Жертва - Сол Беллоу 2 стр.


Макс школы не кончил; бросил после девятого класса. А Левенталь вот кончил и поехал в Нью-Йорк, и тут одно время работал на одного аукционщика, такого Гаркави, который был другом его дяди Шехтера. Этот Гаркави взял Левенталя под свое крылышко; подбил поступить в вечерний колледж, даже деньги одолжил. Левенталь выбрал подготовительный юридический, но никак не мог там освоиться. Может, мысль, что затеял неподъемное дело, сама по себе давила. Да и сам колледж - сама атмосфера, особенно зимними синими вечерами, хмурость некоторых студентов, притом кой-кому за пятьдесят, молью траченные, а настырные - все это действовало. И он не умел заниматься; так и не научился в закутке за отцовой лавкой. Курс он кончил, но успехов особых не выказал, и шествовать далее по стезе юридического образования никто ему не предлагал. Он с удовольствием остался бы при Гаркави, но старик схватил пневмонию и умер. Сын, Дэниел, ушел с предпоследнего курса в Корнелле, чтоб принять отцовское дело. Левенталь до сих пор помнит, как он пришел в заведение после похорон - медвежья шуба, высокий, серьезный, блондинистый, и каждому служащему говорил с чувством: "Поднажмем, не отступим!" Левенталь, по сути воспитанник старика, после его смерти сник, раскис, боялся, что Дэниелу от него будет мало проку. Впрочем, дело скоро свернули. О возвращении в Хартворт не могло быть и речи (отец снова женился), и Левенталя мотало после смерти Гаркави; первое время несколько месяцев он жил в грязном общежитии на Ист-Энде, отощал, обносился. Одно время торговал по субботам уцененной обувью. Потом устроился попрочней - красить мех, а после, около года, был регистратором в весьма третьесортной гостинице для проезжих на Нижнем Бродвее. Потом подошел ему срок гражданской службы, и он записался "на любое назначение в Соединенных Штатах". И послали его в Балтимор на таможню.

В Балтиморе жизнь началась уже совсем другая; не такая одинокая. До него не сразу дошло, что в Нью-Йорке он так притерпелся к своему одиночеству, что даже не замечал, как от него мается. В первый же год на таможне его залучили в одну компанию; там они каждую субботу ездили в оперу, в Вашингтон. Пять-шесть представлений он даже высидел - ради общего развития. Зато начал регулярно выбираться на люди. Пристрастился к креветкам и мидиям. Купил два костюма и плащ - это он-то, с октября по апрель взмокавший в верблюжьем пальто, которое отказал ему со своего плеча старый Гаркави.

На пикнике на Чесапикском берегу в честь Шестого июля он влюбился в сестру одного своего приятеля. Высокую, сильную, красивую девушку. Он проследил взглядом, как она в ровном, сплошном блеске залива идет по сходням с экскурсионного катера и под руку с братом ступает к рощице, навстречу пахучему дыму над жареной бараниной. Потом он смотрел, как она бежит, состязаясь с другими женщинами, руки прижав к ребрам. Оказавшись в хвосте, она остановилась и сошла с поля, хохоча, утирая лицо и шею платком из того же шелка, что летнее платье. Левенталь стоял рядом с ее братом. Она к ним подошла, сказала: "А ведь умела же бегать, когда поменьше была". Мысль, что она до сих пор не привыкла себя считать женщиной, и красивой женщиной, нежно уколола Левенталя. Он думал о ней, когда смотрел, как ковыляют участники состязания "три ноги на двоих". Особенно заметил одного, рыжего, который рвался из пут, выбрасывал вперед свободную ногу, дергался, злился на напарника так, будто состязание - мука, позор, смываемый только победой.

Да, разница, думал Левенталь, какие все люди разные.

Он бегал трусцой, он несся, держа на ложке яйцо, он плавал, он чувствовал, что совершенно весь растопился. Почти целый день напролет он провел с Мэри. Захватив с собой бутерброды, шли по щиколотку в белом песке, подыскивали укромное место. На закате побрели обратно, снова вступили в сонный жар порта, прошли между кренгами танкеров, сквозь желтое марево, повисшее над водой из-за пирсов и верфи, и устроились на самой корме какого-то пароходика. Брат ее дожидался в толпе у сходней, и они попрощались сквозь шум косо валившего в небо пара.

