Буэнас ночес, Буэнос Айрес - Гилберт Адэр 3 стр.


Хотя в школе были учителя разнообразных национальностей и самого разного возраста, ежедневно встречавшиеся мне в комнате отдыха, большинство из них в моей жизни существовало сверх программы. Со всеми ними, кроме англоговорящих коллег, я был знаком так поверхностно, что ограничился разбиением их на группы, основываясь на грубых и по большей части расистских стереотипах. Испанцы были смуглыми и усатыми, русские с тяжелыми подбородками носили вязаные галстуки и дешевые рубашки, китайцы выглядели китайцами. Что касается учителей-французов (были и такие), то никто из них, похоже, не стремился подружиться с иностранцами, по-скольку те едва ли собирались оставаться в "Берлице" надолго: так компании избегают нанимать высококвалифицированных специалистов - они тут же увольняются, как только подвернется что-нибудь получше. Я как следует узнал только тех учителей, для кого родным языком был английский; они-то и стали моими первыми друзьями во Франции. Составляя абсолютное большинство, англоговорящие преподаватели оккупировали половину стола в комнате отдыха; как я скоро выяснил, практически все они были геями. Я узнал также, что, как и меня самого, перебраться в Париж их побудило не такое уж редкое в те дни сочетание: любовь к Франции и любовь к мужчинам.

Часть 2

Среди моих соотечественников и полусо-отечественников (я имею в виду американцев) четверым предстояло сыграть существенную роль в истории, которую я собираюсь рассказать. Были, конечно, и другие, но для моего рассказа они не особенно важны. Имелся, например, Крис Стритер, парень из Бристоля, с глазами розовыми, как у кролика, и румяными щечками, похожими на пухлые детские ягодицы; его, задолго еще до моего приезда, прозвали "Кристофер-стрит" в честь нью-йоркского благословенного средоточия геев. Имелся еще Рауль де-как-то-там, француз по происхождению, выросший в Англии, отличавшийся мрачной красотой, билингвизмом и бисексуальностью. Имелся Питер Хиршфельд, молодой бритоголовый американец, который, хоть и был гомосексуален, ничуть меня не привлекал (он обладал одной особенностью, которая доводила меня до кипения: где бы он ни жил, рядом, по его словам, оказывались лучший мясник в Париже, лучший булочник, лучший парикмахер; этой его убежденности ничуть не мешала его манера часто менять квартиры - каждый раз он утверждал, что новые мясник, булочник и парикмахер еще лучше прежних).

Однако, поскольку в отличие от тех, кого я сейчас вам представлю, жизни этих людей никогда тесно не переплетались с моей, будет, наверное, разумно безжалостно выкинуть их из моего повествования и сосредоточиться на Большой Четверке.

* * *

Дуайеном среди англоязычного персонала, как он любил называть себя, всегда подчеркивая кавычки - "Гм-м, как "дуайен"…", - был американец Джордж Скуйлер. Скуйлер (никто никогда не называл его Джорджем) пользовался симпатией всех (включая меня) в школе, и эта симпатия только росла со временем, хотя никто из нас не мог бы сказать, что сумел узнать его как следует. Даже возраст его оставался загадкой: ему могло быть и тридцать пять, и пятьдесят. Скуйлер, несомненно, был геем; предполагалось, что когда он не занят в школе, он пишет роман - роман, о котором он никогда не сообщал ничего, кроме завлекательного названия: "Квартербек собора Парижской Богоматери". Он никогда не проявлял стремления ни подтвердить, ни опровергнуть слухи, которые ходили по школе: будто бы он отпрыск какого-то фантастически богатого семейства с Парк-авеню, которому пришлось отправиться в изгнание из-за необходимости замять скандал (несомненно, связанный с его сексуальной ориентацией). Скуйлер, безусловно, обладал аристократическим лоском, довольно нелепо сочетавшимся с его ролью низкооплачиваемой рабочей лошадки в "Берлице". Лоск по крайней мере мы все видели; о том же, что скрывалось за ним, каждый из нас мог только строить собственные догадки.

