- А потому, что вам надо на меня всю вину повесить, вот почему. Вы не можете допустить, что я не один виноват. Вам необходимо считать, что так мне и надо. Вы просто не в силах вместить, что человек ничего не может поделать, когда жизнь его бьет кувалдой по голове. Что тут скажешь? А? Если он не в состоянии? Нет, по-вашему, раз человек дошел до ручки, такой человек, как я, значит, сам виноват. Страдает - стало быть, несет наказание. В жизни самой по себе нет никакого зла. И знаете что? Это ведь еврейская точка зрения. По всей Библии идет, сплошняком. Бог не может ошибаться. Просто палата мер и весов. Ты в полном порядке, и он в полном порядке. Так примерно говорят Иову эти его друзья. А я вам вот что скажу. Мы получаем по шее ни за что, мучимся ни за что, и нечего отрицать: зло реально, как солнечный свет. Уж вы мне поверьте, я знаю, о чем говорю. Вам, главное, надо считать, что я получил по заслугам. И тогда у вас чистые руки, и можно не беспокоиться. Я разве прошу, чтоб вы меня пожалели, нет, конечно, но вы же просто не способны понять, из-за чего человек пьет.
- Хорошо, я не способен. Что дальше? Вы для того меня прижали в углу, чтоб мне это рассказывать?
- Нет, вам этого никогда не понять, и я вам скажу почему. Потому что ваш брат думает исключительно о собственной шкуре. Свою душу вы держите под строгим контролем. Вы так воспитаны. Она у вас как партнерша, приказчица - безопасная, ручная, и никогда она вас не толкнет ни на что рискованное. Ни на что опасное, ни на что великое. Никогда она не даст вам забыться. С какой радости? Проценты не будут капать.
Левенталь смотрел ошарашенно, в ужасе. Лоб у него пошел морщинами. Отчаянно колотилось сердце. Он выпалил:
- Не понимаю, что вы такое говорите. Болтаете. Из нас миллионы уничтожили. Это как?
Он ждал как будто ответа, но раньше, чем мог бы его получить, повернулся и быстро зашагал прочь, бросив Олби под фонарем одного.
12
Левенталь шел домой, не разбирая дороги, быстро, и могучее тело тряслось от непривычного шага. Пот стекал с лохматых тусклых волос на темную кожу. "Нет, надо было что-то сделать, стукнуть Олби по голове, не спускать ему, - он думал. - И я отвечал глупо, но что тут можно было сказать? И что я ему говорил? - невозможно вспомнить". Но когда злость перестала колотить Левенталя, уже переходила в тоску, вынырнула мысль, что все время, все время, от начала и до конца разговора, он знал, что надо делать, а вот не смог, оказался не способен к тому, что было просто, ясно и необходимо. "Да, надо было, надо было, - он думал, - даже если бы в результате я его укокошил".
Тут желтый свет, мигнув посреди улицы, его подстегнул на рысцу. Лицо охлестнуло вонючим выхлопом. Впереди оказался автобус. Автобус рванул, Левенталь шагнул на тротуар, задыхаясь. Постоял минуту и двинулся дальше, постепенно переходя на обычный свой шаг. Болела голова. Особенно одно место между глазами; даже кожу саднило. Он надавил на больную точку. В ней как будто сошлись все тяжелые мысли. Нервы стали совсем никуда, это факт, и, видно, еще ярость тут навредила, просто испортила кровь. Такая дурная кровь, наверно, черная, горькая и густая, бывает из-за болезни, похоти, из-за приступа злости. И опять у него зачастило сердце. Он оглянулся. Кто-то там шел, несколько человек, в другую сторону. "Пусть он лучше не попадается мне на глаза", - вслух пробормотал Левенталь. В голове прояснилось, дикая мысль о смертоубийстве растаяла. Хотя - зря все-таки он не саданул Олби, и, между прочим, ничего не будет плохого, если снова представится случай. Какой смысл изводить на этих людей слова? Бить! Только это они понимают. Та баба в киношке, которую Мэри года два-три назад попросила снять шляпку, оглянулась и вякнула какую-то пакость насчет "наглых евреев". Ну и что же, что женщина? Все равно Левенталю мучительно захотелось стукнуть по этой башке кулаком, сорвать эту самую шляпку. Он потом доказывал Мэри, что бывают случаи, когда это оправдано. "Ну и что бы ты этим доказал?" - сказала на это Мэри. И в общем, конечно, верно сказала; уж она-то умеет сохранять хладнокровие. Ну а он все равно жалел. Ах, как он иногда жалел, что тогда не сорвал эту самую шляпку. Отец по крайней мере придумал себе "gib mir die groschke", якобы возмещение. "Ну а я?" Левенталь замер, уставив большие задумчивые глаза в небо. Тучи хмурой краснотой заразились от неоновых огней, от башенных часов на Пятой авеню. Отец по крайней мере хотел получить свое. Тут есть известный резон. Как скажешь, что ты сам себе хозяин, если столько народу кругом может тебя унизить. Ну а Мэри, Мэри вспомнила, видно, тот вечер, когда он ее толкнул, сто лет назад, в Балтиморе. Может, захотелось ему припомнить. Что же, очень даже простительно. Но шляпку эту все равно надо было содрать, запустить по проходу.
