Шубин задумался, и я решил, что он вспоминает бомбежку, во время которой потерял руку и стал заикой.
Мы поговорили еще минут десять, пожелали друг другу всего самого наилучшего и расстались.
21
На следующий день я пошел на "шарик". В отделе кадров, куда я заглянул за пропуском, меня узнали, стали расспрашивать, где я воевал, одобрительно посмеивались. Начальник отдела кадров похлопал меня по плечу.
- Вот каких богатырей посылает на фронт наше предприятие!
- Гвардеец! - подхватил инспектор отдела кадров - тот, который мне и двух слов не сказал, когда выписывал направление в цех.
Начальник порылся в шкафу, достал мое личное дело. Я с трудом узнал себя на маленькой фотографии: подростка с выступающими скулами и торчащим носом.
Полистав личное дело, начальник воскликнул:
- А ты, оказывается, не увольнялся?
- Не успел, - солгал я. - Повестка вечером пришла, а утром - с вещами.
- Бывает… Тебе выходное пособие причитается. И еще за восемь рабочих дней. Можешь пройти в бухгалтерию и получить. А пропуск в цех - пожалуйста. Мы фронтовикам всегда рады. После демобилизации - милости просим. Дополнительным питанием обеспечим, ордерок на костюм подкинем.
Получив в бухгалтерии деньги, я направился в цех. Хотелось покрасоваться и перед Суховым, и перед ребятами.
За фанерной перегородкой - там, где состоялся памятный мне разговор, сидел какой-то мужчина. "Странно", - подумал я и спросил:
- Ивана Сидоровича можно видеть?
- Сухова?
- Да.
Мужчина пытливо посмотрел на меня.
- А вы кто ему?
- Никто. Я работал тут.
Мужчина сунул в рот окурок, лежавший в пепельнице, сделанной из бракованной снарядной гильзы, и сказал:
- Умер Сухов. Три месяца назад.
Этого я не ожидал. Мужчина сказал:
- Не расстраивайтесь. Я недавно тут. А ребята вам все расскажут.
Я пошел к станкам. Увидел ребят, с которыми работал в одной смене, помахал им рукой. Они узнали меня, выключили станки.
- Здорово, брат!
- Здорово!
Меня снова похлопывали по плечу, вертели, оглядывали со всех сторон.
- А Иван Сидорович, говорят, того? - сказал я.
- Да. - Ребята помолчали.
- Грешно о покойнике плохо говорить, но он мне много крови испортил.
- И ты ему! Иван Сидорович тебе плохого не желал. После твоего ухода в армию часто вспоминал тебя. "Саблин, - говорил, - малый хороший, только дури в нем много". А что зудел он, так его понять можно: сын погиб. Один жил, кроме сына и бога, у него никого не было.
- Бога? - удивился я.
- Ага, - подтвердили ребята. - Сухов верующим был.
Ребята рассказывали про начальника цеха, а я мысленно представлял себе его жизнь.
В его руке письмо. В нем сказано: "Ваш сын - старший лейтенант Сухов Борис Иванович в боях за Советскую Родину пал смертью храбрых". Огромное горе обрушивается на старика-пенсионера. Он хочет одного - умереть. Несколько дней лежит, ожидая, когда придет смерть. Но она не приходит, перед глазами все время стоит лицо сына - улыбающееся, жизнерадостное. Это причиняет старику нестерпимую боль. Иван Сидорович стискивает зубы, ворочается с боку на бок, но боль не ослабевает. И тогда он встает и направляется в военкомат.
В военкомате надрываются телефоны, хлопают двери, бегают командиры с бумажками в руках.
- Отвяжись, старик, не до тебя, - говорит Сухову один из них.
Иван Сидорович понимает: на фронт его не пошлют. Несколько минут стоит у военкомата, наблюдая, как в его двери вливается людской поток, вздыхает и направляется в отдел кадров своего завода. Сухова назначают начальником цеха - прежний начальник, инженер по образованию, с которым Иван Сидорович проработал рука об руку не один год, уже воюет.
