Обещание жить - Олег Смирнов 18 стр.


Грохали разрывы, свистели пули, бежали люди. Осколками насмерть сразило солдата - свалился на старшего лейтенанта, заливая его своей кровью, вновь - в левую ногу - ранило Ротного, воздушной волной контузило санинструктора. Бранясь и заикаясь, казах один потащил Петрова - по кочкам, по ямам; тот стонал от боли, иногда теряя сознание. Приходил в себя: опять грохот, толчки, боль, мертвящая слабость, перед расширившимися зрачками - красный туман.

- Товарищ старший лейтенант, кругом немцы…

Ротный еще шире раскрыл глаза - да, в красном тумане будто плыли френчи и рогатые каски, - разомкнул ссохшиеся губы, произнес внятно:

- Оставь меня. Возьми узелок, там документы, звезда и ордена. Чтоб не досталось немцам…

- Не брошу вас!

- Приказываю! - Вспышка гнева исказила его черты, но лицо осталось землисто-бледным. - Дай мне гранату и уходи. Зачем гибнуть двоим? Пробивайся.

- Не пойду!

- Приказываю! Ну! - Старший лейтенант взвел курок пистолета. - Шагом марш!

Под наведенным на него пистолетом санинструктор взял узелок и пошел, не оборачиваясь. А через пять минут к старшему лейтенанту направилось четверо немцев. Петров подпустил их поближе, отстреливался до последнего патрона, потом, прижав лимонку к животу, выдернул кольцо.

Звягин

Связь с батальонами рвалась, и на передний край отправлялись офицеры полка. Их почти не осталось возле Звягина, разослал в подразделения. А оттуда, если б даже и захотели, не так-то просто вернуться целым и невредимым. Бой складывался напряженно, критически; противник собрал на участке полка мощный кулак и обрушил его на оборону; соседи помогали Звягину, комдив резервы подбросил, но превосходство противника в живой силе и технике было подавляющим. Малой помощью не отделаться, надо вводить в бой свежий полк, а то и дивизию, артиллерию и танки. Разумеется, не помешает и авиационная поддержка.

Но ни дивизию, ни полк не вводят. Командование перегруппировывает силы на другое направление, создает там кулак, чтобы размолотить затем немцев. И надлежит Звягину сражаться, исходя из наличных возможностей. Они исчерпаны? Нет! Если есть стойкость духа, ее немереные глубины, - не исчерпаны. На подразделения ему грех обижаться: дерутся лихо. Но противник лезет и лезет, непрерывно жмет, оборона трещит. Выдержим ли? Должны. Обязаны. Если не выдержим, умрем на своих местах. Не отступим! Так Звягин и доложил комдиву, когда связь с Первым еще была. Первый сказал ему напоследок: "Николай Николаич, продержись еще пару часиков, прошу". Звягин ответил: "Продержусь…"

С полкового НП, обшитого досками, с перекрытием, замаскированного сетью и ветками, просматривалось поле боя; стереотрубу разбило, и Звягин глядел в бинокль. Утешительного мало. Немецкие танки прорвались за траншею, в траншее - рукопашная, и неизвестно, чем она кончится, хотя он и послал туда свой последний резерв - взвод автоматчиков. Да что такое взвод, если столько немецких автоматчиков? При первой атаке немцев все-таки вышибли из траншеи. Вышибем ли теперь?

Звягин горбился, отхаркивался - к глотке подступала мокрота, - конвульсивно подергивал плечом, не замечая этого. Он наблюдал за боем, выслушивал донесения, приказывал, и в нем подспудно зрело предчувствие: в этом сражении что-то произойдет. С полком ли, с ним самим, Звягиным, или еще как-то, - непременно произойдет. Хорошее или дурное, не очень существенное или же роковое, непоправимое, не знал, лишь предчувствовал, как и Макеев: что-то случится. Он отгонял это предчувствие - до мистики ли сейчас, - оно не исчезало, более того - крепло.

Начальник штаба сообщил ему о приблизительных потерях по полку, и тут он понял: предчувствие касается и полка и его самого, Звягина, и оно - дурное. Он сказал начальнику штаба:

- Иду лично на правый фланг, на стык, немцы там здорово вклинились. Карякин, Сазонов, ко мне!