И он негромко, против воли хохотнул, вспомнив, как стоял, стоял столбом, и мужества не хватало признать, что его оскорбляют. Да, все дело в мужестве, как тогда с этим Данхилом, линотипщиком, который ему всучил ненужный билет. Но Олби же его вдобавок запутал: свои оскорбления преподносил, будто это такой разговор у них, такая дискуссия. Когда только начал, он, хоть и подпускал поганые шуточки, рассуждал как бы вообще, не переходил на личности. Ну а потом сказал кое-что всерьез, и вот это было ужасно. Больной, конечно. Сам же заговорил про болезнь, так что сознает. Но то, что он нес, - это как? Плод больного воображения, или здравый рассудок всего-навсего давал бы ему силы держать эту муть при себе? Некоторые люди, во-первых, хорошие, очень даже милы, когда болеют. Левенталь пробормотал в сердцах: "На свете два миллиарда человек, а он, видите ли, несчастен. Скажите, какой особенный".
Миссис Нуньес стояла на каменном крыльце. Вернулась с воскресной семейной прогулки. В перчатках, с красной лакированной сумочкой. На белой соломенной шляпке стеклянные вишни. Маленькое индейское личико при нескладной, толстозадой фигуре. И полосатый костюм в обтяжку, поднятые плечи, высокая грудь, губы приоткрыты, как на исходе долгого вдоха. Мэри, от которой ничто не укроется, как-то сказала насчет этих костюмов миссис Нуньес: "Не пойму, и зачем она их нацепляет. Вполне ничего бы выглядела в цветастеньких шелковых платьях". До тех пор Левенталь ее, в общем, не замечал. Но теперь, когда она поздоровалась, он, кивая в ответ, это вспомнил, и напала вдруг такая тоска по Мэри.
- Под дождь угодили? - спросила миссис Нуньес.
- Нет, всю грозу проспал.
- А мы в Проспект-парк ходили, цветы смотреть. Брат в теплице работает. Ой! Что было! Дерево повалило. Попала молния.
- Страшно, наверно.
- Ужас. Мы хоть были внутри. И все равно испугались. Ой, кошмар, - с глубоким вздохом. - А половина ваша уже приезжает?
- Нет еще.
Она стянула перчатки, теребила их длинными смуглыми пальцами, и он с рассеянным удивлением отметил, какие они большие и сильные.
- Скоро будет?
- Нет, наверно.
- О, жалко, жалко, - сказала она легко, кругло, быстро, как всегда. Левенталь часто останавливался под дверью у Нуньесов и с удовольствием слушал их кругло-текучий испанский, не понимая ни слова. "Жалко", - она повторила, а Левенталь смотрел на маленькое личико под соломенным нолем и прикидывал, какой та этим сочувствием таится намек. Над головами у них грянула музыка; распахнули окно.
- Еще с месячишко примерно бобылем прокукую, - сказал Левенталь.
- Ох, может, как-то и развлечетесь, для разнообразия.
- Нет, - отрубил Левенталь.
