Обещание жить - Олег Смирнов 11 стр.


Ротный слушал эти разговоры и не принимал их. Не то чтобы начальник штаба не заслуживал их. Заслуживал. Но когда все накидываются на одного, дружно клюют, в этом есть что-то недостойное. Он и сам к начальству относится без подобострастия, с достаточной независимостью и твердостью, его не упрекнешь. Но тут иное: окружили и клюют, каждый норовит долбануть клювом, не рискуя ничего получить в ответ. Беспроигрышно и, право, противно.

Мысли его разом текли как бы по двум руслам: по главному - о том, что надо быть терпимей друг к другу, заботливей, внимательней; и по протоке - нельзя заглазно хулить начштаба. И уже здесь, в расположении роты, они продолжали течь по двум направлениям: по главному - надо и ему, Ротному, быть добрей, он же отец своих подчиненных - и по второстепенному - будто мысли его нанизываются на друщенковскую палочку, как шашлык на шампур.

Основные, главные мысли были приятны, так как утверждали его в неизведанном доселе качестве - добрая душа. Гляди-ка! И Ротный неприметно усмехался. Во-первых, тому, что это расчудесное свойство не присуще ему перманентно, а напротив: то появится, то исчезнет надолго, чаще он красный от мгновенного гнева. И тому, во-вторых, что он называет себя Ротным, это пришло к нему от подчиненных, они даже в письмах домой пишут: "Наш Ротный и Герой…" Ну и пусть будет Ротным. И Герой - тоже правильно. И то и другое честно заработано, кровью.

Чего-чего, а крови своей он пролил. Да кто ж ее не пролил из тех, что сейчас рядом с ним? Напоили мы кровью землицу - после войны в краях, где была война, не должно быть засухи. И удобрили землицу своими телами - щедрые будут урожаи в тутошних краях. То, что он еще не лег в братскую могилу, - чистая случайность. Повезло. Докуда будет везти? Где он сложит голову? Ах как не хотелось бы этого, в мирной жизни Герою будет разворот! Что же скрыто в завтрашнем дне для него? И для его подчиненных?

Ротный убрал ногу с пенька, выпрямился, посмотрел на кромку леса: подсвеченные солнцем желтые и палевые облака, черный забор из еловых верхушек. Словно там, в бору, таился новый день, который придет на смену нынешнему, неся что-то с собой. В этом весь вопрос: что неся?

Расправляя плечи - гимнастерка затрещала, - Ротный вытащил из пачки папиросу, сунул мундштук в рот, прикурил от своего же окурка, и тут к нему подошел лейтенант Макеев.

- Разрешите обратиться, товарищ старший лейтенант?

Поворачиваясь всем корпусом, Ротный сказал, будто обронил гирьку.

- Да.

Это "да" упало Макееву на сапог, пришибло пальцы, и они заныли. Понятно же, заныли оттого, что ранение было в ступню, сухожилия покорежены, иногда их сводит вроде бы судорогой. Но очень уж походило на гирьку…

- Товарищ старший лейтенант! Прошу отпустить меня в деревню. Пойду после ужина, вернусь после отбоя. - Макеев говорил и поражался тому, что говорит. Слыхано ли: проситься у Ротного в деревню, бросив взвод! А вот просится. Нахально, глаза в глаза. Ну и Макеев! Кто бы мог подозревать об этакой прыти, или, определенней, наглости?

Эта наглость, несомненно, повлияла на Ротного. Иначе чем объяснить его согласие? Он только и спросил:

- Зачем пойдешь?

- По личному делу, - ответил Макеев.

- Если что, посыльный как найдет?

- Да я там не задержусь. Но сержант Друщенков в курсе.

И это была следующая ступень наглости - ссылаться на Друщенкова, коего они обхамили у девчат, в деревне. Ротный сказал:

- Сам был молодым. Отпускаю. Но чтоб был порядок…

- Порядок будет!

Вот так чеканим! По меди. Ну и ну, Макеев! Фуки и тот, наверное, рот разинул, наблюдая эту сцену. Он не верил, что командир роты отпустит Макеева, поучал: "Втихаря смоемся". Теперь он будет смываться втихую, а лейтенант Макеев - на законном основании. Очень хорошо! Впрочем, хорошо ли? Что даст ему этот полуночный визит?