Трудно приходится старику. Его личное горе становится лишь крохотной частицей общего большого горя. Никто не утешает его, никто не расспрашивает о сыне: многие получили "похоронки" и считают свое горе самым большим. С Сухова требуют одного - снарядные гильзы. Как можно больше гильз!
До сих пор вспоминаю эти гильзы. Закрою глаза и вижу: гильзы, гильзы, гильзы - блестящие, выточенные с точностью до одного миллиметра. Они стоят на полу по всему цеху, и в каждой из них отражается свет электрических лампочек - много-много маленьких солнц.
- Умер он прямо в цеху, - доносится до меня голос ребят. - Отдал какое-то распоряжение, схватился за сердце и рухнул вот на этот пропитанный мазутом пол. Когда к нему подбежали, он был еще жив и все силился сказать что-то… Вот так-то, брат, - вздохнули ребята. - Похоронили его на Даниловском.
В тот же день я пошел на Даниловское кладбище. Постоял, обнажив голову, около могилы, на которой лежал камень с прикрепленной к нему табличкой, выточенной в виде снарядной гильзы: "Здесь покоится Сухов И. С. 1880–1944". Прочитал эту надпись и подумал: "Каким же дураком я был!" Словно в ответ в кустах пискнула синица, и на березе, под которой покоился Иван Сидорович, прошуршала листва.
Весь день у меня было плохое настроение. Весь день я вспоминал Сухова, Витьку Солодова: "Скорей бы снова попасть на фронт!" Мне хотелось отомстить фашистам за всех, кого они убили, кому причинили страдание и горе.
Три дня промелькнули, как сон. Перед разлукой мать поплакала, как плачут все матери, провожая сыновей, попросила беречься. Я обещал, а про себя подумал: "Пуля - дура, ей плевать на материнские слезы".
22
Запасной полк, в который направили меня, находился на окраине Калинина, недалеко от железнодорожного полотна, но которому и днем, и ночью громыхали составы с военной техникой; пассажирские поезда проходили редко - три раза в день: два "туда", один "обратно". Второй поезд в обратную сторону, в сторону Москвы, проходил мимо нашего полка ночью.
Весь полк - казармы, столовая, канцелярия и прочие службы - размещался в четырехэтажном здании в виде буквы "г". Здание стояло на отшибе, в стороне от других домов - их скрывал высокий забор с щелями. Прильнув к щели, я смотрел на домики с палисадниками и почему-то вспоминал госпиталь, Лешку, Женьку и даже Зайцева. "Где они сейчас? - гадал я. - Свидимся ли мы когда-нибудь?" И еще вспоминал Кольку Петрова, ругал себя за то, что во время отпуска не зашел к нему домой, не узнал, что с ним.
Два раза в день - утром и в сумерках - около колонки, стоявшей на обочине пыльной улицы, собирались женщины с ведрами, и тогда все свободные от службы солдаты прилипали к забору: толкая друг друга, мы смотрели на женщин, комментировали каждое их движение, каждый жест. Эти комментарии не отличались изяществом слога - они свидетельствовали о желаниях, о тоске, которая охватывает молодых и здоровых парней, вынужденных обходиться без женщин.
Каждый день и каждый раз в сумерках возле колонки появлялась женщина, смотреть на которую мне было приятно. Ее лица я не видел - колонка находилась далеко от забора, женщина подходила к ней только в сумерках, когда солнце скатывалось за еловый лес, темневший на фоне тускнеющего неба; казалось, кто-то, большой и сильный, выпивает из него синь: небо постепенно меркнуло, покрывалось дымчатой пленкой, становилось утомительно-однообразным, некрасивым. Фигура этой женщины, ее жесты напоминали мне Зину. Может быть, потому, что я часто думал о ней, чаще, чем о Зое. В памяти все время возникала то сцена около Курского вокзала, то Фомин, комкающий письмо. Я почему-то завидовал ему, хотелось очутиться на его месте.
Кроме казармы, внутри забора находился "грибок", и росли три березы, одна подле другой. Все остальное представляло собой пустырь, на котором ничего не росло и не могло расти: с утра до вечера эту землю трамбовали сапоги и бутсы, подбитые металлическими пластинками. Под "грибком" сменялись часовые, под березками на грубо сколоченных скамейках коротали досуг солдаты.