Вошел в вестибюль, а там его восторженными скачками приветствовала комендантская собака. Он нагнулся, потискал зверя, потрепал по голове. Она лизнула ему лицо, сунула морду в рукав.
- Прямо в вас влюблена, - говорил Нуньес в дверях. - Чует, по-моему, издали, когда вы идете. - Он протирал очки жениным цветастым платочком. У постели стояли пивные бутылки, валялись газеты.
- Добрая собачка. Я сам к ним неравнодушен.
- Стоять, Дымка, - сказал Нуньес. - А собаки в обморок падают, мистер Левенталь? Мне иной раз кажется, эта вот-вот в обморок упадет, когда вы ей брюшко чешете.
- Не знаю. Падают ли животные в обморок? Кто-нибудь падает в обморок от удовольствия?
- Кое-кто, - пошутил Нуньес. - Скажем, дама со слабым сердцем. Вы только поглядите на нее. Разлеглась. На грудку эту поглядите. - Он надел очки, попридержал дверь. Алость камина, желтый сумрак квартиры сползались у черного плинтуса. Ковбойка Нуньеса была распахнута, над мохнатой тропой между мышцами красновато-смуглой груди висел талисман. - Заходите. Может, пивка?
- Спасибо, не могу. Дела. - Левенталь вспомнил, что так и не связался с Еленой. Вдобавок Нуньес, наверно, видел ту его драку с Олби. Он смущенно глянул на Нуньеса и шагнул к ступеням.
В третий раз никто не ответил у Виллани, и это уже было плохо. У Виллани маленькие дети, маленьких детей надо укладывать спать. Девятый час. Наверно, лучше поехать, глянуть на Елену и Фила, решил Левенталь. Почему бы нет, и делать сегодня особенно нечего. Но на краю сознания торчала мысль, что отсутствие Виллани - скверный знак. Он снова вышел, кивнув миссис Нуньес так, будто в первый раз ее видит.
Виллани, оказывается, вместе со старухой, Филом и Еленой сидел у них в гостиной. Все только что вернулись из больницы, и Левенталь понял так, что Микки стало хуже. Кажется, он похудел. Виллани чересчур громким оптимизмом выдавал свои опасения. Кричал: "За них там можете не волноваться. Там заставят есть. Слыханное ли дело, чтоб человек в больнице не ел? За этим присматривают. Там умеют с ребятишками обращаться. Опыт имеют". Елена молчала холодно. Явно подозревала, что в больнице не кормят ребенка. Взгляд был пустой, застланный. Всё - эти ее черные волосы, темные ноздри и белые губы; и то, что она не шелохнулась, когда он вошел; даже тот факт, что на ней было уличное платье, не балахон с ночной рубашкой внизу, - всё тяжело ложилось на душу Левенталя.
- Ты погоди, - говорил Виллани, - он же всего ничего там. А вы что скажете?
Левенталь выдавил из себя утвердительный звук и перевел взгляд с Елены на старуху в ее черных доспехах. Тонкие руки со взбухшими синими жилами лежали на коленях. Лодыжки, он заметил, натекали на немодные черные туфли - видно, натаскалась подлинным больничным коридорам. Рот был тонкий, и нижняя губа несколько противоречила бесстрастной верхней, потому что отвис подбородок. Положение тела в прямом кресле и скрещенные ноги должны бы располагать к отдыху, но отдыху-то она и противилась, напряженно топыря плечи над подложенными подушками. В глазах, когда она поднимала веки, тлела ярость, как у боевого петуха. Левенталь против воли задержался взглядом на этом лице. Другие могут еще меняться, пусть трудно, со скрипом, пусть не выходит у них, но они пытаются. Эта женщина закончена раз и навсегда.
При первой возможности он шепнул Виллани, что, наверно, пора вызывать Макса, и Виллани прикрыл глаза в знак согласия. Да, видно, дело серьезно. Надо будет утром позвонить доктору. Денизар обещал сказать, когда вызывать Макса.