Осенью они обручились, и собственный успех ошеломил Левенталя. Он сам сознавал, что житейские передряги его испортили, эта порча не могла же укрыться от такой девушки, как Мэри, должна бы ее оттолкнуть. Его точили сомнения, и действительно - через месяц после помолвки случилось ужасное. Мэри призналась, что не может побороть свое старое чувство к другому. У Левенталя на минуту язык отнялся от этой пытки. Он смотрел на нее - они были в ресторане. Потом спросил, встречалась ли она с тем человеком после помолвки. Она призналась, что да, и тут только поняла, кажется, что натворила. Он стал уходить, она удерживала, он ее оттолкнул, она покачнулась, упала. Он ей помог подняться; она, с совершенно белыми губами, прятала от него взгляд. Из ресторана ушли вместе - она даже подождала, пока он заплатит по счету, - но на улице сразу разошлись без единого слова.

Года через два она ему прислала дружеское письмо. Он не знал, как на него отвечать. Больше месяца оно простояло у него на столике возле кровати, еженощно мозоля ему глаза и вытесняя все другие заботы. Он все еще ломал голову, когда пришло от нее второе письмо. Тут уж она прямо просила его понять, каково ей пришлось; призналась, что хотела поставить крест на своем увлечении, когда с ним обручилась, но не в этом же только дело; он же не первый встречный. На это письмо Левенталю было легче ответить. Затеялась переписка. На Рождество он поехал ее повидать, и мировой судья в Вилмингтоне их обженил.

А он же тем временем вернулся в Нью-Йорк: удрал из Балтимора через пару недель после разрыва. Дэниел Гаркави каким-то образом внедрился в одной деловой газете. Левенталь, издававший свои сводки и списки, решил, что с такой работой он тоже управится. Написал Гаркави, Гаркави ответил, что да, в чем дело, конечно, подыщет ему место в газете, раз он хочет вернуться в Нью-Йорк. У него везде блат. И вот как-то под выходной Левенталь сложил вещички, да и послал в меблирашку к Гаркави. Оставаться в Балтиморе было ему невмоготу; слишком душа болела. От этого непереносимого воспоминания он всегда потом морщился и краснел. Пройдя суровую школу жизни, можно бы, кажется, и поумнеть, не действовать с кондачка. Он и тогда ведь соображал, что только отпетый идиот может взять и бросить работу, главное, понадеявшись на Гаркави, потому и сказал шефу, что просто переходит на новую должность. Постеснялся сказать правду.

Гаркави в общем-то изменился. Пооблысел, запустил рыжие усики. Стал пижонить; крупная бабочка в качестве галстука, замшевые черные туфли. Но по сути был тот же. Плел про немыслимые связи, могучий блат, а на поверку сумел связаться с одним-единственным человеком. Это был немолодой господин из Кентукки по фамилии Уиллистон - низенький, румяный, скромные пряди зачесаны поперек широкого темени с чрезмерной тщательностью, как у припарадившегося мужлана. Такой, хоть двадцать лет проживи в Нью-Йорке, останется провинциалом. Был холодный осенний день, возле стола стоял электрический обогреватель. Уиллистон откинулся на вертящемся стуле, по одной задирая над спиралями ноги.

Нет, сказал он, вакансий у них никаких. Человек с опытом еще может что-то себе подыскать и сейчас, в наше трудное время. А без опыта никуда ты не ткнешься. Разве что у вас есть рука - ботинок сиял над раскаленной спиралью, - знакомство, шишка какая-нибудь.

- Этого у нас нет, - сказал Гаркави, - блата нет. Но как же ему тогда приобрести опыт?