Скуйлер работал в "Берлице" дольше всех; даже самые старшие из учителей не могли вспомнить время, когда он не являлся бы дуайеном. Как бы рано вы ни явились в школу, он уже был там (вроде тех пассажиров, что каким-то таинственным образом оказываются сидящими в самолете, пристегнув ремни, хотя вы точно знаете, что были первым в очереди на посадку) - с полупустым бумажным стаканчиком кофе и "Интернейшнл Геральд Трибюн" с заполненным каллиграфическим почерком кроссвордом. Все еще мальчишеское лицо Скуйлера бывало собрано в забавные морщины, как одежда гуляки после возлияний Четвертого июля. Он неизменно носил элегантный темно-серый блейзер и то голубые, то розовые рубашки с жестким воротничком и галстуки в диагональную полоску. И еще Скуйлер обожал говорить колкости: стоило вам вернуться с урока до истечения положенных сорока пяти минут, сразу раздавалось "Скоро-скоро моя твоя видеть", а если вы в разговоре добавляли: "Я не хотел каламбурить", - то Скуйлер тут же встревал: "Кто бы сомневался".

Единственным, что вызывало его раздражение, было курение. Он жевал резинку - по крайней мере двигал челюстями, как будто жует: я ни разу не видел самой жвачки, - так что, весьма возможно, в прошлом был курильщиком. В комнате отдыха за день выкуривалось несколько пачек сигарет, и пепельницы, которые опорожнялись гораздо реже, чем следовало, всегда были переполнены; к концу дня терпение Скуйлера явно истощалось. Будучи человеком миролюбивым, он неохотно демонстрировал свое недовольство, но часам к четырем даже мы, заядлые курильщики, начинали страдать от спертого воздуха, и тут Скуйлер начинал отгонять от себя дым рукой; впрочем, никакого эффекта это не давало: так собака скребет лапами, не понимая, что инстинкт ее подводит и закопать свою какашку на асфальтовом тротуаре ей не удастся.

Скуйлер из всех людей, которых я встречал, был в наименьшей мере "анекдотичным" - если понимать анекдот в старинном смысле: как подробности частной жизни.

Подобно всем в "Берлице" - а говорили мы о Скуйлере часто - я никогда не переставал удивляться тому, что, зная его так хорошо, я знаю о нем так мало. Жил ли он один или с "компаньоном", партнером? Когда он брал отпуск (всегда, казалось, неохотно), посещал ли он землю своих отцов, путешествовал ли по Европе или забирался в какие-нибудь экзотические края? Действительно ли существовал "Квартербек собора Парижской Богоматери" или разговоры о нем предназначались для того, чтобы отвлечь внимание от чего-то, на самом деле происходившего в жизни Скуйлера? Не считая неизбежного casier, он никогда ни слова не произносил по-французски: ни mersi, ни s’il vous plaot, ни ca va, даже когда это диктовалось вежливостью (например, обращаясь к учителям других национальностей, мы всегда прибегали к языку, общему для всех); но ведь невозможно же было представить себе, что, прожив столько лет во Франции, он не смог или не захотел выучить ее язык…

Единственным рассказом о его прошлом, который я слышал от Скуйлера, было описание его первого приезда в Париж. Это было в апреле 1968 года; через три недели в городе появились баррикады, де Голль скрылся, и страна оказалась на пороге анархии. Что же Скуйлер? "Я был спокоен, - сухо, как всегда, говорил он. - Нуда, баррикады были, но чего еще ожидать от французов? Я занимался собственными делами". Что же это были за дела? - задавались мы вопросом. Mystere.

Mystere, которая - позвольте предупредить вас, читатель, - не найдет своей разгадки на этих страницах. Ясности так и не возникло, не прозвучала делающая все понятным реплика в конце второго акта. Джордж Скуйлер был, возможно, сфинксом без всякой тайны, но это делало его только еще более загадочным.

Если Скуйлер был, как я уже сказал, коллегой, присутствие которого в своей жизни я ощущал в наибольшей степени - настолько, что не мог бы представить лет, проведенных в "Берлице", без него, то ближе мне был другой американец - сын итальянки и канадского дипломата, работавшего в аппарате ООН, обладатель замечательного имени Феридун Фуллер.

Феридун был невысок, темноволос, ловок; он обладал тихим голосом и мягкими манерами киногероя - сексуального, уязвимого юноши (ему тогда было немногим больше двадцати), которого старомодные круглые очки заставляли казаться еще более трогательным. Его узкий галстук всегда бывал таким длинным, что конец его прятался в брюках (интересно, насколько далеко он там доходил?), черные как вороново крыло волосы - всегда набрильантинены. Феридун отличался невероятной вежливостью. Он кидался открывать перед вами дверь, если вы несли три стаканчика с кофе, и извинялся, стоило вам его толкнуть. Скуйлер исчерпывающе охарактеризовал его: "Фери из тех, кто говорит "На здоровье!", стоит вам пукнуть".