Он вышел на кухню, якобы выпить стакан воды. На самом деле боялся, что, если еще посидит напротив Елены, просто не выдержит. Задергается лицо, надломится голос. Или, чего доброго, еще станет допытываться, не считает ли она, что он во всем виноват, а это уж совсем ни к чему, это даже опасно. Да, она его винит, ясно, как божий день. Он ее подбивал отправить ребенка в больницу. Но ведь и доктор подбивал. И чего дальше-то ждать, если она уже сейчас его винит? Это пока цветочки, судя по знакам Виллани; ягодки будут потом. Но кто-кто, а они-то, родители, что ли, не виноваты? Макс особенно. И что он волынит? Думает, обойдется, сойдет ему с рук? Сойдет с рук, да, но только если Микки выкарабкается, оставшись в больнице. Вообще-то дома Макс сейчас или нет - какая ребенку разница, но ему, во всяком случае, не должно казаться, что его сдали в это жуткое заведение, и Максу следовало бы хоть как-нибудь проявиться. В конце концов, ты женишься, ты рожаешь детей, тут целая цепь последствий. Когда начинаешь, не думаешь, что дальше произойдет. Может, оно и несправедливо, что в сорок надо расплачиваться за то, что в двадцать наворотил. Но если только ты не сверхчеловек или там недочеловек, как выражается мистер Шлоссберг, будь любезен расплачиваться. Насчет "недочеловека", кстати, трудно согласиться. Если куча народу так поступает, значит, это человечно или как? "Сверхчеловеков" - этих, конечно, мало. А в большинстве людей сидит страх - страх жизни, страх смерти, страх жизни, может, и посильней. Но все боятся, факт, боятся, и, когда страх берет верх, не хочется навьючивать на себя лишнее. В двадцать ты в полном соку, ты на коне, а потом, когда надо платить по счетам, у тебя не хватает пороха. Ты говоришь; "Оставьте меня в покое, об одном вас прошу". Но либо ты находишь-таки в себе силы, либо отказываешься платить и тут ударяешься в дурь - полную дурь, пускаешься во все тяжкие, хочешь надышаться перед смертью. Скорей всего это недочеловечно - отказываться; быть человеком, думалось Левенталю, - это значит при всех своих минусах не разнюниваться, держаться до последней черты. А пускаться на волю волн, надеяться, что кривая вывезет, - это дурь, типичная дурь, иначе даже не назовешь.
Он пока вернулся в гостиную. Когда стал прощаться, Елена подняла на него взгляд, ничего не сказала.
Филип, убитый, с красными глазами, сидел от взрослых в стороне, обнимал спинку стула. Рубашка вылезла из брюк, развязались шнурки.
Устал день целый за ними трусить, решил про себя Левенталь. Его переполняла нежность к мальчишке.
- Шел бы ты, Фил, спать, - он сказал.
- Я сейчас.
- Вчера неплохо проветрились?
- Ага, здорово.
- Вот маленький выйдет, и мы вокруг острова покатаемся. Поглазеем. Очень там, наверно, красиво.
Филип прижался к стулу щекой так, что одной усталостью это не могло объясняться. Левенталь погладил его по коротеньким волосам, сказал: "Ничего, ничего, парень". Но больше он ничего не мог из себя выдавить. Не знал, как утешить Филипа, потерял нить, и не слушался голос, и даже дышать было трудно от жалости к этим детишкам. И - поскорей - он стал спускаться по плитчатым грязным ступеням. В конце квартала маячил автобус, Левенталь бросился через улицу. Свободных мест было сколько угодно, но он остался стоять, повиснув на сверкающем поручне, не слыша визга тормозов, пневматического шуршания двери, и только бесформенные пестрые пятна плясали и расплывались перед глазами, затуманенными от слез. Наверно, Филип заметил, как он шептался с Виллани. А может, и раньше начал догадываться. Да, конечно, он знает. И даже, наверно, на маленького Микки в больнице все это действует, как действует на пламя свечи переменная плотность воздуха, как все, что хочет сохраняться, как было, отзывается на то, что питает его или ему угрожает. Петляя, кренясь, автобус докатил до порта. Запах гавани ударил в нос Левенталю; завиделись доки. Сквозь мрак, обступивший рубку, Левенталь пробрался к носу и стал смотреть на воду, на колкие звезды, на красные и желтые гаки, свисавшие с кранов, и до самой сияющей кромки берега качающиеся корабли.
