Незабываемое - Михаил Кириллов 4 стр.


* * *

За последние годы Тамбов заметно изменился. На привокзальной площади сооружен фонтан с цветомузыкальным устройством. Говорят, когда работает, зрелище великолепное… Но работает он по большим праздникам, а обыкновенно стоит как большое пустое корыто. Днем на его бровке лузгают семечки, а ночью спят застрявшие пассажиры.

Главной улицы не узнать, так нарядна. Здания обкома и дворца бракосочетаний стоят почти рядышком – одного стиля и окраски, как девчата, пришедшие на танцы в одинаковых платьях. Рядом – старые особняки с обновленными фасадами – как приодетые пенсионеры на прогулке. Исчезли заборы. Снесены домишки, ленившиеся к реке. Обновляется не один дом, а сразу вся улица. Белоснежные соборы как свечи, высятся среди зелени газонов. Дорожки освещены старинными фонарями. Старина, если тебя уважить и приодеть, нет тебе цены!

Похорошел район парка. Все старье, заросшее кустарником, пошло под нож бульдозера. Вместо узеньких дорожек, закиданных старой листвой, с аляповатыми афишными тумбами, широкие бетонированные аллеи, газоны, беседки. Из парка высокий пешеходный мост через Цну.

Среди базарных лавок высится стеклянная громадина нового здания рынка.

Строится пояс набережной – гранитной с улицы и зеленой с реки. К пляжам и лужайкам спускаются пологие гранитные лестницы. Вдоль набережной – скамейки. Хорошо здесь, когда жара спадет. Над лесным простором памятник Сергееву-Ценскому из серого гранита в скромном березовом окружении. Усы – адмиральские.

Сохраняя мягкость, неброскость, изящество и простоту старины, Тамбов современный так и светится дедовской былой красотой. Кто-то в городе очень разумно распоряжается генами. Внук должен быть похожим на деда.

* * *

Краеведческий музей в Тамбове – как и в большинстве наших городов – в бывшем соборе. Вынужденная традиция. Негде и не на что пока. Да и помещения просторны, стены вечны, и воздуха много. Прошлое в собственной упаковке. Может быть, поэтому экспозиции советского периода обычно здесь не смотрятся, не гармонируя с обстановкой 18 века.

Как и во всяком хорошем музее – неожиданные находки.

Великая старица, инокиня Марфа – мать первого из Романовых – тамбовская помещица. Как и муж ее, Никита Романов, владела богатейшими монастырскими землями. Из дремучих тамбовских лесов престол московский вырос…

Бюст декабриста Лунина, местного уроженца. Какой великолепный русский офицер. Умная голова. Недюжинная сила. Такой дивизию на Петербург поведет. Такого царю до конца жизни не забыть.

Многие стихи Пушкина посвящены Е. П. Бакуниной, его сверстнице и другу. А ведь она 20 лет прожила в Рассказове (ныне городок по пути из Кирсанова в Тамбов). О какой Бакуниной из сегодняшнего Рассказово так преданно и нежно можно написать! Кто о ней напишет, и кого это вдохновит? А ведь наверняка есть такая…

Тамбов – это и предки Пушкина, и Денис Давыдов, и братья Баратынские, и адмирал Ушаков. А еще раньше Г. А. Державин – наместник Тамбова в 1786–1788 гг. и основатель здешнего театра, типографии, газеты, школ.

Годы и войны прошли, но так много свидетельств памяти. Спустя 200 лет можно подивиться прекрасному портрету молодой жены Державина. Все это кажется важным, и в каждой вещи светится эпоха.

А современная история? Гимнастерки, значки, партбилеты, фотографии обыкновенных героев. Трафаретно повторяясь в витринах каждого музея, все это до обидного мало раскрывает неповторимость личности человека и его дела.

Важно показать, как именно этот человек вырос до подвига и совершил его. Кто знает, может быть, не менее важно увидеть здесь же лицо его матери. 30-е годы – это не 40-е и не 50-е. Дух времени менялся. И хоть все это – послевоенная эпоха, где грани отличия? Где их анализ? Чем интересен? Когда отлежится в памяти и в чьей? Уходят поколения. Уж нет ни одного подчас, кто помнил бы то-то и то-то…

Вырос Тамбов, но и здесь контрасты, особенно в образе жизни людей. Праздность, распущенность, пресыщенность – одних и труд, увлеченность, одухотворенность других.

