнадежная. Ехать следовало срочно.

Добираться туда оказалось не просто. Стоял туман. Самолеты и вертолеты не летали. Автобус ушел утром. Теплоходы уже давно были на приколе. Оставался только поезд, отходивший ночью. Езды шесть часов, и от станции еще 30 верст на машине. Забежал домой, чтобы собраться. Нервничаю – в чем там дело? Инфекция? Может быть, отравление? Гадать бесполезно, нужно ехать. Хорошо, что лекарств везти не надо – сообщили, что все есть на месте…

* * *

Вокзал. Полночь. До прихода поезда еще целый час. Сижу в кресле, наблюдаю за народом. На душе как-то смутно, словно предчувствие беды. Но вот вижу, как под сводами зала бойко перелётывают воробьи, ссорясь и громко чирикая. Скажи, пожалуйста, – весна в ноябре. Никакого дела им до людей, скопившихся здесь, сидящих на узлах, спящих… Жалкий кусочек природы среди стекла и бетона…

Вспоминаю Хвалынск, в котором бывал лет 15 тому назад.

Маленький, деревянный, летом зеленый, осенью грязный волжский городок. Удивительно хороший художественный музей. Вокруг города меловые горы, леса, яблоневые сады.

Помню, как на пристани повара речного ресторанчика носили на спинах громадных осетров – хвосты по доскам волочились. Давно это было…

Рассказывали, что когда-то жители города преподнесли в подарок Екатерине II, проплывавшей на кораблях по Волге, барана с золотыми рогами. Посмеялась царица и нарекла этот народишко и место хвалынью, хвалой, похвальбой. И название это осталось.

До конца прошлого века здесь работали врачами только немцы. Естественно, лечили господ. В 90-х годах появились русские врачи. Как-то в те годы в городе поднялся холерный бунт, и народ – темный и дикий – забил до смерти у пожарной каланчи местного врача Молчанова, обвинив его в отравлении колодцев и море людей… А Молчанов обеззараживал водоемы хлорной известью. Каланча эта до сих пор стоит… Памятно и то, что связано с именем А. Г. Бржозовского. Этот хирург, окончив университет в городе Тарту, стал первым государственным врачом в волости и проработал здесь 30 лет, до 1927 года. Это он построил городскую больницу, сейчас она носит его имя. Работал в глуши и ездил в Германию, Францию, Швейцарию, успел сделать здесь 4000 операций и написал учебник по хирургии, по которому занимались еще в 50-е годы…

* * *

До поезда – полчаса. Медленно тянется время. Мокрый, тускло освещенный перрон. Сырой воздух, смешанный с вокзальным дымком. Тихо. Людей почти нет.

У перрона какой-то местный поезд. Посадка почти закончена. Окна вагонов ярко освещены. Хорошо видны люди в мягких креслах. Вот молодая женщина снимает с головы пуховый платок. Рассыпаются волосы, лицо еще полно уличной свежести. Нагибается к соседке, смеется белозубой улыбкой. Рядом мужчины – разложили домино на чемодане. Дед степенно поглаживает бороду… Народ жует, обсуждает, устраивается поудобнее.

В конце перрона показывается группа людей. В темноте их видно плохо. Двое – однорукий высокий парень и подросток лет 12-ти с шумом катят тележку на низких колесах. На тележке ведро, полное песка. За ними спешит немолодая женщина в темном платке. В руках у нее лопата и метла. Сбоку от повозки, пытаясь подталкивать ее, неуклюже бежит мальчонка лет семи – в тяжелых подбитых валенках, в рукавицах и большой шапке. Бежать ему интересно, но тяжело – валенки делают его неловким. Шапка его сбилась на лоб, из-под нее торчат мокрые волосенки…

Вот люди с тележкой, освещенные светом из вагонных окон, проезжают мимо меня. Мальчонка спотыкается, но удерживается на ногах. Однако спустя десяток метров, сшибленный колесом, он плашмя падает на асфальт. Тележка резко разворачивается, и ведро с песком слетает с нее, тяжело падая рядом с головой лежащего мальчика.

Все невольно останавливаются. Несколько секунд мальчик лежит неподвижно, потом начинает плакать – жалобно, как скулящий щенок. Женщина, видимо мать, осторожно поднимает и отряхивает его. Без шапки он кажется особенно жалким. Старшие ребята недовольны: не можешь – не беги. Люди, окружившие тележку, укоряют женщину – ребенок ночью спать должен… А та молча надевает ему шапку на голову и, не ругая, бережно ощупывает его пальчики – не сломал ли их, бедняжка. От ласки ее он еще пуще заливается слезами. Больно смотреть.