Он не может рекомендовать Левенталю, сказал Уиллистон, чтоб он устроился наперегонки с мальчишками выкликать газеты. Сейчас и на это не так-то легко устроиться. Он рекомендовал бы держаться своего дела. У Левенталя потемнело лицо, не так он обиделся, как на самого себя разозлился. Конечно, надо было просить перевода, не бросать с бухты-барахты гражданскую службу, подождать, уж сколько бы там пришлось. Уиллистон, кажется, кое-что понял. Это ужасно, ужасно, что он натворил. Однако же, не унимался Гаркави, лично он нашел работу случайно, без всякого опыта. Ну уж нет, отвечал Уиллистон, имя его отца кое-что весит в антикварном мире - Гаркави работал в газете для аукционщиков и продавцов антиквариата. "Но Левенталь был долгое время со мной и с моим отцом", - вставил Гаркави. Уиллистон задрал плечи и уставился на обогреватель с видом: "Ну, что тут скажешь". И сам об этом, кажется, пожалел, когда перехватил несчастный, затравленный взгляд Левенталя. Конечно, он сделает все от него зависящее, он сказал, но он тоже не Бог. Ясно, он кой-кому звякнет, а уж Левенталь пусть сам поспрошает, попытка не пытка.

Сначала казалось, что безнадега полная. Мелкие отраслевые газетки его отвергали с порога. Которые покрупней, совали анкету; иногда удавалось несколько минут побеседовать с консультантом; потрясти чью-то руку. Постепенно он стал жутко напористым, обходя секретарей, врывался в кабинеты, прижимал в углу кого-то, кто показался влиятельным, сам лез представляться. Он вызывал удивление, его отшивали, злились. Он сам часто злился. Они тебя боятся, он объяснял Гаркави, если ты выбиваешься из рамок, сворачиваешь с проторенной дорожки. А дорожка-то эта - за дверь. И с чего они взяли, что ты по ней затрусишь? Он вполне логично все обсуждал с Гаркави, но эти стычки, эти недоразумения продолжались, и в пылу этих стычек он упускал из виду конечную цель. Его вдруг осеняло, когда он, скажем, брился, когда входил в банк добирать свои сбережения, что он сам же себе ставит подножку, и кто-то, положим, даже бы мог предложить работу, а ему не станет ничего предлагать. Но себя разве переделаешь.

Такая тягомотина продолжалась месяца два. Потом, поскольку с Гаркави все трудней становилось жить (несколько раз в неделю он приводил любовницу, и выпертому из комнаты Левенталю приходилось торчать то в кино, то в кафе), а деньги кончались, Левенталь решил соглашаться на все, хвататься за первое попавшееся - подумывал даже, не попытать ли ту гостиницу на Нижнем Бродвее - как вдруг получил от Уиллистона записку с просьбой зайти. Кто-то там у него заболел, вынужден ехать на зиму в Аризону, и Левенталь пока что может его замещать.

Так что это благодаря Уллистону Левенталь сделал первые шаги по своей стезе. Он был благодарен, работал не за страх, а за совесть и скоро заметил, что приобрел кой-какую хватку. С июня и до конца лета опять он болтался без дела - тоже трудный период. Но теперь у него был уже опыт, и он наконец устроился в "Берк - Бирд и компанию". И был доволен, только Бирд иногда портил кровь. А денег стало существенно больше, чем на гражданской службе.

Как-то, выворачивая душу наизнанку, он признался Мэри: "Мне повезло. Я продрался". Он имел в виду, что невыигрышное начало, собственные ошибки, все, что могло его угробить, как-то так сложилось, что он, наоборот, закалился. Он же чуть не смешался с той частью человечества, о которой часто раздумывал (так и не забыл свою гостиницу на Нижнем Бродвее), с теми, кто не продрался, - с потерянными, отверженными, униженными, перечеркнутыми, гиблыми.

3

У Левенталя недавно умер тесть, и близкие уговорили тещу продать дом в Балтиморе и переехать в Чарлстон, к сыну. Мэри поехала ей помогать со сборами.