У реки, на просторе народу мало – все больше во дворах, да по домам, привычней возле квашеной капусты. Полно пьяных. Приземленность и прагматизм. И вместе с тем, театр полон – яблоку негде упасть. А всего лишь заезжая оперетта. Легар, Кальман, музыка молодости. И какое восприятие! Оно свободней, непосредственнее, чем у избалованной столичной публики. Жажда развития больше.

Здесь особенно заметно, как культура – массовая культура – распространяется вширь, охватывая практически все слои народа. Но сегодня этого мало. Нужно развитие культуры вглубь, "по вертикали". Нужна подлинная интеллигентность образованных людей, интеллигентность Добролюбовых и Писаревых, и именно в малых городах.

В забитой России прошлого века, в самой глубинке, у самого "поясочка" ее жили высокоинтеллигентные люди и не задохнулись в дерьме. И свет их дошел до наших дней. Барышня-учительница ехала из Петербурга в Кирсанов и, живя в нем до старости, оставалась петербурженкой, вдохновенно поднимала умы и сердца людей угнетенных. Сейчас таких неизмеримо больше, но и нужда в них неизмеримо больше, в противовес культуре массовой, культуре интеллигентов-недомерков, которых штампует наша высшая школа, культуре современных мещан. Тамбову, Кирсанову и Петровску необходим интеллигент на всю жизнь.

* * *

Цна. Речка небольшая. Но с высокого берега ее далеко видно. Теплоход на воздушной подушке прошумит среди лопухов и снова тихо. Над вечерним покоем медленно течет звон колоколов, льются и тают звуки церковного хора. Благовещенье. Вещание мира и радости. И действительно – мир повсюду, над всей Россией! Залитый солнцем, убранный зеленью, медлительный и обнаженный. Кажется, его можно потрогать руками. Он так привычен, что становится страшно за людей, забывшихся в наслаждении им. Как за тех на том волжском корабле, кто, еще минутой назад наслаждаясь жизнью, были снесены вместе с палубой и в последний миг среди грохота и тьмы успели подумать о ядерной смерти.

Июль – август 1983 г.

Арфистка

Посвящается дочери моей – Машеньке

Театр полон. Идет "Холопка". Гастрольная оперетта, билеты в два раза дороже, а ни единого свободного места. Вот тебе и Тамбов!

После уличной жары прохлада зала приятна. Третий звонок. Появляется дирижер – маленького роста, с густой седой шевелюрой. С достоинством раскланивается, взмахивает маленькими ручками – и спектакль начинается…

Усаживаюсь поудобнее. Музыка. Граф Кутайсов в шитом камзоле – ходит как павлин. Вокруг него крепостные девки – актерки. Песни, кутерьма… С головы графа смешно сползает парик. Может быть, так надо. Оперетта есть оперетта.

Оркестр в яме не уместился – театр драматический. Слева от меня в ложе – контрабас, еще что-то – на коленях, а в глубине – тусклое золото арфы. Скользят белые руки… Нежные струны, душевные струны.

Граф бесподобен. Завязывается интрига. Андрея Туманского – незаконного сына князя Батурина – собираются женить на парижской певичке, а затем обоих объявить крепостными. Актеры, играют увлеченно, оркестр послушен дирижеру.

Взгляд мой вновь случайно останавливается на арфе и белокурой головке, прильнувшей к ней. Очень похожа на мою дочь, но старше. Та же поза, нежная, чуть склоненная головка, внимательные серьезные глаза, плавные движения рук… Грохот сцены уходит куда-то. Так удивительно смотреть на эту женщину, играющую и думающую о чем-то своем среди этой какофонии. Интересен живой процесс творчества.