13
А потом началась неделя, ужасная для Левенталя. В понедельник доктор Денизар не выказал оптимизма, и, поскольку он успел доказать, что не склонен к панике, Левенталь понял: ему на медицинский манер дают понять, что надежды мало. Во вторник было уже сказано, что Максу, пожалуй, лучше быть дома. Левенталь заорал в трубку: "Что вы хотите сказать? Я вас правильно понял?" Доктор ответил: "Отец должен быть под рукой". "Последняя сдача, иными словами", - сказал Левенталь. Он послал телеграмму и в тот вечер и на другой ездил в больницу, изо всех сил избегая встречи с Еленой. Микки был без сознания, кормили его через капельницу. Потный, пыльный после длинной дороги, склонялся Левенталь над кроваткой. Детское личико потемнело от жара; игла крепилась к тощей ручке широкими лентами, дюжему малому впору. И все никак не падал уровень жидкости в закрепленном на длинном штативе сосуде. Левенталь прошел к окну, поддел указательным пальнем край шторы, посмотрел вниз, на вьюнки и герани в горшках, чересчур массивных для хлипкого, заглохшего дворика. И - вышел, глупо потоптавшись в ногах постели. Два часа тащился - и десять минут провел в палате у Микки.
Твердил про себя, твердил; "Скоро последняя сдача", - виновато, потому что в глубине души он ни на что не надеялся. Сказано в обход - "последняя сдача", но ведь не доктором сказано, сам додумался. Зато слишком многие вещи назвал своими именами; тут не только Микки, Елена, вся эта дрянь с Олби. Сюда много чего вошло; тягомотина с Олби, например, не может длиться вечно. Но тут еще вот что: эта несчастная "последняя сдача" положит конец тщетной борьбе с тем, чему он не имеет права сопротивляться. Болезнь, безумие, смерть его заставят-таки признать свою вину. Всеми силами, пуская в ход халатность и безразличие, он выкручивался, увиливал, и до сих пор он не знает, в чем его вина. Ловко устроился, вот и не знает. Хотел все смягчить, все смазать, уйти в кусты. Но чем больше он старается подавить, одолеть, придушить то, что пытается побороть, тем больше оно поднимается, душит, и скоро никаких сил не будет сопротивляться. Да уже нет почти никаких сил.
В среду он вернулся домой чуть ли не в полночь. Еще не отперев дверь, услышал пыхтение холодильника, как бы тужившегося поддержать заряд энергии в пустоте квартиры. Зажег свет в гостиной, в ванной, там переоделся в пижаму. Открыл аптечку и смотрел бессмысленно, как смотрят, раздумывая, что же собирались искать; на самом деле он ни о чем не думал. Рука потянулась к бритве, не думая, слепыми пальцами он сменил лезвие, сунул бритву обратно в красный бархатный желобок. Босиком прошлепал в гостиную. На бюро лежала бумага; да-да, написать Мэри. Сел, ногами обхватив ножки стула, набросал несколько слов и замер, соображая, что надо писать, о чем не надо писать. Выбор богатый. Что он скучает? Что все стоит жара? Положил перо и, сминая край листа, всей грудью налег на стол. Тупо, неподвижно сидел в тихой комнате, слушал, как на улице хлопают дверцы машин, как урчат моторы. И вдруг длинно, противно зашелся звонок. Чей-то палец нещадно давил на кнопку. Левенталь метнулся к двери, крикнул: "Да?" Снизу его окликнули несколько раз, он ответил: "Кто там?" Свесился через перила, увидел Олби площадкой ниже, отскочил, захлопнул дверь. Тут же ручку повернули, снова повернули, спокойно, потом дернули.
- Да-да, что вам еще? Что надо? - крикнул Левенталь.
Олби постучал, Левенталь распахнул дверь, увидел, как он поднимает руку, чтоб постучать снова.
- В чем дело?
- Мне надо вас видеть.
- Ну так вы меня видите. - И он взялся за дверь, но Олби быстро выдвинул голову вперед с печальным укором, без злобы глядя на Левенталя.
- Несправедливо, - сказал он. - Я-то набираюсь храбрости, чтоб к вам прийти. Чуть не целый день готовился.
- Что-то новенькое состряпали.