Стояли жаркие дни бабьего лета, и скамейки под березками никогда не пустовали: пожелтевшая, но еще не опавшая листва давала редкую, как кружева, тень - единственное спасение от палящих лучей.
В казарме пахло перепревшими щами, ваксой - всем, чем пахнут казармы, поэтому все свободное время я проводил под березками, набираясь солдатской мудрости.
Под березками говорили обо всем - о предстоявшей отправке на фронт, о немцах, которые уже стали не те, но еще многих покалечат и поубивают, пока мы до Берлина дойдем, о солдатских харчах ("жить можно, но к бабе не лезь, с бабой от такого харча только поиграешь, а потом - в кусты"), о женах, матерях, девушках и о многом-многом другом, что волновало и тревожило солдат.
Там, под березками, я снова встретился с Гришкой Безродным. Он увидел меня, вильнул взглядом и пошел прочь.
- Эй! - окликнул его я.
Гришка остановился.
- Все кантуешься? - спросил я. - Не надоело?
Безродный пробормотал что-то и, по-смешному двигая выпирающими лопатками, ушел. С тех пор я видел его только в столовой, да и то мельком: в запасном полку ожидало своей участи тысяч пять таких же, как я, солдат.
Там же, под березками, я познакомился с Генкой Волчанским - разбитным, улыбчивым парнем с бачками. Молодой, но любящий показать свою власть старшина приказал их "ликвидировать немедленно", на что Генка и ухом не повел. На следующий день, он, естественно, схлопотал наряд вне очереди. Выполнять его не стал, пошел к командиру роты - капитану с брюшком, авторитетно заявил ему, что бачки - не прическа, что носить их можно, что никаких указаний на этот счет не существует.
Командир роты уставился на Генку, стал соображать, как поступить.
- Бачки, товарищ капитан, все одно, что усы, - сказал Генка.
Это убедило командира роты. Он разрешил Волчанскому носить бачки, но внеочередной наряд не отменил - ночью Генке пришлось драить полы.
Я вызвался помочь ему. Генка драил полы и чертыхался.
Проводить досуг под березками мне и Генке нравилось, но бывали вместе мы редко: с утра до вечера нас гоняли строевым по пустырю.
Занимались с нами въедливые, как старухи, сержанты и старшины. Они покрикивали на солдат, показывали, как надо выполнять артикулы, сердились, когда у нас это не получалось. Мы с Генкой втихомолку посмеивались над ними, называли их за глаза "генерал-сержантами". Младшие командиры, видимо, догадывались об этом, гоняли нас больше других.
Я, наверное, воспринимал бы строевую подготовку как нужное и полезное дело и выполнял бы все указания "генерал-сержантов", если бы не встреча с сержантом-оружейником. Одной фразой он разрушил то, на что Казанцев потратил пять месяцев.
Строевая подготовка казалось теперь ненужной. Хотелось изучать винтовку, а еще лучше - автомат. Но на освоение огнестрельного оружия времени отводилось мало. Учение по тактике проводили один раз. Называлось оно: "Стрелковая рота в наступлении".
Мы рассыпались цепью и побежали на "противника" - туда, куда побежал, размахивая наганом, командир нашей роты - капитан с брюшком.
Бежал он не очень резво - я даже устать не успел. А капитан, видать, утомился.
- Ложись! - неожиданно крикнул он и плюхнулся на сухую, ломкую траву.
Отдышавшись, капитан стал подавать какие-то команды, но я его не слушал. Я наблюдал за дракой двух муравьев: рыжего - большого и черного - маленького.
"Если победит черный, то я встречусь с Зиной", - решил я.
Победил черный. Настроение сразу поднялось. "Это, конечно, предрассудок, - подумал я, - но…" Стал рвать "головки" ромашек и гадать. "Любит" получилось два раза, "поцелует" - один, "к сердцу прижмет" - тоже один. "Плюнет", и "не любит", и "к черту пошлет" ни разу не получилось. Я повеселел еще больше.
