Буэнас ночес, Буэнос Айрес - Гилберт Адэр 7 стр.


Часть 4

Однажды ночью - время уже давно перевалило за полночь - из номера в "Вольтере" этажом ниже донесся оглушительный грохот музыки в стиле джангл, и я, предпочтя не связываться с тунисцем-портье, решил заявить протест лично. Накинув халат поверх пижамы, я сбежал по лестнице и забарабанил в дверь - именно забарабанил, потому что иначе никто внутри меня бы не услышал из-за какофонии, разбудившей меня и заставившей в ярости вскочить с постели. После нескольких долгих мгновений, когда грохот продолжался и я уже собирался забарабанить в дверь опять, музыка умолкла так резко, как будто дирижер нетерпеливо взмахнул палочкой, останавливая музыкантов. В то же мгновение дверь распахнулась, и передо мной оказалась высокая блондинка лет двадцати с жестким лицом (Мик называл таких "хреновые морды") - совершенно нагая.

Ничуть, по-видимому, не смущенная своей наготой и с лицом не более взволнованным, чем кусок лавы, она начала извиняться с гнусавым австралийским выговором; позади нее я заметил вторую девушку, с грудями, как пуговки, тоже белокурую, тоже голую, сидящую скрестив ноги на одной из кроватей; она так сильно сгибалась вперед, что я подумал: не пытается ли она из-за какой-то "женской неприятности" (знать о которой мне совсем не хотелось) заглянуть в собственное влагалище.

Поизвинявшись, девушка, открывшая дверь (вторая ни на нее, ни на меня не обращала ни малейшего внимания), сказала с напускной скромностью, которую, должно быть, считала неотразимо кокетливой:

- У нас тут что-то вроде вечеринки. Почему бы тебе не присоединиться?

- Присоединиться? - прорычал я. - Присоединиться? Да мне разорвать вас на части хочется!

Ах, и издевался же я в душе над ней, глядя, как она у меня на глазах увядает, услышав мой резкий отказ! Нет, моя красотка, думал я, есть такие мужчины, которых тебе никогда не заполучить! Есть такие, у кого нет ни малейшего желания лапать эти жуткие, треугольные, как шоколадки "Тоблерон", титьки или тыкаться в жалкий сморщенный огрызок клитора.

Второй инцидент был не столь пустячным. Фери, Ральф Макавой и я решили побывать в недавно открывшемся клубе, расположенном прямо на бульваре Сен-Жермен и носившем откровенное название "400 феллатио". Дело было гангренозно жаркой субботней ночью; бульвар, кричащее ожерелье бутиков, ресторанов и кафе, оказался забит гуляющими, и когда мы добрались до места, нашим глазам предстала очередь, тянущаяся почти до Одеона. Если мы рассчитывали попасть внутрь, нам пришлось бы не только стоять в этой очереди бог знает сколько времени, в компании парней в черной коже, одинаковых, как клоны, и трансвеститов, но и терпеть насмешки идущих мимо мужчин традиционной ориентации, которые, отделившись от своих хихикающих подружек, семенили мимо, покачивая бедрами, визжа "О-ля-ля!" или "Regarde les tantes!", а то и "Sales pedes!".

Сначала, должен признаться, я был за то, чтобы махнуть рукой на "400 феллатио" и удовлетвориться менее модным местечком, куда мы попали бы сразу же и где не пришлось бы принимать крещение в огненной купели. Когда я так и сказал, а Фери поддержал меня, Ральф, мой обожаемый Ральфи, холодно взглянул на меня и бросил:

- Вот как! Ты стыдишься того, кто ты есть, верно? Ну а я нет! Увидимся в понедельник. - И, не говоря больше ни слова, занял место в хвосте очереди.

Он был прав. Я действительно стыдился того, кем являюсь, а теперь еще больше стыдился - стыдился своего стыда. Я повернулся к Фери, который растерялся и не знал, что ему делать и что думать. Я схватил его за руку и потащил к очереди. Внутрь клуба мы попали через двадцать пять минут, полных оскорблений и насмешек, - но какой незабываемой гордости я был преисполнен в эти минуты!

* * *

Итак, моя жизнь превратилась в следование привычной рутине, в движение по накатанным параллельным колеям. Существовала моя личная жизнь (более личная - в смысле одинокая, - чем мне хотелось бы), и существовала жизнь социальная, под которой я имею в виду эротизированное воспроизведение личной жизни, благодаря чему я сумел втереться в компанию моих коллег по "Берлицу".