В отличие от Скуйлера, Фери ничуть не скрывал своих гомосексуальных наклонностей; он и стал моим первым гидом по злачным местам Парижа. Мы с ним не стали любовниками отчасти из-за моей врожденной стеснительности, но главным образом потому, что я был не в его вкусе. Как он однажды признался мне на террасе того самого кафе, где я познакомился с Консуэло, его томила ненасытная страсть к мужчинам не только традиционной ориентации, но гомофобам - злобным ненавистникам геев, которые сокрушали его мягкую податливость своей грубой мужественностью истинных мачо. Для любого гея сексуальные контакты - всегда компромисс, но бедному Фери больше, чем другим, приходилось довольствоваться не самыми лучшими партнерами - женатыми подкаблучниками, которым удалось вырваться на свободу и вздумалось прогуляться по теневой стороне дорожки (уверяю вас, читатель, что таких насчитывается много, много больше, чем можно было бы думать).

Однако даже и учитывая это, в его сексуальной психологии имелась одна всегда озадачивавшая меня странность: будучи типичным мазохистом, постоянно мечтая о тупых головорезах с шеями толщиной с бревно, которые калечили бы его хрупкое загорелое тело, Фери был неисправимым ипохондриком, чей девиз в жизни, унаследованный от матери, был "Нигде нет безопасности кроту".

Фери вечно беспокоился о том, какую из своих многочисленных таблеток принять и когда; я даже подозреваю - такого я не встречал ни до того, ни потом, - что он был зубной ипохондрик. Когда бы вы с ним ни заговорили, всегда оказывалось, что он или только что побывал у дантиста, или вот-вот должен к нему попасть. Поскольку, несмотря на то, что зубы его выглядели вполне здоровыми, он так часто посещал зубных врачей, трудно поверить, что он не предвкушал удовольствия от этих визитов. И все же, когда однажды я зашел за ним в его квартирку-студию в переулке недалеко от площади Бастилии (мы собирались сходить в театр) и он предложил мне показать изображение идеального любовника (конечно, я заинтересовался), на снимке из американского спортивного журнала оказался лысый, гротескно жирный борец с выпирающими во все стороны из трико телесами и псевдонимом Аттила Туша - и, что больше всего бросилось мне в глаза, гнусно улыбающимся щербатым ртом.

В квартире Фери, прямо напротив вход-ной двери, так что это было первым, что вы видели, войдя, висела большая репродукция фотографии Роберта Мэпплторпа "Человек в костюме из полиэстера": изображение негра в строгом костюме-тройке, из расстегнутой ширинки которого торчит член размером с цеппелин. Именно "Цеппелин" пришел мне на ум, когда я выкроил минутку, чтобы рассмотреть фотографию; я вспомнил газетные отчеты о крушении дирижабля Гинденбурга над Нью-Йорком в 1937 году и знаменитое восклицание комментатора: "О, человеческая природа!" То же самое я сказал тогда себе: "О, человеческая природа!" - глядя, разинув рот, на член негра. (Оказавшись у Фери в первый раз, я, желая сострить, заметил: "Отличный экспонат!" - и Фери бросил на меня взгляд, ясно говорящий, что я шестьдесят третий его гость, произносящий эту фразу.)

Наконец, Фери был страшно чудаковат во всем, что касалось еды. Нельзя сказать, что-бы он был вегетарианцем, - это было бы слишком просто и скучно, - но он всегда устраивал детальное обсуждение точного рецепта любого блюда даже в тех дешевых ресторанчиках, где все мы питались и где официантки и официанты никогда в жизни не слышали вопросов о том, есть ли миндаль в соусе карри или снята ли кожа с цыпленка перед варкой. Однажды Фери - или, скорее, Скуйлер - зас-тавил всех в комнате отдыха покатиться со смеху. Мы, как всегда, говорили о сексе, и тут Фери пропищал (теперь, вспоминая его голос, я понимаю - он всегда пищал), что готов испробовать хотя бы единожды все, что угодно, за исключением поедания человеческих экскрементов. "Поедания собственных экскрементов? - в шутливом ужасе переспросил Скуйлер. - Ну конечно, разве можно есть изюмины!"