Приводя свой план в исполнение, граф с придворными искусно сводят молодых, те открываются друг другу…

Происходящее на сцене отчего-то уже не захватывает. Поворачиваю голову… Арфистка моя то за арфу спрячется, и тогда видно лишь ее белокурые волосы, то за струны возьмется, и тогда лицо ее открывается. Взор ее устремлен на дирижера. Белые руки скользят и взлетают. В паузах она то грустно смотрит в зал, то, сопереживая и улыбаясь, – на сцену, то вновь задумается и, словно отрешенная от всего, сольется с арфой…

На сцене цыганские пляски на бис. Легко скользит каучуково-нежная бестелесная балеринка-кабардиночка. Ослепительная улыбка. Брови как две сабельки…

Я стараюсь угадать ее состояние. Лицо грустное, умное. Смотрит, чуть прищурясь, словно изучая и размышляя. Какая прелесть эта женщина! Да она милее и естественнее Холопки! Она и есть то, ради чего я пришел сюда. Кто она? Наверное, замужем за какой-нибудь скрипкой. Гастроли. Чужой город. Дети с матерью остались… А– может, нет у нее детей. Да и зачем мне это знать.

Граф торжествует: молодые объявлены крепостными. Отличный комедийный актер. У него и шпага, в сердцах брошенная об пол, непременно в него вонзается и звенит.

Иногда мне кажется, что она видит, как я любуюсь ею. И ей это не нравится. "Странный тип, – видимо, думает она. – На сцене сама энергия любви, а он на скромную замужнюю женщину загляделся". И за арфу спрячется. А иногда долгим взглядом ответит, как будто укоряя и сожалея о чем-то. И тогда уж я не могу смотреть на нее и отворачиваюсь к сцене…

Граф наказан. Молодые ускакали. Последние звуки музыки. Аплодисменты. Дирижер взбирается на сцену, пожимает руки ведущим актерам, кланяется. Занавес.

Люди заполняют проходы. Подойти к ней поближе невозможно. Стою, меня толкают. Оркестранты складывают ноты и инструменты. Она остается в ложе одна. Подвигает тяжелую арфу, бережно одевает на нее черное покрывало. Устало поправляет волосы и, бросив взгляд в пустеющий зал, скрывается в двери ложи. Гасят люстры.

Медленно бреду из театра. Вечер. Прохладно. Одинокие звезды – небо еще светло". "Что смотрели?" – спрашивает встречный знакомый. "Арфистку", – отвечаю я.

г. Тамбов, Июль 1988 г.

"Я так хочу, чтобы лето не кончалось"

Посвящаемся моей мене -

Людмиле Сергеевне Кирилловой

Колеса поезда стучат на рельсах, – как сердце, дающее перебои. Едем медленно и тяжело. В Заволжье полустанки редки. Степь да степь. Ни деревца, ни птицы. В окне вагона на пепельном фоне неба бесконечная линия проводов, кажется, что перед глазами обрез огромной карты.

Едем в санаторий под Куйбышев. Перед самым отъездом выяснилось, что по возвращении жене предстоит серьезная хирургическая операция, во время которой все может случиться. Стараемся не думать о худшем, но не получается.

* * *

Светает. Высокий берег Волги. На юге темнеют Жигулевские горы, в обе стороны уныло тянутся теплоходы, баржи, плоты… У самой реки зябко. Зачерпнутая вода льется с ладони, искрясь и звеня. Люся стоит поодаль, кутаясь в платок и не решаясь идти по холодному песку.

Санаторное общество живет размеренно, излучая благополучие. Приходится соблюдать правила.

Тенистые аллеи старого заброшенного парка. На деревьях – белки-попрошайки. Угощаем их семечками – не боятся, на руку садятся. Как котята, а лапки не кошачьи. Прыгают с руки – толчка не ощущаешь, так, словно ветерок над кожей. Пушистый комочек жизни…

* * *

Среди отдыхающих отставник, терапевт молчановской школы. Встречая меня, он всякий раз радостно произносит:

"Из одного гнезда, из одного гнезда!"… И в самом деле, удивительная была клиника. |Я-то застал ее уже на закате. Поражало в ней средоточие совершенно различных творческих личностей: Молчанов, Раппопорт, Щерба, Вульфович, Овчинников, Шор, Гембицкий…

Мне было особенно интересно то, о чем мой собеседник помнил больше меня.