Все, что мне не удавалось совершить в действительности, я совершал в этом так называемом пересказе - трахал, мастурбировал, занимался оральным сексом, даже участвовал во взаимном подпаливании сосков рождественскими свечами (и как только такая шалость пришла мне в голову?). И проделывал все это я со всеми партнерами, каких только мог себе вообразить, - с белыми, с неграми, с мулатами, с азиатами, со здоровенными полицейскими, которым я позволял топтать мое белое как мел тело подкованными гвоздями башмаками, с только что окончившими школу мальчишками в футболках от Лакосты, кашемировых свитерах и новеньких джинсах, собравшимися в Бангладеш или в Бразилию для "завершения образования" (это выражение всегда вызывало во мне детский энтузиазм).

Та зима и пришедшая следом за ней весна были и богаты, и бедны событиями. Моя жизнь действительно, если угодно, катилась по накатанной колее, но для человека, который, как я, всегда страдал от одиночества, колея представляла собой такое уютное и надежное убежище, что я чувствовал себя несчастным, если рутина нарушалась, - Фери брал отпуск, из-за всеобщей забастовки "Берлицу" приходилось на сутки закрыться, или за целый день я ни разу не видел Ральфа Макавоя, дефилирующего по коридору.

Если смотреть на вещи шире, мои личные заботы, конечно, выглядели мелкими, но ведь каждый имеет право - то самое право, которое американцы называют "неотъемлемым" - смотреть на собственные неприятности как на нечто серьезное, не вспоминая при этом о голоде в Руанде и об угнетении Китаем тибетцев (о чем зануда Питер, радикал и флюгер одновременно, никогда не уставал нам напоминать). Даже если моя инициация, в результате которой я стал членом школьной компании геев, и была основана на лжи, я больше не был безбилетным пассажиром мирового корабля. Я поражался тому, как выдуманный мной образ самого себя восстановил мое эмоциональ-ное равновесие. Я стал спокойнее. Я встречал мелкие пакости, которые преподносит нам жизнь, с добродушием. Меня больше не преследовали мысли о возвращении в Оксфорд или о том, чтобы броситься в Сену с моста Александра Третьего, как то было после фиаско с Ивом-Мари. Меня больше не терзала самая мучительная из всех фобий - страх перед любым человеком, который не был мной. Что я сохранил от тех времен? По большей части всякие случайные воспоминания, сами по себе ничего не стоящие, но тем не менее пустившие во мне корни, как это бывает с воспоминаниями, может быть, даже не заслуживающими усилия ума. "Дон Жуан", которого я слушал, сидя в Опере на самом последнем ярусе, так что казалось, стоит поднять руку, и я коснусь расписанного Шагалом потолка. Бесконечные разговоры Ральфа о поисках "безупречной рубашки" - так он называл "безупречного юношу", которым сам был для меня. Смех, который вызвал новичок в "Берлице" - молоденький англичанин в очках, невзрачный и серьезный, который неожиданно спросил, услышав разглагольство-вания Скуйлера по поводу очередной голливудской сплетни, почерпнутой им из "Трибюн", - "Простите меня, а кто такая За-За?" Озарение, после того как за пять месяцев я осилил "В поисках утраченного времени" (на английском, конечно), что если кто-нибудь в разговоре о Прусте упомянет "маленькую мадлен", значит, он Пруста не читал. Ужины в "Дрюо" или "Шартье". Семяизвержение в одиночестве, даже без помощи рук, при чтении газетной статьи о жутких садистских ритуалах посвящения новичков в университете Шарлотсвилля, Южная Вирджиния. Ну и, конечно, уроки. Это было то, что продолжало доставлять мне наслаждение, если не считать странного ощущения - по мере того как одна группа сменяла другую, почти неотличимую от нее, - что только я делаюсь старше, а мои ученики каким-то образом остаются все теми же.

И вот наступил день, когда это случилось.

Точной даты я не помню, хотя день запомнил во всех деталях. Он знаменовал собой долгожданный конец зимы, хотя, когда утром я отправлялся на работу, деревья вдоль набережной Вольтера все еще оставались угловатыми скелетами. Накануне выпал снежок, но его почти весь смыл ночной ливень - только кое-где на бордюре тротуара оставались белые пятна, похожие на нестертую мыльную пену на мочке уха. Затем около полудня, когда мы этого совсем не ожидали, выглянуло солнце, и к окончанию занятий воздух сделался не по сезону теплым.

Этим вечером моя заранее продуманная засада натеррасе кафе принесла замечательные плоды. Первым появился Скуйлер, и вместо того, чтобы быстро устремиться по бульвару прочь, как он неизменно делал, он улыбнулся мне и, даже не спросив, можно ли занять свободный стул за моим столиком, уселся рядом. И через пять минут - официант еще не успел принести Скуйлеру его кир - Фери и Мик, вместе вышедшие из школы, присоединились к нам, чтобы выпить по глотку; Мик, когда-то проведший две недели в Кении, назвал это "сандаунер".