Адъютант и ординарец подбежали, но Звягин вдруг остановил их. Он сунул бинокль в футляр и крикнул:

- Всем, кто на НП, подготовиться к контратаке! Немцы подходят!

Это уже видели все. Вражеская цепь вышла из клубов сизо-черного дыма, как порождение его, - темная, зловещая, чреватая угрозой. Держась кустарника, цепь охватывала наблюдательный пункт полукольцом. Начальник штаба прикинул: можно, конечно, контратаковать немцев, попытавшись отбросить их от НП, а можно было и занять круговую оборону. Полковник предпочел первое, ему виднее. Но Звягин поступил по-иному: сперва офицеры, телефонисты, радисты, посыльные, санитары, повозочные стреляли по цепи из окопов, а уж затем по команде Звягина вылезли наверх и побежали навстречу немцам.

Звягин мог бы вывести людей с наблюдательного и командного пункта, из-под удара немецких автоматчиков. Мог бы, если б истекло время, определенное в разговоре с комдивом. Он обещал продержаться еще два часа, но срок не вышел. Решение, следовательно, одно: в контратаку. Потери? Ну что ж, потери… В этом случае никто не скажет, что они неоправданны. И контратаку возглавит он сам.

Скомандовав "Вперед, за мной!", Звягин, поддерживаемый Корякиным, перелез через бруствер и побежал. Его обгоняли бойцы, и он радовался этому и стрелял, стрелял из автомата. Было непривычно бежать, оступаясь и запаленно дыша, стрелять из солдатского автомата и видеть, как вперед вырывается контратакующая цепь, изломанная, разрозненная, но его цепь. И эта непривычность вселяла надежду, торопила. И уже то, что неминуемо произойдет с ним, чудилось хорошим, отличным, прекрасным.

Расходуя последние силы, поспешал Звягин за своей цепью, когда из-за валуна выдвинулся немецкий снайпер. Лейтенант Карякин бросился к Звягину, чтобы прикрыть собой, но выстрел опередил его. Звягин сделал два-три шага, неверных, заплетающихся, и рухнул на руки адъютанту. Ему показалось, что над ним склонился кто-то очень знакомый, но кто - не признать. А потом увиделось: он идет по прямой, светлой, обсаженной цветущими липами дороге к перекрестку, где его поджидает сын Лешка, и они дальше идут вместе, и дороге этой нет и не будет конца.

14

К вечеру с неба закапало. Макеев запрокинулся, дождинки на вкус отдавали солоноватостью, как слезы. Дождь разошелся, припустил, заволок округу. Было сыро, знобко, на подошвы налипала пудовая грязь. Шинель промокла, плащ-накидка потерялась, да и шинель-то не своя, подобранная, с ефрейторскими погонами, будто разжалованный; пока шагали, было сносно, останавливались, начинало знобить так, что выстукивали зубы; с каждым шагом непосильней выдирать сапоги из суглинного месива; и опять болели горло и голова, испарина покрывала тело, слабостью подгибались колени.

Макеев кашлял, и за его спиной кашляли, с хрипотой дышали, чертыхались, хлюпали сапожищами по лужам; остатки роты он вел за собой; полк вел начальник штаба, лейтенант Карякин был уже при нем. А что осталось от полка? Макеев вспоминал о бое, и у него заходилось сердце.

Сколько идет дождь, столько и они идут. Когда закапало, они зашагали в глубь леса. И чем больше углублялись, тем сильней дождило. Куда идут? Начальству ведомо. Откуда идут? Из боя, это все ведают. Нас сменили, мы выстояли, выполнили свою задачу, хотя немалой ценой. Теперь другие повоюют. Конечно, и нам работенка найдется…

Полковые офицеры собрали на опушке остатки батальонов и повели колонну. Темнота сгущалась, и взлетавшие над лесом ракеты дрожали, расплываясь, и дальние сполохи тоже растворялись в затянутых дождем небесах; шум дождя глушил звуки, но, и приглушенные, слышались где-то взрывы, гул моторов. Мокрая, холодная и тревожащая темнота, которая засасывала в себя колонну - всю, целиком, с головы до хвоста. Будет ли исход из этой темноты? На свет. Где ясней видится и легче дышится. Но как тяжело дышать сейчас! Сердце прыгает, не хватает воздуха. А для Фуки, Ротного, Евстафьева, Друщенкова, Ткачука темнота будет вечной, для полковника Звягина - тоже, для всех погибших. Они были, их нет. Они погибли, их никогда не будет. Но как же может остаться земля без них? Какая жизнь без них? Невозможно поверить, что мир обойдется без них.