Рассыпанный песок ссыпают в ведро, однорукий ставит его на тележку и, громыхая, катит ее дальше. Женщина берет в руки метлу и лопату и медленно идет вслед. За ней ковыляет всхлипывающий мальчик.

Откуда они? Наверняка, увязались с матерью, работающей в ночную смену. Помощники…

А за стеклами освещенных окон – яркие лица, счастливые люди. Им чужая боль не видна.

Сердце мое наполняется болью и тревогой.

Еду в Хвалынск. Холод, одиночество ночного поезда. Бежит он по рельсам среди тьмы. Трясет путников, как скачущий конь. Судьбу торопит…

Лег я в два часа, проснулся глубокой ночью. В купе темно. Соседи, с вечера хмельные, крепко спят. Сколько ни вглядывался в циферблат часов в мерцающем свете окна – ничего не мог разглядеть. На сердце неспокойно, чего только не передумал… Как бы я к бате своему полетел сейчас, если бы его можно было вернуть. Всю жизнь так – чужую беду разведу, а свою…

Не проехать бы. Оделся, набросил шинель и вышел в коридор. Ехать еще полтора часа! Притулился у еле теплой вагонной печки…

Что в том доме, куда я еду? Как необлагодарен труд врача, от которого требуется решение безнадежной задачи.

Из тамбура появилась проводница с ведерком, полным угля. Руки и лицо ее вымазаны. Смеется: "Вот, натаскала на станции, пока стояли, теперь чай пить будем!". Темная прядь волос высовывается из-под берета. Глаза лукавые и приветливые. Смеется, и видно, что лет ей – не более 35. Удивительно, как улыбка красит некрасивых. "Что не спите? Я ведь обещала разбудить… Присаживайтесь ко мне – здесь теплее будет. Да вы врач! (заметила эмблемы в петлицах). По вызову, наверное?"

Поговорили мы с ней о житье-бытье, о родных местах, о том, что в этом году плохо с картошкой… Немудреная беседа, и человек простой, а за разговором я и не заметил, как успокоился.

Позже в коридор вышел рослый мужчина с холеным лицом. Драповое пальто, пыжиковая шапка. Породистый подбородок. Я приметил его еще в Саратове. Не взглянув на нас, он отвернулся к окну и простоял до станции в гордом одиночестве… Важное лицо едет в район…

Поезд пришел вовремя. В 6 утра маленькая станция казалась вымершей. Удивительно: у нас тепло, а здесь мороз и звездное небо.

Меня встречали. Я спросил: "Как мать?" Ответили: "Очень тяжела".

Станция далековато от города Хвалынска. Ехали на новом газике. Дорога гравийная, с наледью и выбоинами. Темень сплошная, ни одной встречной фары. Оказалось, что солидный мужчина в пыжиковой шапке едет с нами. На мой вопрос: "По какому делу?" он ответил бодро: "Как поется в песне – поле позвало в дорогу!". Деловито устроившись на сиденье, он проспал всю дорогу. Сошел у гостиницы… Область приехала в район.

Пока ехали, мне рассказали, что больную уже несколько дней рвет после того, как она поела недоброкачественного мяса. Вот оно что! Обильная рвота и длительное глубокое снижение давления…

Начался город. Свет фар выхватывал то кусок забора, то стену дома с закрытыми ставнями, то голые ветви деревьев. Посредине улицы – глубокая колея замерзшей грязи. Раннее утро. На улицах ни души. Машина резко останавливается у больших ворот. Начинается работа.

* * *

Большой дом из рубленых бревен. В доме еще спят. В обширной прихожей тепло. На вешалке полно одежды. В красном углу стол и десяток стульев. На столе самовар. В углу на раскладушке спит мальчик. Видно, что семья большая.

Разбудили сына больной, к которому я ехал. Он вышел ко мне, еще не отойдя от сна, но быстро собрался. В синем спортивном костюме. Крепкий, лицо широкое, спокойное, руки крепкие и теплые. Не молод – на висках сплошь серебро.

Мы как-то просто и быстро сошлись. Говорить с ним было легко – он хорошо слушал. Я расспросил его о матери. Из его рассказа стало ясно, что пять дней тому назад коллапс у больной был спровоцирован пищевым отравлением, протекавшим с неукротимой рвотой. Госпитализировать больную уже не смогли. Конечно, это могло быть проявлением абдоминальной формы инфаркта миокарда или панкреатита. Необходимо было обследование больной.

* * *

Мать лежала в дальней маленькой комнате с занавешенным окном. В изголовье горела лампа. Лежала она низко. Когда я прощупывал пульс, она проснулась. Узнала сына. Она была очень слабой. Он объяснил, кто я, и мы немного поговорили.