"Михаил Львович Щерба, – вспоминал он, – великолепный методист и диагност алгоритмического плана. Процесс его мышления обычно был неэмоционален и скрыт от наблюдения, манера обследования и обдумывания больного медлительна, но результат – поразителен в своей точности и достоверности. Математическая диагностика. Вульфович был другого склада. Увлекающийся, он видел, понимал, объяснял больного образно, многогранно, эмоционально. В его работе царили экспрессия, наитие, интуиция. Диагностическое искусство его было увлекательно, понятно, зримо, заражало богатством приемов, нравилось молодежи, – но воспроизведено быть не могло…"

Удивительно, но столь могучее соседство не мешало Николаю Семеновичу оставаться самим собой. Ведь и ему было не занимать у них. Одаренным людям не мешает разнообразие творческой направленности окружающих. Это их естественная атмосфера и залог удачной смены.

Люся слушает нас рассеянно, но где-то вечером неожиданно замечает: "Жаль, когда со смертью гигантов умирает школа". А нужно бы по Пушкину: "Одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса"…

Полдень. Теплоход лениво скользит по спокойной воде. Ближний берег крут, порос высоким лесом. Взор отдыхает в его глубокой тьме. На обрыве – сосны, залитые солнцем, словно женщины, запрокинувшие за голову голые руки. Противоположный берег далек: желтые отмели, черные баржи, доки, краны…

Вместе с кораблем плывет, разносясь над Волгой, голос Пугачевой:

"Я так хочу, чтобы лето не кончалось,

Чтоб оно за мною мчалось,

За мною вслед.

Я так хочу, чтобы маленьким и взрослым

Удивительные звезды

Дарили свет…

Лето, ах лето…"

А палуба, перебивая песню, заливается гармонью, – отплясывает гопака, взрывается хохотом.

Над кормой надоедливо кружатся и постепенно отстают чайки. Жена смотрит на них с грустью, будто прощаясь. В глазах – слезы. "Не грусти", – прошу я. – "Так хочется, чтобы лето не кончалось… Умирать не хочется".

* * *

Город. Громадная театральная площадь. Высокая тяжелая бронзовая скульптура Валериана Куйбышева. Приятно хотя бы постоять рядом с великим прошлым…

До спектакля еще полчаса. Оркестровая яма. Пыль на бархате. Ветхие пюпитры. Небрежно брошенные ноты. Тусклый теплый блеск латуни. Приходят оркестранты – прямо с улицы, в обычной одежде. Не глядя в зал, усаживаются на свои места. Проверяют инструменты, роются в сумочках, жуют, переговариваются. Над ними – бархат и парча, сверкание люстры, публика, а у них – будни, производство…

Гаснет свет. Проходит дирижер, здоровается с коллегами, взбирается на возвышение, взмахивает палочкой и – обыкновенное становится чудом. Рождается музыка. Ее звуки заполняют все уголки зала – от кресел до лепного потолка… Таинственно мерцает люстра, молчат кресла, замерли шторы. Кажется, что зал, независимо от зрителей, живет какой-то своей жизнью. И наши беды уходят куда-то…

Но смолкает музыка и вновь толкутся люди, спешат оркестранты. Зал пустеет и, счастливый, погружается в грезы…

* * *

Вечереет. Над темными Жигулями полыхает корона заходящего солнца. Пурпур сосен, лиц, платьев.

Закат быстр. Солнце только еще зацепилось за кромку леса и вот уже на глазах сплющивается у горизонта, превращаясь в лужицу расплавленного металла. Еще миг – иссякает его последняя капля и меркнут краски. Говорят, что, умирая, солнце успевает послать вверх свой последний – зеленый – луч. И верно, небо над ушедшим солнцем зеленеет, но, может быть, это оттого, что глаза устали всматриваться…

Солнце скрылось, но мир еще долго хранит его теплое прикосновение: в речном зеркале отражается далекое небо, в высоких облаках – золотой гребень падающей солнечной короны, на лицах людей последний розовый отблеск.