"А как же Зоя?" - вспомнил я. И сердце стало разрываться на части.
Лежать было приятно: припекало солнце, обдувал ветерок. Но капитан не дал понежиться.
- Вперед! - крикнул он.
Мы побежали "вперед". Никто не воспринимал "противника" всерьез, все посмеивались над командиром роты - он вращал глазами, громко кричал, он, наверное, искренне верил, что "противник" где-то тут, близко, что вражеские солдаты могут прошить нас автоматными очередями или встретить гранатами…
Почти каждый день из нашего полка отправлялись на фронт маршевые роты. Меня и Генку в списки почему-то не включали. Я спустил весь жирок, накопленный в госпитале, снова превратился в жердь. Может, с голодухи, а может, от последствий контузии начались головные боли. В санчасти дали какие-то порошки, но от строевой не освобождали. Я топал по пустырю и проклинал все на свете. Как манны небесной ждал отправки на фронт, но… Мне надоело ждать, и я обратился к командиру полка с просьбой отправить меня на фронт.
Тучный подполковник с двойным подбородком буркнул:
- Все хотят на фронт.
Я вспомнил Гришку Безродного.
- Никак нет, товарищ подполковник, не все!
- Ты на что намекаешь? - побагровел подполковник. - У меня - астма! А ну, кру-гом! Ша-а-гом арш в казарму!
Я повернулся налево кругом и, отойдя, стал ругаться вслух.
- Боец, сюда! - Дежурный по части - начищенный, отутюженный, скрипящий ремнями старший лейтенант - поманил меня пальцем.
Злости во мне было столько, что я напоминал пороховую бочку. "Сюда" стало спичкой: до сих пор офицеры говорили солдатам "ко мне".
Я подошел к дежурному и ухмыльнулся.
- Как стоите? - рассвирепел старший лейтенант. - Бездельник! - Он произнес это слово с расстановкой, чеканя каждый слог.
Бездельник? Этого стерпеть я не мог. Мне и шестнадцати не было, когда я начал работать. Это произошло в эвакуации, в Тюмени. Я хотел стать токарем, но в отделе кадров завода, находившегося на окраине города, мне сказали, что токари не требуются и зачислили меня учеником строгальщика.
Цех, в котором я работал, напоминал ангар. Холод в нем стоял жуткий - руки примерзали к металлу. Я думал только об одном: согреться бы. Приходил "домой" - в полуподвал, где мы жили, выпивал кружку кипятка с тоненьким ломтиком хлеба и сразу заваливался спать, чтобы утром снова помчаться на работу: на КЗоТ тогда не обращали внимания, я работал наравне со взрослыми - по двенадцать часов в сутки.
Я вспомнил все это и возмутился:
- Вы ошиблись, товарищ старший лейтенант! Я не бездельник!
- Что-о?
- То, что вы слышали!
На лице старшего лейтенанта появились пятна, похожие на сигнальные лампочки.
- Караульный! - взревел он.
Прибежал сержант, придерживая рукой вложенный в ножны штык.
- Отведите на гауптвахту!
Командир полка влепил мне десять суток строгача. На окнах - решетка. Горячее через день. Я вышел с "губы" присмиревшим и голодным, как волк.
В день моего освобождения в полк приехали десантники. "Солдатское радио" сообщило - будут отбирать самых рослых и выносливых. Я подумал: "Меня не возьмут. Обнаружат последствия контузии - и не возьмут". И пожалел, что обращался в санчасть.
Страхи оказались напрасными. Врач-десантник постукал меня желтым, обкуренным пальцем по груди и произнес уверенно:
- Годен!
Майор - старший среди десантников - с любопытством посмотрел на меня:
- Чего ты, солдат, худой такой?
- Жратвы не хватает! - отчеканил я.
- Это дело поправимое, - весело сказал майор. - У нас с питанием - от пуза ешь… Километров пятьдесят с полной выкладкой пройдешь?
- Так точно! Даже больше пройду, если потребуется!
Ответ майору понравился. Моя судьба была решена.