Ни черта не даст, сидеть бы и не рыпаться, но Макеев был уже неуправляем. Собой неуправляем. Это сделалось очевидным по пути из деревни в роту, когда Фуки начал распространяться о достоинствах девчат, с которыми познакомились, и Макеев пытался мобилизовать всю свою волю. Чтобы внушить себе: ни к чему все, никуда он вечером не пойдет, с ужина завалится спать в шалаше. Но волевые усилия не достигали цели, и получалось: внушал одно, а действовал по-другому. В итоге: выпросил у Ротного отлучку.

В избе было душновато, однако открывать окно не стали, чтобы не нарушить светомаскировки. На оконцах висели дерюги, и за ними в небе подвывали самолеты. Девчата уверяли, что наши, Илька горячо убеждал: фрицевские. Макеев в спор не ввязывался, молчал, морщиня лоб. Он думал: "Как же это так? Я мог усилием воли заменить одно настроение другим, даже физическое самочувствие мог изменять. А здесь сорвалось! Внушал себе: не пойду снова в деревню. В итоге: сижу у девчат. Глупо, бессмысленно все это. И к чему оно приведет?"

Илька Фуки, судя по всему, такими вопросами не мучился, он наверняка знал, чем, как и когда закончится вечер. Оттого уверен он, разговорчив, выдает хохмы.

- Наш солдатик запрокинулся, дует из бутылки. "Что делаешь?" - "Астрономией занимаюсь, звезды разглядываю…" Ха-ха! Ежу и то понятно, что за астрономия, ха-ха!

Он похохатывал, девчата улыбались. Макеев хмурился, ни с того ни с сего спросил:

- Деревня-то ваша как называется?

- Шумиличи, - сказала Рая. - Название, как видите, белорусское. А живут и белорусы, и русские, и помесь. Вот мы с Клавой - помесь.

Макеев произнес "Спасибо", и точно благодарный ей за подробный ответ. В этой подробности ему почудились симпатия и расположение к себе. Спасибо, спасибо. Хотя со своим вопросом он довольно-таки нелепо вторгся в Илькины шуточки. Вот уж впрямь ни к селу ни к городу.

- В школе привык таскать портфель, на войне все время в руках оружие. Некогда девушку обнять, ха-ха!

Правильно, Илька. Молодец, Илька! Тебя не собьешь с курса нелепыми вторжениями. Как называется деревня? А какое это имеет значение?

Дверь в сени приоткрыли, чтоб посвежей было, и оттуда пахло укропом и пылью. А в самой комнате, побеленной, тесной, со столом в центре и лавкой у стены, витали запахи мелко нарезанного хлеба, лука, соленых огурцов, цветочного одеколона, полфлакона которого вылил на себя Илька Фуки, разлитого по кружкам рыжего трофейного рома. Стол и лавка были вымытые, выскобленные ножом и ужасно скрипучие. Стоило Макееву чуток сдвинуться, как они заскрипели, заохали, словно собираясь развалиться.

От рома он, естественно, отказался, и Фуки не настаивал:

- Нам больше достанется!

Зато девчата принялись наперебой уговаривать Макеева: как же так, мужчине не пить, тогда и им, женскому полу, будет неудобно выпивать, ну хоть глоточек отхлебните.

Макеев сказал:

- Я сторонник демократии. Кто хочет - пьет, кто не хочет - не пьет.

Клава дернула плечиком, а Рая сказала:

- Пусть расцветает демократия. За что же выпьем?

- За нашу встречу! - ввернул Фуки, вознося кружку над столом.

- За встречу, за освобождение! - сказала Рая и чокнулась с Фуки.

Он залпом выпил, крякнул, потянулся за ломтиком огурца. Клава и Рая ополовинили кружки, как-то одинаково поморщились, перевели дух, положили себе на газетку картофелину в мундире, начали ее, дымящуюся, очищать от кожуры. Макеев тоже очистил картошку, рассыпчатую, вкусную. Вилкой подцепил кружок поджаренной на лярде колбасы, перышко лука. Подумал, что недурственный ужин сорганизовался: что-то нашлось у хозяев, кое-что гости притащили с полевой кухни. Аппетитно выглядит стол!