По словам сына, она была лучше, чем вчера. Лучше ей стало ночью – уменьшилась рвота, но сохранилась тошнота. Впервые за эти дни ей удавалось выпить две-три чайные ложки воды. Болей она не испытывала. Дышала ровно и нечасто, хотя как-то устало и со стоном. Пульс еле прощупывался, но его можно было сосчитать. Давление определялось, но было неэффективным – 80 и 60 мм рт. ст. Язык сухой. Живот свободно прощупывался, болезненность определялась лишь в правом подреберье. Руки и ноги были холодны и заметно синюшны.

После осмотра больной впечатление об обезвоживании и хлоропеническом коллапсе окрепло. Основой помощи должно было стать введение достаточного количества жидкостей, в том числе хлоридов, с целью устранения их опасного дефицита. Накануне, измучившись в поисках вен, больной поставили подключичный катетер, но жидкостей ввели еще немного.

Состояние больной было крайне тяжелым. Правда, диурез сохранялся, и это обнадеживало.

* * *

Первой пришла терапевт, чуть позже подошел реаниматолог.

Терапевт, которая все эти дни наблюдала больную, оказалась небольшого росточка сорокалетней женщиной с маленьким лицом и маленькими глазками, один из которых почему-то все время виновато дергался.

Из разговора стало ясно, что у нее не сложилось определенного мнения о происходившем с больной. Правда, она полагала, что, несмотря на небольшие изменения в задне-боковой стенке (по электрокардиограмме), состояние больной вряд ли было следствием инфаркта миокарда. Она не знала, чем иначе объяснить упорство рвоты и присоединение к ней коллапса и, по-моему, не связывала эти два синдрома.

Да, очень плохо. Ни единого повторного анализа крови за эти дни (лишь в первый день определение нормальной СОЭ). Отдельные инъекции кордиамина, строфантина, промедола. Введение растворов (несмотря на неукротимую рвоту) только со вчерашнего дня…

Подсев к старушкам, молчаливо сидевшим возле больной, врач долго следила за медленными каплями полиглюкина, раздражая меня своей бесполезностью, а когда я предложил ей отдохнуть, охотно ушла, так и не вернувшись позже.

Реаниматолог был молод – 34–35 лет. Светловолосый парень со спокойным, "домашним", располагающим лицом. Глаза вдумчивые. Говорил он немного и неторопливо, но по делу, и хотя двигался медленно, был очень полезен в каждом своем движении…

Мы продумали с ним программу обследования, возможную в этих условиях, распределили по времени введение жидкостей (полиглюкина, гемодеза, глюкозы, хлоридов) – до 1,5–2 литров в сутки, а также сердечных, сосудистых средств и гормонов.

Прогноз мы сочли плохим, в последние дни рвота приобретала характер кровавой – гипоксия тканей была глубокой. Однако сегодняшнее утреннее улучшение в состоянии больной, сохранение диуреза и расчет на интенсификацию терапии, казалось нам, внушали слабую надежду. И надеждой этой мы решили жить.

Привезли свежие растворы. Ввели поляризующую смесь. Подучили ответы по лабораторным анализам, к удивлению не обнаружив в них никакой патологии. Даже количество лейкоцитов в крови не превышало 5000, а СОЭ – 7 мм. Гемоглобин, несмотря на кровавую рвоту, был высоким. На ЭКГ выявились те же изменения, их с некоторым допущением можно было истолковать как мелкоочаговое повреждение. Их выраженность не соответствовала тяжести коллапса. Не появилось подтверждения и в отношении панкреатита…

* * *

Действовали по программе. И больной часам к 11 как будто стало лучше. Прекратилась рвота и исчезла тошнота, окреп пульс. Однако давление по-прежнему еле определялось. Больная несколько успокоилась и как-то даже сказала:

"Слава Богу, стало полегче". Уменьшили темп введения растворов… И все же тревога не покидала меня. Вот уже и хлориды введены, и рвота прекратилась, а сосуды рефрактерны… Это напоминало старания навернуть болт со стершейся резьбой…

Еще больше меня беспокоило другое. Несмотря на то, что я с утра не отходил от больной, контакт с ней получался лишь формальным. И не потому, что она была татаркой, родные говорили с ней и по-русски. Она как бы отгородилась от всех, не брала протянутой руки, не принимала руководства, сражалась в одиночку. Я знаю по опыту, что приблизить к себе сердце и разум умирающего, поделившись с ним теплом и верой, – это все равно, что раздуть тлеющие угли… Может быть, самое главное – сделать больного участником борьбы. Однако не получалось. Силы ее покидали.