Мир, не исключено, и сумеет обойтись, а он, Макеев, не сумеет. Они ушли, он остался. Будто топчется на месте, а они уходят - такое ощущение. Хотя в действительности все наоборот: они лежат, он бредет в походной колонне. А может, не все погибли из тех, кого нет в колонне? Не видел же он своими глазами, как гибли многие. Может, ранены, эвакуированы? Пусть ранены, пусть без рук, без ног, лишь бы живые!

Так думал Макеев, не допуская мысли, что те могут не захотеть жить без рук, без ног, могут предпочесть умереть, чем жить калеками. И еще он подумал: "Теперь я буду живой, раз выбрался из этакого пекла. Но как буду жить без однополчан, сложивших сегодня голову?"

Ночь слепила, сек дождь, хлюпала грязь. Смыкались веки, подгибались колени, в голове гудело, в горле саднило. И в сердце саднило. Макеев потирал грудь, словно боль можно было стереть этими прикосновениями. На ходу вздремывали, а когда объявлялся привал, валились на мокрую траву под кустами, под деревьями. И командирам приходилось расталкивать уснувших, когда объявлялось: "Встать!"

Всю ночь кружили по лесу, и лес будто кружился вместе с ними. А возможно, это просто голова кружилась у Макеева. Он чувствовал себя все хуже: в висках и затылке кололо, кололо и в сердце, в горле - как клещами рвут, слабость пошатывала, оступившись в размоине, подвернул ногу и теперь приволакивал ее, исподнее намокло от пота, не исключено, однако, что и от дождя: промок до нитки. Телу холодно, знобко, зубы выбивают чечетку. И слабость чаще накатывает волнами, качает сильней и сильней.

Телу знобче, а душа горела. Где-то там внутри, в груди, в сердце ли, разгорался огонь, жег, но от него рождалось не тепло - холод рождался. Печет холодный огонь, который может заморозить, заледенить. Глоток бы спиртного, чтобы загасить этот огонь внутри, в груди. Спиртом загасить огонь? И хватит ли глотка? Тут фляга нужна, хотя огонь и холодный. А, все это вздор, бред, муть собачья. Завалиться б на привале, укрыться с головой, уснуть, не помнить ничего.

Но когда возможность представилась - со сном не вышло. За полночь остановились на ночлег. Нагребли палых листьев, хвои, повалились. Макеев тоже упал, не чувствуя тела. Укутал голову шинелью, надышал тепла - и сонливость как рукой сняло. Непонятно почему, но никак не засыпалось. Вздор, муть собачья, спать да спать, а он ворочается, мается. Ведь устал же, измотан до чертиков, заснуть бы малость, ведь поднимут же перед рассветом. А он ворочается. Благо б думал о чем, так нет же - в башке ни единой мысли. Пустота, тупость, тоска.

Сна не было, было какое-то забытье, полуобморочное, что ли, состояние. Будто и наяву и не наяву. Шелестел дождь, бормотал во сне сосед, чавкало под сапогами часового, отдаленно гудели моторы. И мелькали видения: три танка, отделившись от остальных, в линию идут на окопы, из орудий - всплески огня; танковое днище нависает над траншеей, с него каплет масло, сейчас танк обрушится всей своей тяжестью; сверкающий разрыв снаряда, кто-то, незнаемый в лицо, падает, сраженный осколком; белобрысый, с баками, немец нажимает на спусковой крючок, автомат не стреляет, немчик выдергивает из ножен финку; перебинтованные ноги Ротного, старший лейтенант показывает на них прощальным, каким-то посторонним, чужим взглядом.