Язычок каганца колебался дуновением из сеней, и тени на стене сталкивались, ломались. И в памяти всплыло: Тамбов, вечер и ветер, тени лип на тротуаре, тени хлещут по коленям, словно трава. В тот вечер, в тот час, топая домой из школы, Макеев испытал тревожное, острое и беспричинное чувство радости. А может, и не беспричинное. Если учесть, что ты юн и все у тебя впереди. И сейчас, наверное, тени на стене напомнили о школьных предчувствиях, и стало тревожно и радостно.

Макеев прислушивался к разговорам за столом и к себе, к своим мыслям. И он уловил - почти осязаемо, - как радость отступала перед тревогой. Это потому, что появилась и осталась мысль: он молод, пока война, кончится война - сразу постареет. Но что ему делать с молодостью на войне? Любить? Кого? Хотя, с другой стороны, без любви спокойней. Нервы сбережешь. Не отвлечешься от основного занятия - воевать. Правильно: воевать надо, а не любить. Женщин потом будем любить, после победы. Когда враз постареем.

Вниманием высокого общества, разумеется, завладел Илья Фуки. С расстегнутым воротом, позвякивая орденами и медалями, он ораторствовал, гарцевал, упивался: глазками блестит, ручкой взмахивает, чубчик откидывает. Макеева занимало, однако, не это. Занимал незагорелый, не омраченный ни единой морщинкой лоб. Надо ж такой иметь!

- Вы, дорогие хозяюшки, милые девоньки, полурусские, полубелоруски. С ваших же слов. Так? А я - чистых кровей! Хозар я по национальности. Не слыхали? А у Пушкина, Александр Сергеича, помните? "Песня о вещем Олеге"? "Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хозарам…" Ну неразумные - это значит шибко смелые, безрассудно храбрые, так я трактую Александр Сергеича. А что, хозары - народ смелый! В этой войне без дураков воюют. - Звяканье орденов и медалей. - Мало нас, хозар, сколько-то тыщ по переписи, осели в основном в Крыму. Я также до войны обитал в Крыму, в городе Ялте, есть такой город-мечта, на берегу Черного моря…

- А я вот николи не видала моря, - вставляет Клава.

- Какое оно? - говорит и Рая. - Кроме как озера, Нарочь прозывается, большой воды не знаю.

- Хо, озеро Нарочь! - Фуки воодушевлен. - Море - это… это огромность, ни конца, ни краю! В нем будет тыща Нарочей! Оно больше всей Беларуси!

Клава сует Ильке согнутый палец: разогни, дескать. Илька еще сильней воодушевляется:

- Не загнул, клянусь! Слово офицера! По площади Черное море раза в два больше Белоруссии! Тащите, девоньки, географическую карту, докажу! Ежу и то все будет понятно!

- Откуда у нас карта? - Рая вздыхает, делает глоток.

Фуки это тотчас замечает, плещет из фляги в кружки, свою возносит над застольем:

- За наших хозяюшек! Чтоб были молоды, красивы и счастливы! Хороших вам женихов, красавицы!

- В сук попал, - говорит Клава, изгибая бровь. - Как раз касаемо Райки. Ей женишок нужен. А у меня уже был, в мужа превратился да и сгинул на войне… Судьбине не поперечишь… Другого пошукаем… За хороших женишков! Вот хоть бы за тебя, Илюша… Неженатый?

- Можно и за меня: холостой. И за Сашку-сорванца можно. Тоже не женатик. Чем не женихи? Молодые, симпатичные и неубитые.

- Да, Илюша! Нам с Райкой как в той присказке: "Тебе щенка, да чтоб не сукин сын". Женишков нам, да чтоб живые…

- Вот они мы - живые! Так ведь, Сашка?

- Пока живем.

- В сук! - Фуки подмигивает Клаве, дурашливо изображает, будто плачет. - Так как не исключено, что завтра о нас могут сказать в прошедшем времени.

- Что за мрачность?

- Нет, Рая, это не мрачность, - говорит Макеев. - Это реализм.

- Вы ученый, Саша. Демократию поминали, про реализм знаете.

Макеев смущается, ибо Рая насмешничает. И его злит и собственное смущение и Раина насмешливость. Он так не позволит с собой обращаться. И он произносит с расстановочкой:

- Я и еще кое-что знаю. Например, о скромности, о тактичности…

- Не лезь в бутылку, - прерывает его Фуки. - То есть лезь в нее, как мы, попивая. А можешь и астрономией заняться!