Мы все были в веселом настроении и хохотали над fait divers, которые Мик вслух читал из "Франс Суар": о вечеринке глухонемых, которые поздно воскресной ночью вышли на авеню Оперы и которых, по жалобе какого-то желчного местного жителя, арестовали за нарушение тишины. Потом, может быть, чтобы положить конец хихиканью, которое время от времени нападало, как икота, на кого-нибудь из нас, Скуйлер предложил игру.

Мы должны были наблюдать за прохожими и за пятнадцать минут - ни больше ни меньше - выбрать кого-то, с кем хотели бы отправиться в постель. Если один из нас делал выбор через пять минут, а потом обнаруживал более лакомый кусочек, менять ничего было нельзя; если же, наоборот, играющий тянул до последней минуты, он мог оказаться в отчаянном положении и должен был соглашаться на кого попало, - незавидная участь. Никто из нас, естественно, не имел ни малейшего шанса реализовать свой выбор, но игра была забавная. Советую как-нибудь попробовать.

Через десять минут, после того как мимо прошло множество пар, никто из нас еще не рискнул принять решение (я поразился: Париж, город, который я всегда считал переполненным сексуальными молодыми людьми, как только было обозначено ограничение по месту и времени, предложил нам удивительно скудный выбор). Это заставило меня высказаться в том смысле, что, как ни крути, в девяти случаях из десяти в гетеросексуальной паре девушка привлекательнее парня - за немногими исключениями.

- Нельзя отрицать, - добавил я, - что, говоря объективно - повторяю, именно объективно, - женский пол не зря всегда считался более красивым, чем мужской.

Мое замечание, как я и ожидал, вызвало изумление Фери и Мика; но прежде чем кто-то из них успел открыть рот, Скуйлер повернулся ко мне и сказал:

- Я и не знал, что ты посматриваешь в обе стороны.

- Ну, такого я не стал бы утверждать, - пробормотал я, гадая, куда заведет нас этот разговор, - хотя должен признаться, что моей первой любовью и в самом деле была девушка. А потом случались и другие, - приврал я.

- Что ж, тебе, пожалуй, лучше будет придерживаться такого выбора.

- Почему ты так говоришь? - спросил я.

- Ну, я на самом деле не очень уверен… Просто я вчера в "Трибюн" прочитал странную вещь. Не знаю, имеет ли это какое-то значение, но одного официанта из нью-йоркского ресторана уволили за то, что он гей. Он теперь судится с рестораном.

- А я думал, что в Нью-Йорке все официанты - геи.

- Ну, может быть… - протянул Скуйлер. - Только знаешь, говорят о чем-то вроде нового рака. Гейского рака.

- Гейский рак? - фыркнул Мик. - Что еще, черт побери, за гейский рак?

- Сказать по правде, - ответил Скуйлер, - я так и не понял, что там произошло.

Только похоже, что это рак, который можно заработать, только если ты гомик.

- Ах, боже мой, я тебя умоляю! Что за чушь ты несешь! Ты еще придумай гейский грипп. Или гейские камни в почках!

- Я просто рассказываю вам о том, что прочел в газете, - спокойно ответил Скуйлер. - Да и вообще, не понимаю, почему ты называешь это чушью. Если подумать о том, что вы, парни, вытворяете со своими телами,

просто удивляешься, как это вы еще не отправились на тот свет.

- Скуйлер… - пробормотал Мик.

- М-м?..

- Сделай одолжение, занимайся своим кроссвордом и не мели чепухи.

Скуйлер воспринял отповедь так же безропотно, как принимал все, что преподносила ему жизнь, и должен сказать, что хоть сам я не принимал участия в разговоре - да и продолжался-то он всего минуту или две, потом мы снова вернулись к своей игре, - я был на стороне Мика.

Прошло недели две, прежде чем мы снова заговорили на эту тему. Может быть, из-за того, как приятно мы провели время тогда в кафе, Скуйлер предложил нам троим вcтретиться с его знакомым англичанином - композитором, который был проездом в Париже после громкого провала на Бродвее его мюзикла по "Одиссее".

Сначала я решил, что Скуйлер зовет нас на ужин в узком кругу у себя дома, и это меня приятно взволновало: я уже давно гадал, как и где, а главное - с кем он живет; однако, как мне следовало догадаться, я ожидал слишком многого. К такому Скуйлер был еще не готов (и никогда готов не будет). Нам предстояло поужинать - каждый должен был платить за себя, потому что все мы, включая композитора, были без гроша, - в паршивеньком китайском ресторанчике на рю Турнон, рядом с Сен-Сюльпис.