И вперемежку с этим вставало: алый раскрывшийся тюльпан, как чаша, собирает росу, она переливается, играет цветами, но больше всего в них алого, от тюльпана; через забор с осатанелой ненавистью перелаива-ются собаки, кажется, сбегутся - разорвут друг друга на клочки, но сбегаются и сконфуженно умолкают, с миром расходятся; разъевшаяся, жирная кошка забавляется в траве с пойманной, уже задушенной синицей - и так ее лапой и этак, словно пытаясь вернуть к жизни; старик в тренировочном костюме трусит по аллее парка, и чудится, будто скрипят его древние, рассохшиеся кости, и песок на аллее - будто от того старика. Видения из иной, нереальной действительности. Действительность может быть нереальной? Может. Все может быть на этом свете. А на том?

Вот и закопошились мысли в его башке. Нельзя сказать, что очень дельные мысли. Скорей никчемные. Но хоть пробиваются сквозь отупение, как травинки сквозь палые листья, - уже неплохо. Так что ж на том свете? Жаждешь узнать? Отправляйся туда. Не жаждешь? То-то же, тогда не суесловь, не блуди мыслью. Уцелел - так будь человеком.

* * *

Их подняли до рассвета. Макеев встал, пошатываясь, очумело вертя головой, давясь застарелым кашлем курильщика, хотя даже в школе не выкурил ни одной папироски. Все дождило, было мглисто, черно, сырость простреливала. Костры развести, обсушиться не дали, повели просекой, опушкой, опять просекой, опять вывели на опушку и здесь приказали рыть окопы. Понурившиеся, нахохленные фигуры ковырялись лопатами, и Макеев не подгонял своих бойцов, сам рыл без бойкости. Десятки раз уже копал, да не далее как вчера копал, все повторяется. И бой повторится. Говорят, что вражеская группа, отколовшаяся от той, большой группировки, будет здесь пробиваться. Выкуси! И вчера не пропустили и сегодня не пропустим. На том стоим. И потому лопатками надлежит орудовать побойчей. Больше жизни, ребята! Больше жизни, лейтенант Макеев!

С час прокопали. Потом подошла какая-то часть - царица полей пехота, - замызганная, усталая. Впрочем, не менее устали и звягинцы, они вчера тоже не у тещи гостевали; звягинцами назвал их представитель корпуса, и теперь они сами - после гибели полковника - говорили о себе так.

Макеев всматривался в подошедших и будто видел отражение свое и своих солдат. У коллеги, у ротного, спросил, откуда они выведены, где воевали. И услыхал в ответ: под Шумиличами, всего в километре отсюда, вон за тем лесом; Макеев прислушался, хотя и так было слышно - там гудят моторы, стреляют пушки, и там же, за лесом, зарево.

- Ну и как Шумиличи-то?

- Что как?

- Удержали их, спрашиваю?

- Нет. Допер фриц, сдали мы деревеньку.

Вот то, чего Макеев боялся услышать и услышал. Он был почти уверен, что ему скажут это. Но сейчас пустился уточнять, сомневаться, искать подтверждения.

- Сдали?

- Непонятливый ты, лейтенант! Сдали, сдали. Отошли ближе к лесу.

- А с Шумиличами что?

- Сгорели. Видно было, как занимались избы. Как свечи, одна за другой. И, сказывают разведчики, фрицы перебили жителей. В отместку, что пожили они при нас, освободителях.

- А может, это не Шумиличи были?

- Как то есть не Шумиличи?

- Ну, другой населенный пункт. Не спутал?

- Слава богу, шнапса не употребляю. Завсегда в здравом уме и памяти.

- Да, да, извини, - сказал Макеев и отступил от коллеги. Коренастый, клешнятый, судя по говору, белорус, тот испытующе поглядел на него, нахмурился и не промолвил больше ни слова.

Слава богу, и Макеев не употребляет шнапса. И тоже в здравом уме и памяти, не забыл Шумиличей и тех, кто там жил. При освободителях жил. Таких бы освободителей к ответу. Нет, что ты! Многие из них уже в земле, тебя, живого, можно к ответу. Перед кем отвечать? Перед собственной совестью.

Брезжила заря. В серо-желтом, золотушном свете - люди, деревья, кусты, трава, окопы. Дождь потишал, а затем и прекратился. Но с веток срывались частые капли, и потому казалось: ещё идет. Хмурое, беспросветное небо, над лесом - бесконечная, с севера на юг, вереница грязно-бурых туч, цепляющихся за верхушки деревьев. А на востоке, сквозь эту серую и бурую пелену, угадывалось что-то светлое, теплое и веселое - всходящее солнце.