Он хохочет, Клава и Рая улыбаются, и Макеев выдавливает из себя улыбку. Бутылка точно красуется на столе - это мутный самогон, принесенный Клавой из сеней после того, как фляжка опустела. А что, впечатляюще бы он выглядел - с запрокинутой бутылкой!

- Я не хотела вас обидеть, - сказала Рая и дотронулась до локтя Макеева. - Честное слово, не хотела.

Это окончательно смутило Макеева. Он покраснел, вытер пот со лба и кончика носа, пробормотал вздорные, дурацкие извинения: простите… я не хотел… вы не хотели… еще раз простите… Позор!

Фуки милостиво кивнул ему: ладно, мол, верим, ладно, мол, исправишься. Это так - есть еще время исправиться, целый вечер впереди. Не вечность, но целый вечер. Много! Используй возможность, побудь раскованным, находчивым, уверенным и нескучным, черт тебя подери.

Тяпнуть бы рома либо самогона - и был бы свой среди своих. Они выпили, они веселы, смешливы, свободны в мыслях и поступках. Он трезв и скован, заморожен. Заставить себя быть вроде бы выпившим? Чтоб шумело в голове, чтоб хотелось дурачиться и смеяться? Он заставит себя, у него выйдет. А вот отказаться от этого визита, забыть о Рае и о том, что она нравится ему, - не сумел. Наверное, это лучший вариант: будет как бы под хмельком, и пусть Рая нравится.

Он сидел рядом с Раей, на противоположной стороне - Фуки и Клава; они были перед глазами, но Макеев часто поворачивался к Рае или просто косил, чтобы видеть ее. Он хотел ее видеть. Хотел. К ужину девчата принарядились. На Рае белая блузка, старенькая, но свежая, отглаженная, в ушах сережки, коса не уложена валиком, а пущена вдоль груди, и в нее вплетена атласная лента; Клава в той же блузке, что и давеча, но на полной бледной шее переливается монисто, рыжие кудри взбиты, ресницы подкрашены, пухлые губы подкрашены, и они уже не влажные, хотя еще более яркие от помады; Рая сидит прямо, голову держит высоко и гордо, маленький, должно быть, властный рот нет-нет и дрогнет в улыбке или усмешке; Клава вертится, качая стол, смеется, раскрывая ровные, ядреные зубы и повизгивая. Ну а Илька, от которого несет парикмахерской, слегка осоловел, жмурится, как кот, и кажется - замурлыкает от удовольствия, а хохочет громоподобно, пламя в плошке начинает метаться.

Он закурил, пуская дым колечками, Клава попросила:

- Илюша, дай папироску.

- Ты куришь?

- Балуюсь. Когда выпью…

Она затянулась, закашлялась. Фуки, дурачась, стал шлепать ее ладошкой по спине, будто она поперхнулась едой. Но постепенно его шлепки перешли в поглаживание, рука скользнула пониже. Клава отвела ее, шепнула так, что все услышали:

- На народе нельзя.

На Илькиной физиономии Макеев тотчас же прочел: а ежели наедине, без свидетелей? Громко, излишне громко Фуки провозгласил:

- Дернем еще за добрых хозяюшек! Сашка, не присоединишься?

- Тост разделяю, но ты же знаешь - не пью. - Макееву легко, вольно, он улыбчив и уверен в себе. И сознает, что это постигают присутствующие.

- Лады, нам больше достанется. Девочки, поехали!

Рая пригубила, а Клава и Фуки, чокнувшись и посмотрев друг другу в глаза, выпили до дна. Как им славно, как они близки! Вероятно, напрасно Макеев Александр не приучился к питию. И к куреву. И к женщинам. Святой и непорочный. Таковым и убьют. Почему же убьют? Могут и не убить. Только ранить. Макеев сказал:

- Я рад, что тост был за женщин. По-моему, женщины - лучшая половина рода человеческого.

- То есть? - спросил Фуки, прожевывая горбушку.

- То есть женщины достойнее мужчин. Они мягче, добрей, человечней, нету у них той злости, что у мужиков. Да если б не мужики, так и войны бы не было, женщины того не допустили б!

Клава и Рая начали было возражать - ну нет, мужчины не так уж плохи, а среди бабья попадаются ой какие стервозные, - но Фуки с некоторой поспешностью и, как подумалось Макееву, с неискренностью возопил:

- Прав Сашка! Женщины превосходят мужиков! Выпьем за женщин!