Без нее Левенталь ел в таком ресторанчике по соседству. В нижнем этаже большого старого дома. На стенах почти дочерна потемневшая штукатурка. Древесно, влажно пахнет от рассыпанных по дощатому полу опилок. Но Левенталю ресторан подошел; дешево, да и не надо, как правило, дожидаться столика. Сегодня, правда, оказался только один свободный. Официант провел к нему Левенталя. В самом углу, за стенным выступом, и не доходит холодок вентилятора. Левенталь уперся было, уже раздраженно открыл рот, но смуглый официант со вспененным над потным лбом жидким зачесом его упредил, устало, довольно неискренне пожав плечами и круговым движением руки с полотенцем показав, что сегодня у них все забито. Левенталь смахнул шляпу, сдвинул тарелки и сел, далеко выдвинув локти. У кухонной приступки доедали свой ужин хозяин с женой. Она кинула узнающий взгляд Левенталю, он в ответ поерзал на стуле. Официант принес еду, омлет на щербатой и почернелой эмалированной тарелке с томатным, по краю застывшим соусом, салат, несколько баночных абрикосов. Он ел, и понемногу его отпустило. Кофе был сладкий, крепкий; он сглотнул даже гущу и, ставя чашку, вздохнул. Зажег сигару. Никто не дожидался этого столика, и Левенталь еще посидел немного, откинувшись, попыхивая, сомкнув пальцы на буйно заросшем затылке. Из кабака через дорогу летели гитарные стоны, высокие относило, басистые повторялись лениво.

Потом он сунул под блюдце чаевые и вышел.

В небе, как пламя в широкой печи у булочника, медлила алость; день, не спеша уходить, жарко зевал над береговой чернотою Джерси. Тускло лоснился Гудзон, и море небось не больше шпарит своим холодом, думалось Левенталю, чем шпарит жаром подземка у него под ногами; под решетками, вдоль темных скошенных стен, под взрывы металлической ныли там проносятся поезда. Он прошел небольшим сквером, куда втиснулись полукругом два ряда скамеек. К каждой колонке тянулась очередь, нагретая вода брызгалась, скакала в каменных чашах. Вокруг зеленого сквера летели, летели автомобили; автобусы, грузно, со стоном, сползали от синего прямоугольника света в пролете улицы в ее синюшную бледность. По тенистым уголкам, под деревьями, играла, визжа, детвора, а поблизости, на тротуаре, барабанили, дудели и пели "возрожденцы". Левенталь в этом сквере не стал засиживаться. Побрел домой. Намешать себе чего-нибудь холодненького - и лечь у окна.

Квартира у Левенталя была большая. Точно такая же, но в квартале получше и пониже на три этажа, обходилась бы вдвое дороже. Только вот лестница эта - узкая, душная, коленчатая. Он медленно поднимался, а все равно, добравшись до четвертого, запыхался, и сердце колотилось как бешеное. Постоял немного перед запертой дверью. Войдя, сразу скинул плащ, бросился на покрытую ковром низенькую тахту в гостиной. Кое-какие кресла Мэри рассовала по углам и простынями прикрыла. Не очень надеялась, что он будет исправно закрывать на день окна, сдвигать шторы, спускать жалюзи. Сегодня была уборщица, запах стирального порошка лез Левенталю в ноздри. Он встал, открыл окно. Шторы разок вздохнули, снова вяло обвисли. Напротив через дорогу ядовито пылала ламповыми бусинами киношка; на крыше тяжело покосился в козлах чан с водой. Зонты над трубами, отвечавшие грохотом на малейший порыв воздуха, теперь немо застыли.

Очнулся мотор холодильника. Поддоны для льда, пустые, гремели. Вильма, уборщица, разморозила холодильник, а воду в них не налила. Он поискал бутылку пива которую вчера заприметил; пива не было. Ничего не было, только лимонов несколько и пакет молока. Он выпил стакан молока, освежился. Уже снял рубашку, сидел на краю постели, расшнуровывал ботинки, но тут вдруг коротко тявкнул звонок. Левенталь бросился к двери, распахнул, заорал: "Кто там?" Квартира была непереносимо пуста. Хорошо бы это кто-то вспомнил, что Мэри уехала, заскочил к нему на огонек. Снизу не отвечали. Он снова крикнул, теряя терпение. Конечно, человек просто мог нажать не на ту кнопку, но и другие двери не открывались. Хулиганы? Нашли время. Никто не поднимался по лестнице, и тоска взялась с новой силой глодать Левенталя, когда он понял, до чего размечтался о залетном госте. Он вытянулся на тахте, вытащил из-под ковра подушку, взбил. Решил вздремнуть. А чуть попозже вдруг уже стоял у окна и обеими руками сжимал штору. Он же определенно спал. Но часы на ночном столике, жужжа, показывали полдевятого. Всего пять минут прошло.