К завтраку тучи стало раздергивать, и в разрывах засинело чистое небо. И Макеев подумал, что это неплохо - небо очищается. Он умылся с мылом, тщательно вытерся застиранным полотенцем, проголодавшись, зачерпнул ложкой подгоревшей пшенной каши. И вдруг застыл, не донеся ложку до рта: он же едал из общего, с Друщенковым, котелка, а вот теперь - один. И, стыдясь, подумал: "Живу, как прежде, как обычно. Будто ничего не случилось. Будто не мои друзья-товарищи полегли. Будто не моя женщина погибла, та, что открыла мне чудо любви. Чудо, а я жру пшенку…" Так, стыдясь, съел кашу, выскоблил стенки котелка и, презирая себя за это, попросил у повара добавки. Да, он достоин презрения, но хочет есть, живой же человек, покуда не убитый.

А после завтрака немцы начали обстрел из орудий и пошли в атаку. Спасибо (данке шён, по-вашему), и нам довелось перекусить. На сытый желудок воюется подходяще. Ну и будем воевать. С сорок первого научились, слава богу. Или, как у вас выбито на солдатских пряжках, - гот мит унс (с нами бог). Если бог с вами, то с кем же дьявол? Что вы принесли на нашу землю? Смерть. Так и получайте ее назад, смерть.

Да, точно: на этом участке наступают те, что отбились от основной группы, наша разведка подтвердила.

Значит, вчера вас не доконали? Сегодня доконаем! Нас мало, но мы в тельняшках, говорят моряки. А мы, пехотинцы, можем сказать: нас тут немного, но мы в гимнастерках. Не пропустим!

Макеев стрелял из автомата, следил, чтобы стреляла его рота - восемнадцать человек, и у него было единственное желание: побольше набить фашистов, мстя за товарищей, за Шумиличи. Сейчас в этом, в прямолинейном и жестоком, заключался весь смысл жизни - побольше набить. Макеев подавал команды, целился, нажимал на спусковой крючок и спрашивал себя: сколько уже так вот стреляет? И отвечал: с рождения, с пеленок. И будет стрелять до смерти.

Пуля ударила его в плечо, он пошатнулся, но не упал, прислонился к стенке ячейки. Сбоку визгливо закричали:

- Ротного ранило! Лейтенант ранен! Санинструктора сюда!

Правильно. Ранен, а не убит! Его не убьют, он дал обещание жить. А ранить - пожалуйста. Да, плечо как обожгло, под нижним бельем что-то теплое, мокрое, сползающее вниз, он знает: это кровь. Он поранен в боях под Шумиличами. Неважно, что до деревни целый километр. Будем считать: она рядом. Так ему легче: ранен в боях за Шумиличи.

В ячейку вбежала санинструкторша - перетянута в талии, белокурые кудельки, восковое личико, девчонка девчонкой. Макеев ее ни разу не видал. Новенькая. Взамен саниструктора-казаха, что был вчера с Ротным.

Санинструкторша велела сесть на ящик из-под мин, он сел, она принялась стаскивать с него гимнастерку. Он старался сам снять, отводил помогавшие и мешавшие ему руки, и вдруг из его глаз покатились слезы, лицо было совершенно спокойное, он не всхлипывал, сжав рот, а слезы лились неудержимо, точно сами по себе. Санинструкторша растерянно и сердито выговаривала ему:

- Ну, чего ты? Больно? Потерпи, не маленький.

Не маленький - правильно. Плачет же он не от боли. Однако Макеев не стал объяснять санинструкторше: "Оттого плачу, что тебя увидел, женщину, ты женщина, как и Рая, которая открыла мне чудо любви, а что прекраснее, чем любовь мужчины и женщины?" Это разве скажешь санинструкторше? Или скажешь разве:

"Ты жива, и я живой, а Рая, видать, погибла безвозвратно"?

Санинструкторша расстегнула большую сумку с красным крестом и начала рыться в бинтах, вате, пузырьках с йодом. А он смотрел на ее кудельки, на свежее личико, на губы, незнакомые с помадой, и плакал не облегчающими душу слезами.

Назад Дальше