Прощаясь с солнцем, люди теснятся, тянутся друг к другу, сберегая тепло…

* * *

С реки течет прохлада. Огни фонарей в листве. Люся читает стихи: -

"…отдать я рада

Всю эту ветошь маскарада,

Весь этот блеск, и шум, и чад

За полку книг, за тихий сад…"

Она помнит их так много, а ведь не заучивает. Поэтический фонтанчик. Улыбается, шутит. Эта перемена в ней радует меня. Волга ей на пользу.

* * *

Ночь. Звезды. Огни над Волгой. Огни на лодках. Огни на черных волнах, бегущие за невидимой баржей… Ничто не отвлекает, мысли и чувства рождают образ и слово, но писать не могу: вдвоем не напишешь, а быть могу сейчас только вдвоем.

Что-то важное не оставляет меня в эти дни, повторяясь в разных лицах… Восходит и заходит солнце, достигает апогея и умирает чей-то разум, возникает и исчезает музыка, полыхает лето, готовое оборваться… Не оставляет мысль о неизбежности и цене утраты.

Мы самонадеянно полагаем, что наша жизнь кругла как яблоко, а она тонка как его кожица. Мы так полны прошлым и так мелочны в настоящем и недальновидны в будущем. А ведь наше будущее – это со временем наше прошлое. Его нужно заработать, чтобы кто-то другой мог быть полон памяти о нем.

А времени так мало, что его и солнцу и человеку едва хватает, чтобы успеть отдать свое тепло и подготовить новый рассвет… Человек, как и солнце, ничего не берет с собой, умирая, так же как ничего не приносит, рождаясь. Но после них остаются свет и тепло. Умер отец – остались часы, очки, ордена, книги, письма… Но остались свет и тепло его труда и мы – его дети. Он был счастлив – его закат сменился рассветом еще при его жизни.

* * *

Отпуск наш закончился, возвращаемся домой. В купе напротив нас попутчики – пожилой мужчина и женщина лет 50-ти с внучкой. Беседуем, как водится.

Мужчина немногословен: "Я из-под Казани, однако русский. Воевал на Синявинских высотах под Ленинградом. Нас, братьев, стали брать на фронт с июня. Двадцать пятого – первого. Мать собрала. Через неделю – второго. Мать собрала. Еще через неделю – третьего. В конце июля – четвертого, а в августе – меня. Мать чуть было умом не тронулась, долго болела. Трое нас вернулось".

"А мне в 42-м десять лет было, – вступает в разговор соседка, – но я уже почту развозила. Жили мы в станице под Армавиром. Зорьку запрягут, и еду я на повозке. Молодая лошадь была, с жеребеночком. Стояло жаркое лето, ну точно, как нынешнее. Немец уже близко был. Как-то еду и вижу – навстречу низко-низко заходит самолет. Только пули на дороге пыль вспороли, я Зорьку – в степь. Кидаемся то вправо, то влево. А немец заходит и заходит. Чаю – только бы до деревни доскакать. Загонял проклятый, и на который-то раз срезал очередью жеребеночка. Как упал он, окровавленный, на дороге, Зорька и встала возле него. Копытами землю роет, ржет, из постромок рвется. И то мордой жеребенку сунется, дыханием своим согревая его, то на меня посмотрит – помоги, дескать. А из глаз крупные слезы катятся. Если бы руки у нее были, кажется, так бы и подхватила она его. Хорошо, немец улетел. Прибежала я в деревню, плачу, кричу: "У Зорьки жеребенка убили!" Насилу бабы увели ее с того места.

Женщина тяжело вздохнула, девочка тесно прижалась к ней.

"С тех пор, – продолжила она, – лошадь ослепла. Стала безразличной, тихой. Жалели ее – кто соломки подкинет, кто в дождь в сарай отведет… Но работала. Запрягут ее в повозку с бочкой для воды, и она без возницы спускается к реке. Стоит, пока кто воды не нальет, и везет наверх потихоньку. Дорогу знала. Она и после немцев долго еще жила…" Помолчала и закончила: "Сколько таких же ослепших от горя баб после войны маялось… А мы, молодые, выжили и выросли! Как-то теперь они…", и она бережно прижала к себе внучку.

Как страшно и как просто! Воистину, под каждой рубахой рубцы и в каждой душе – янтарь невыплаканных слез.

Назад Дальше