Рая властно сказала:

- За женщин хватит. Пускай они и лучше… Предлагаю за мужчин!

- Умница, Райк! Присоединяюсь!

- Не вообще за мужчин. А за наших знакомых, за Илью и Сашу. Чтоб были живы-здоровы, чтоб храбро воевали!

- Спасибо. - Не вылезая из-за стола, Фуки низко поклонился, едва не ткнувшись носом в огурцы.

- Будем храбрыми, - сказал Макеев. - И не только в бою, а и в принципе. Бывает ведь: иной немца не боится, но перед начальством дрожит. Противно!

- Бывает. Хотя и не типично, - сказал Фуки. - Во всяком случае к Сашке и ко мне не относится. Мы храбрые - и с начальством и с женским полом, хо-хо!

Он затрясся от смеха, и этот смех словно передался Клаве, она затряслась, и большие груди ее заколыхались под блузкой, будто без лифчика. Макеев отвел взгляд и наткнулся на Раину грудь, недоразвитую, как у подростка, но, видимо, упругую. Стыдясь этих мыслей, он потупился, зажевал так, что за ушами затрещало. Аппетит выручает, жаловаться негоже, хотя и хворый.

И опять Макеев подумал, что юность его останется на войне - в окопах, на маршах, на привалах, вот здесь, в Шумиличах. Он будет молод, пока воюет. Сейчас он молод. Отвоюет, уедет домой, в Тамбов, а юность оставит его навечно, уйдет вместе с войной в невозвратное прошлое. Сейчас он еще юн. Как Илья. Как Клава. И как Рая. Будем же молодыми!

- Друзья, не спеть ли нам? - сказал Макеев. - Для души, а?

- Приспело, Сашка-сорванец! Кто у нас наиглавный певун?

Сестры переглянулись. Рая откашлялась:

- Я буду запевать. А вы все ведите припев. Что будем петь? "Катюшу"? "Дан приказ ему на запад"? "Тачанку"? "Москву майскую"? Или что-нибудь народное?

- Цыганское!

- Я люблю цыганское. Клава, неси гитару. Петь буду одна, согласны? "Бродягу", "Зазнобила сердце"? Нет, сперва вот эту…

Она приняла старенькую, облупленную и поцарапанную гитару - на грифе бантик из атласной ленты, какая и в косе, - подтянула струны, затренькала, запела низким, грудным, хрипловатым голосом:

Ты смотри никому не рассказывай,
Что душа лишь тобою полна,
Что тебя я в косыночке газовой
Дожидаюсь порой у окна.

Рая пела, склонившись к гитаре, глядя в точку, мимо слушателей, и под ее короткими, нервными щипками струны вздыхали, звенели, как бы обзванивая слова песни:

Никому не скажи, что я нежная, Что люблю, что я стала твоя, Что сковало нас счастье безбрежное, Что навеки твоей буду я.

Конечно, размышлял Макеев, она цыганка, он не ошибся. Хотя и назвалась: полурусская, полубелоруска. Чернокосая, черноглазая, контральто! И как цыганщину исполняет! Надрывно, с тоской, словно в таборе… Но как уцелела? Немцы истребляли цыган не меньше, чем евреев, - под корень.

Рая допела романс: "Ты ж молчи, все скрывай, будто каменный, будто в сердце твоём нет огня", - рванула басовую струну и прижала ее ладонью. Фуки заорал: "Браво!" - бешено зааплодировал. Клава и Макеев тоже захлопали. Рая сказала:

- Слушайте "Бродягу".

Она пела "Бродягу" и другие цыганские песни и романсы; и Макееву нравилось это, хотя подспудно он сознавал: что-то в словах и мелодиях было настоящее, а что-то безвкусное, присочиненное, поддельное. Потом Фуки, подвывая и закатывая белки, читал стихи.

Отговорила роща золотая
Березовым, веселым языком,
И журавли, печально пролетая,
Уж не жалеют больше ни о ком.
Кого жалеть? Ведь каждый в мире странник -
Пройдет, зайдет и вновь оставит дом.
О всех ушедших грезит конопляник
С широким месяцем над голубым прудом.
Стою один среди равнины голой,
А журавлей относит ветер вдаль,
Я полон дум о юности веселой,
Но ничего в прошедшем мне не жаль…

Назад Дальше