Нет, не надо было срываться, сам с собой рассуждал Левенталь. Сердце сжали отвратительные предчувствия. Глупость, и зачем было так выскакивать из конторы. Что стоило - немножечко пораскинуть мозгами и подождать до вечера? Всего пять минут, Елена же перезвонила. Так почему было не подождать? Только чтоб повыпендриваться перед Бирдом - взял и ушел? Нет, хотя замечаньице Бирда было, конечно, гнусное. Но разве это новость? Он же все время знал, что Бирд на это способен. Если кто-то тебя не любит, он тебя не любит, а причина найдется. Но все равно - зачем надо было уходить? Он умылся, надел рубашку и вышел на лестницу. Вся беда в том, он думал, что, когда ему некогда соображать, когда на него давят, он ведет себя как полный идиот. Вот что обидно. На той неделе, например, в типографии Данхил, линотипщик, всучил ему абсолютно ненужный билет. Он объяснял, что не любит зрелищ, что один билет ему и даром не нужен - Мэри тогда еще не уехала. Но Данхил привязался, и он купил у него этот билет. Потом одной девушке отдал, в своей конторе. А надо было сразу взять и сказать: "Я не буду покупать ваш билет"… Он пробурчал: "И зачем только я это делаю?" - и насупился. Вышел сосед, в шортах, грудь нараспашку, выставил звякнувшую сумку: бутылки для мусорщика.

Комендант, пуэрториканец мистер Нуньес - соломенная шляпа, темные ноги в китайских соломенных шлепанцах, - сидел у входа. Левенталь спросил, не заметил ли он, звонил кто-нибудь в звонок, и мистер Нуньес ответил, что уже полчаса тут сидит и за последние пятнадцать минут никто не выходил, не входил.

- Может, это вы радио слышали, - была его догадка. - Иной раз я думаю, кто-то дома со мной говорит, а это по радио где-то.

- Нет, это в звонок звонили, - не сдавался Левенталь; он вдумчиво оглядывал коменданта. - Может быть, это ваш был звонок?

- Если только кто баловал в подъезде. Сам я сегодня не звонил.

Левенталь потащился в парк. Вдруг действительно радио, хотя вряд ли. Может, там с проводкой что-то, из-за жары - пойди разберись с этим электричеством - или у Нуньеса со звонком. Дело хуже, если все это нервы и звонок ему просто прибрендился, как показалось, что спал. Да, вот Мэри уехала, и нервы у него сдали. На всю ночь оставляет свет в ванной. Уж вчера самому стыдно стало, закрыл эту дверь, как ложился в постель, а свет все равно оставил. Полный бред - бояться, что, пока спишь, тебя подстерегает опасность. Но это еще что! Померещилось, что вдоль стен мечутся мыши. Мыши в квартире есть, конечно. Дом старый; почему не пристроиться под полом? И он же их вообще не боится, а вот - начал в ужасе вертеть головой. Теперь невозможно заснуть. Раньше жара спать не мешала. Нет, нервы ни к черту, ни к черту.

В парке толклось еще больше народу, стало еще шумней. Еще одна компания "возрожденцев" наяривала на другом углу. Рев труб, смешиваясь, перекрывал все остальные звуки. Желтели облепленные мотыльками и мошкарой фонари. У дорожки чистил обувь старик в панаме, загорелый, жилистый. Зеленовато, свинцово посверкивая, прыгал фонтан. Под присмотром мамаш брызгалась, мокла полуголая ребятня. Все глаза теперь были мягче, чем днем, и больше, и задерживали на тебе взгляд, будто темная жара заполняет зазор отчужденья, и можно запросто заговорить с незнакомым. Посмотришь на человека, и кажется тебе, что ты его знаешь.

Назад Дальше