23
Десантники "стояли" в лесу, километрах в шести от железнодорожной станции, находившейся на полпути между Москвой и Ивановом. Часто шли дожди, пахло прелыми листьями и грибами, земля, покрытая толстым слоем побуревших иголок, мягко пружинила под ногами; попискивали синицы, какая-то птичка несмело выводила два-три коленца и тотчас смолкала. Сквозь оголенные ветки с остатками пожелтевших, начавших сморщиваться листьев виднелось небо, похожее на застиранную простыню. Осень все больше и больше вступала в свои права, но иногда выдавались на редкость солнечные дни с теплым ветерком, ласкающим лицо, и тогда откуда-то появлялись большие золотистые мухи; они садились во время перекура на потемневшие от пота гимнастерки и нежились, трогая лапками блестящие, как у стрекоз, крылья. Прежде я никогда не видел таких мух и гадал про себя - кусаются они или нет.
А ночью было прохладно. Я лежал лицом вверх, укрывшись до подбородка плащ-палаткой, под которую проникал вызывающий зевоту холодок, и думал, что до Москвы отсюда рукой подать, но, как говорится, близок локоток, да не укусишь. Мне хотелось снова повидаться с матерью. "Может быть, последний раз в жизни!" - мрачно подумал я: утром предстоял прыжок. Я не верил в то, что могу погибнуть, но все же думал об этом - мысль о смерти позволяла расслабиться, пожалеть самого себя.
О предстоящем прыжке мне сказали во время обеда, и до самого ужина я мысленно ругал себя за то, что согласился стать десантником. "Зато повар к тебе благоволит", - утешил я сам себя. Наш повар действительно ко мне благоволил, и я в благодарность за это выслушивал его байки, что кормить десантников по первой норме приказал сам Верховный.
- А десантироваться пойдем - шоколад выдадут, - утверждал повар.
"Житуха!" - радовался я. А теперь расплачивался за кашу с мясом и полбуханки хлеба на брата страхом. Я ненавидел себя, но ничего не мог поделать - страх был, как паутина.
Генка Волчанский, тоже "забритый" в десантники (я лежал с ним под одной плащ-палаткой), спросил:
- Дрейфишь?
- А ты?
- Есть немного.
"Все дрейфят", - приободрился я. Решил не думать о предстоящем прыжке, но долго не мог успокоиться: перед глазами все время возникал мой труп с нераскрывшимся парашютом на спине. Потом, как это бывало и раньше, во мне "перегорело", нервная энергия иссякла, я почувствовал себя уверенней и не вспоминал о прыжке до тех пор, пока около нас не "приземлился" Файзула Касимов - разбитной, дерзкий на язык татарин. Держался он особняком. После отбоя исчезал куда-то.
- К бабам, наверное, шастает, - предположил Генка.
- Наверное, - согласился я.
Вскоре я стал думать по-другому.
Невдалеке от нашей части находилась деревня. Там были девчата, благосклонно относившиеся к десантникам. Солдаты частенько наведывались к ним. Волчанский тоже решил "отметиться", пригласил меня, но я не пошел.
Вернулся Генка под утро. Залезая под плащ-палатку, произнес довольно:
- Классные девчата!
Эти слова возбудили зависть, и, чтобы избавиться от нее, я стал думать о Зое и… Зине. Сам не знаю почему, но я уже давно думал о них одновременно. И ничего не мог поделать. Когда начинал думать о Зое, перед глазами появлялась Зина, когда мысленно разговаривал с Зиной, возникала Зоя.
У одинокой старухи, жившей на окраине этой деревни, кто-то украл козу Машку. И написал на двери сарая: "Ваша коза, бабуся, ушла служить в воздушно-десантные войска".
Старуха, понятное дело, подняла вой. Начальство переполошилось. Штабные офицеры вместе с командирами рот и взводными сновали по землянкам, пытливо всматривались в наши лица. А мы базарили. Одни восхищались остроумием жулика, другие называли его мародером. Файзула напевал вполголоса:
- Жил-был у бабушки серенький козлик…
Мне почудилась в его голосе фальшь, бравада, и я подумал: "Должно быть, он украл". Поделился с Генкой.