Знакомого Скуйлера звали Барри Тиздейл; это оказался фигляр лет шестидесяти. Он был вульгарен - как в театральном, так и в сексуальном смысле. Он подражал американскому выговору, говорил "паажалста" вместо "пожалуйста" и делил мир (его собственный мир) на тех, "кто считает Лайзу Минелли величайшей актрисой и кто знает, что величайшая - это Барбра Стрейзанд" (зю! - а Барри был из тех, кто и в самом деле говорит "зю"), он манерно держал сигарету между указательным и средним пальцами и был так безмерно доволен собой, что мне казалось - он вот-вот подышит на ногти и станет полировать их о лацкан пиджака. Он рассказывал один за другим анекдоты о знаменитостях, старательно избегая при этом упоминать себя: он был из тех, кто постоянно боится по оплошности сказать нечто, что не было бы забавным, что не было бы запоминающимся. Все, сказанное Барри, должно было быть остротой, каждая фраза - афоризмом. Выяснилось, например, что несколько лет назад его арестовали за приставания к "красавчику полисмену", и вот как это звучало в его изложении: "Однажды дождливым воскресным днем я гулял по Лондону, и все оказалось закрыто - "кроме твоего рта", - был мой мысленный комментарий, - так что я зашел в "Тейт" и глянул, по пути в уборную, на Констеблей. И что же вы думаете - в уборкой тоже торчал констебль!" Действительно, Барри был забавен, но и утомителен (он спел для нас - и для всех, кто находился в ресторанчике, - рекс-харрисоновским голосом, так что ни у кого не осталось сомнений, почему его мюзикл провалился, свой "шлягер":

Я сбежал от людоедов!
Я перехитрил циклопа!
Повидал я и Акрополь,
И штук пять столиц в придачу…

Да, я мог понять, почему Скуйлер счел возможным нарушить свое неизменное правило не общаться с коллегами, кроме как в школе, и снизошел до того, чтобы провести вечер с нами, молокососами.

Кое-как (если позаимствовать одно из любимых словечек Барри) закончив ужин, мы часов в одиннадцать вышли из ресторана и отправились на террасу "Флоры". Мик, завсегдатай этого кафе, когда-то "познал" официанта (в библейском смысле) и теперь по французскому обычаю небрежно чмокнул его в щеку. Барри, все еще что-то вещавший, увидев этот поцелуй, но мгновение умолк, потом оборвал свой рассказ (речь шла о том, что на каком-то благотворительном концерте на Манхэттене конферансье едко заметил: если на театр упадет бомба и все артисты погибнут, тут-то старлетки и получат свой шанс) и переключился на другую тему:

- Есть что-то странное в том… в том, что ты только что сделал, - сказал он Мику.

- Странное? Почему? Это же мой друг.

- О, дело в том, что в Нью-Йорке со мной был один случай… Я, как всегда, остановился в "Ирокезе" - на углу Западной Сорок четвертой и Шестой - и пил кофе в баре. Вы, ребята, сочли бы, наверное, это местечко чуточку дешевым, но мне там удобно - не нужно даже выходить из отеля. Так вот, в первое же утро я пил там кофе и увидел барменшу Луизу, которую знаю целую вечность, - теперь она, ясное дело, не такая уж молоденькая, а в свое время была штучка что надо - с этаким шлемом черных волос, как у звезды немого кино, так что я прозвал ее Луиза Бруклин., мы поздоровались, и я, как всегда, поцеловал ее - и тут она вроде как попятилась. Я хочу сказать - она вежливая и все такое прочее, стала расспрашивать о моем мюзикле и о Лондоне, но ясно дала понять, что целоваться со мной не хочет. Я поинтересовался, в чем дело: может, я кому-то что-то не то сказал, хотя ума не приложу, кому и что мог сказать, раз прибыл только накануне вечером, - Луиза сначала не знала, что мне ответить, а потом… потом выдала (Барри начал подражать гнусавому выговору барменши): "Послушай, золотко, не принимай на свой счет, о’кей? Только все эти неприятности с раком… кто знает? Понял, о чем я? Так что посиди тут, а я принесу тебе твой кофе". Вот так-то, - закончил Барри.

О чем это он? - подумал я. Рак, поражающий только гомосексуалов? Нельзя же принимать такое всерьез! Царапины, сыпь, воспаления, геморрой, нарывы, крапивница, гепатит - все эти прелести (которых лично я никогда не имел), как говорится, прилагаются к набору. Но рак? Откуда раку знать, чем вы занимаетесь в постели? Какое ему до этого дело? С каких это пор рак обрел мораль? И чью мораль? Да наплевать нам на завиральные идеи американской пуританки-барменши из дешевого отеля!

Назад Дальше