* * *

Мы долго сидели вместе с ее сыном, вспоминали службу, академию. Нас объединяла слабая надежда. За четыре дня, что он провел возле матери, он предельно устал, и мое присутствие приносило ему облегчение. Он рассказал о семье. Кроме него и его жены, здесь находились старик-отец, два брата со своими семьями, более дальние родственники и друзья.

Созвонились с саратовским госпиталем. Попросили прислать к ночи растворы и лекарства. Там, где-то далеко, люди стремились сделать все, что возможно.

В сущности, дело было поставлено, контролировать его мог бы реаниматолог. Я мог уезжать, выполнив свою задачу консультанта. Поезд на Саратов отходил в 4 вечера. Но уверенности не было, и как-то так получилось, что я незаметно для себя стал частью этой семьи. Я чувствовал, как хотели они, чтобы я остался, и сказал, что сегодня не уеду.

Видя оживление сына, осторожно разъяснил ему, чтобы он не обольщался достигнутым маленьким успехом. Если с матерью все же случится самое страшное, то не оттого, что с ней, а от того, что продолжается все это слишком долго для 70-летнего человека. Он понял, огорчился, подошел к матери, посидел возле нее. Она проснулась на минутку, тихонько сказала ему что-то ласковое и, подложив его руку себе под щеку, снова уснула… "Давайте вместе… до конца", – сказал он мне.

Он предложил мне прилечь. Я отказался – слишком велико было внутреннее напряжение, чтобы я смог уснуть сейчас. Тогда он: попросил дать ему часок соснуть. Так и порешили.

* * *

В обед пришла и немного посидела возле бабушки черноглазая внучка-девятиклассница – дочь младшего сына. Он ушел из своей первой семьи, но девочка к бабушке ходила.

После уроков из школы вернулся мальчик, которого я видел еще утром, – сын среднего сына. Росточком мал, но в шестом классе. Он вслушивался в разговоры взрослых, при каждом ухудшении в состоянии больной оказывался где-то рядом или сидел возле нее, как маленький старичок.

В узкой проходной комнате на низкой широкой кровати все это время сидели две-три старухи – в платках и валенках, тихо переговариваясь и молясь. Они не вмешивались в происходящее, но можно было заметить, что их живо интересует все, что происходит у постели больной. Иногда кто-либо из них подходил к ней, присаживался на сундук и неслышно сидел там. Приходили и соседи, и соседские дети. Казалось, что для нас она еще жила, а для них уже уходила…

Множество разнообразных забот легко на жен братьев – женщин простых и работящих. Старшая – татарка, та, что помоложе, – русская, медсестра. Кипячение шприцев, уход за больной, питание семьи, – все это было в их привычных к работе руках. Стол в прихожей не пустовал, а самовар не выключался – шутка ли сказать, сколько народу заходило с мороза.

Народу в доме действительно перебывало много, но было как-то очень тихо, всем находилось и место и дело. Все сплотились. Даже сидеть старались вместе, даже молчали вместе.

За окном на морозном ветру колотились голые ветви деревьев, холод проникал в дом и в души людей, и они словно берегли ускользающее тепло.

Отец-старик все советовался со мной – не истопить ли пораньше печь, и все хвастался, что дому уже скоро 100 лет, а печь хорошая – он сам переложил ее в 50-м году. И все смотрел на меня, стараясь по моему лицу угадать, что с его старухой.

За окном мороз, рядом – у занавески тлеет слабая жизнь, а вокруг нее такое тепло, что только бы жить и жить. Семья.

* * *

Младшему и среднему ее сыновьям было по 40–45. Младший работал грузчиком на базе, средний преподавал в техникуме. Озабоченные и усталые, они вместе с тем готовы были что-то сделать, куда-то все исчезали и, возвращаясь с мороза, хлопотали по дому. Они ни о чем не спрашивали меня, но было ясно, что по-своему они ориентируются в происходящем довольно верно. У постели больной делать им было нечего, и они находились как бы на заднем плане. Заметно было, что пару раз прикладывались к стопке, хотя отец строго покрикивал на них: "Охламоны! Мать не велит!" Они не знали, как им быть со мной, о чем говорить, но они всячески старались, чтобы я присел, и отдохнул, и поел.

* * *

Пару раз, намаявшись, я выходил на крыльцо и стоял там, прислонясь щекой к холодному косяку. Стемнело рано. Чистый морозный воздух освежал, и холод быстро забирался под китель. Вокруг было тихо. Темнели ветви деревьев в саду. Из будки, гремя цепью, медленно вылезал пес, ворчал и вертел хвостом. Кормили ли его?

Назад Дальше