Третьим из моих мушкетеров был англичанин, который называл себя Мик Моррисон. Мне, впрочем, долго не удавалось проникнуться к нему теплыми чувствами, несмотря на многочисленные проявления доброты с его стороны. Некоторое время я считал его совершенно фальшивым, манерным типом из тех, кто в двадцать пять твердит, что не доживет до тридцати, в тридцать пять - что не доживет до сорока и т. д. и т. п., - десятилетие за десятилетием, пока не умрет в своей постели в мафусаиловом возрасте. (К тому же я всегда догадывался, что - как это и случилось - он будет первым, кто разглядит мое истинное лицо за дутым фасадом.) Его настоящее имя, как я выяснил, заглянув однажды в его паспорт, торчавший из облезлой сумки, которую он всегда носил на плече, было вовсе не Моррисон, а Хардл, Майкл Хардл, и родился он, как ни трудно в такое поверить, в Хай-Викомбе. Поскольку рок был его страстью - задрав ноги на стол в комнате отдыха, он вечно раскачивался и вертелся, щелкая длинными, костлявыми, потемневшими от никотина пальцами в такт неслышимой мелодии, - я решил, что фамилию "Моррисон", гораздо более обычную, чем Хардл, он выбрал как дань уважения то ли Джиму, то ли Вэну, а Миком (не Майклом и не Майком) назвался в честь Джаггера.

Немногим старше тридцати, Мик Моррисон выглядел преждевременно ссутулившимся раздражительным человеком, который слишком много времени проводит среди поп-музыкантов. Свои редеющие волосы он отращивал до плеч, был вечно небритым и никогда - за исключением одного жаркого июля, когда единственный раз на памяти старожилов все окна были открыты, - не расставался с длинным черным плащом с подкладкой из алого сатина, который, как и было задумано, делал его похожим на Дракулу. Да и вообще Мик старательно изображал демоническую личность, захлопывая, например, если вы проходили мимо, свой потрепанный дневник, пусть вас и нисколько не интересовало то, что Мик мог в него записывать.

Надо отдать ему должное: если с Фери я посещал респектабельные парижские клубы геев ("Фиакр" на рю Шерше-Миди, старейшее и в мое время скучнейшее заведение, "Нуаж" рядом с площадью Сен-Жермен, "Бронкс" на рю Сен-Анн, "Соледад" на рю Дракон и самый снобистский, такой снобистский, что нам не всегда удавалось проскользнуть в него, - клуб "Палас" на Монмартре), то с Миком мы провели недурной уикенд в Лондоне, целомудренно деля королевских размеров постель в мрачном общежитии "Бригады мальчиков" рядом с Паддингтонским вокзалом. Вот тогда-то провинциал Мик и познакомил меня с самыми красочными местными притонами (элегантным "Рокингемом" в Сохо с его зазнайками-жиголо в костюмах от Кардена, шумным клубом под названием "Хейвен" на Чаринг-Кросс-Роуд, пивной "Король Вильгельм IV" в Хемпстеде), ни в одном из которых я не бывал в период моего краткого жительства в Лондоне. Мик вообще проявлял, как я понимаю теперь, бескорыстную щедрость: я никогда не интересовался им как возможным сексуальным партнером, но тем не менее он брал меня с собой в некоторые из своих регулярных "погружений" (его словечко) в "подбрюшье", как он это именовал, Парижа.

Мик был неутомимым бродягой. Он знал все самые лучшие и наиболее посещаемые pissotieres Парижа, включая старинный, все еще влачащий свое вонючее существование подвальчик, куда за столетие до этого по утрам заглядывал с только что купленным свежим батоном композитор Сен-Санc; он прятал его под одним из писсуаров, а вечером забирал окропленный брызгами мочи багет в обитую плюшем цитадель маленького отеля, где и использовал для своих восхитительно мерзких проделок. Мик также водил меня в бани, обшарпанные сауны и еще более облезлые кинотеатрики, специализирующиеся на порнофильмах, где немедленно весело вытаскивал из ширинки член, толстый, цилиндрический и симметричный, как перечница в пиццерии, и начинал мастурбировать у меня на глазах, даже не спросив моего согласия. И еще однажды зимним воскресным днем Мик пригласил меня на экскурсию в вечно цветущий сад свиданий - Jardin des Tuileries.

Была ли та экскурсия удачной? Не знаю, как для Мика - он исчез сразу же, как только мы вошли, а на следующее утро в "Берлице" приветствовал меня гнусной кривой ухмылкой, - а для меня успех был частичным: впервые в жизни выйдя на такого рода прогулку, я провел интересный вечер, окончившийся для меня, впрочем, как и всегда, одиноким возвращением домой.

Назад Дальше