Из воронежских я дружу с Ванькой Золотаревым и Мишкой Каргаполовым - Кульбасом. Мишка уже не воронежский. Он откуда-то с Алтая и поступил к ним в Караганде. Среди ворошиловградских у меня друзья Со, Бу и Ва. Так они по примеру книги о первобытных людях называют себя. Это Соболев, Буслаев и Вайсбург. Среди дальневосточников у меня друзья - Гришка Сапожников и Урманов. Гришке скоро тридцать лет, и не знаю, что же меня с ним сблизило. Это старший сержант, закоренелый служака. У него до сих пор удивленно поднимаются редкие рыжеватые брови, когда кто-то из спецов посылает его подальше. Он у нас старшина отряда, но должность эта чисто номинальная. К тому же летает он, как дуб. Уже одиннадцать лет Гришка в армии. Он самого несчастливого возраста. Стал когда-то младшим командиром, значит, лишний год службы. Потом был Хасан, Халхин-Гол, с Дальнего Востока никого не отпускали. И война. Это о них армейская пословица: "По закону Ома - через два года должен быть дома, по закону Бернулли - еще восемь лет привернули". А Сапар Урманов мой однолетка, мягкий, умный парень с какой-то удивительной, благородной стеснительностью в поведении. Слова плохого от него не услышишь, а когда ему их говорят, он только улыбается.
Из фронтовиков ближе всех мне Федя Тархов. Он настоящий артист, певец, и до войны выступал по радио. Да и к нам он приехал из фронтового ансамбля. Недолго дружил я еще с Кудрявцевым, но его перевели в другую эскадрилью…
Никому не говорим мы о своих особых чувствах. Когда остаюсь один в казарменном коридоре, подхожу к стене. В ряд висят там синие плакаты со звездами и портретами в углу. Долго стою и смотрю. "Будь таким, как Покрышкин!", "Будь таким, как Луганский!", "Будь таким, как Кожедуб!"… Хлопает дверь, и я поспешно отворачиваюсь, будто занимался каким-то делом.
И других я заставал стоящими тут, когда не было никого вокруг: Вальку Титова, Со, Кульбаса. Лица у них были серьезные, какие-то отрешенные. И тоже краснели, делали вид, что так просто смотрят…
Мы драим сапоги. У меня и еще трех-четырех в эскадрилье они офицерские, хромовые, ко всеобщей зависти. Когда кто-нибудь из нас в наряде, сапоги надевают на танцы другие. У остальных они кирзовые, и их густо смазывают отработанным солидолом. Свежим нельзя - быстро сгорят. Долго ждут потом, чтобы солидол высох и не пристала пыль. Некоторые обузили по ноге свои кирзовые сапоги, у других они так и остались с широкими голенищами.
В город идем группами. С аэродрома есть два пути: один через станцию и другой - по арыку до мельницы, оттуда через речку к скверу. Я с Валькой Титовым, Мишкой Каргаполовым и другими иду вдоль арыка. Сразу за летным полем, где арык расширяется, купается Ларионова. Мы замолкаем и отводим глаза, безразлично смотри на небо, на верхушки деревьев. У нее черный купальник и высокая полная грудь. На нас она и не смотрит: спокойно лежит на спине сведя вместе ноги в воде и стараясь не замочить голову. Младший лейтенант Каретников сидит на берегу с перевязанным горлом. Весит он больше ста килограммов и вечно чем-то болен, даже свинкой переболел. У них открытая любовь, и живут они тут в снятой у узбеков комнате. Каретникову не больше двадцати, он сам недавно закончил училище. У нас все инструкторы такие. А ведь ей уже сколько лет.
В бывшей церкви, где сейчас клуб, играет оркестр. Это наши ворошиловградцы - труба, саксофон, барабан, две мандолины, что-то еще. Я не очень понимаю в музыке. Сегодня наш концерт для города. Подгурский - тихий мальчик из одесских спецов - садится за пианино, и Федя Тархов поет:
По глухим, знакомым деревушкам
Возвращался с плена я домой;
Утомленный, но шагал я бодро,
Оставляя след в степи чужой.
Голос у него красивый, мужественный - драматический тенор, и в этом здании с замазанными известкой картинами на потолке он звучит с особенной силой.
Аникушка, Аникушка, если б знала ты страдания мои.
В городке, наверно, не слыхали настоящих певцов. Публика, в основном, женщины, сидит притихшая. Даже подполковник Щербатов, лично явившийся с патрулем проверять увольнительные, кажется, понял, что пустое это дело. Он стоит с грустным видом и вспоминает что-то свое. Наверно, устав караульной службы.
Я искал тебя, моя родная,
Поделиться горем и нуждой;
Утомленный, но шагал я бодро…
Выхожу в темнеющий уже сквер, смотрю вдоль улицы. Даже здесь не теряет силы Федин голос:
Аникушка, Аникушка, глазки синие твои, как васильки…
Наконец вижу своих. Это Надя с Иркой. Провожу их мимо нашего дежурного у двери на припасенные места.
Федя исполняет свой репертуар: "В этот вечер, в танцах карнавала", пару оперных арий, что-то из оперетты. Когда он доходит до слов "Если хочешь - прийди, если любишь - найди", то выразительно протягивает руки к третьему ряду. Там сидит черноволосая женщина с опущенными глазами. Кажется, она заведует детским садом. В рядах перешептываются.
Потом сержант Коптелов пляшет "русскую". Невысокий, очень ладный, стройный, он выходит с отсутствующим видом на середину сцены и начинает танцевать, будто выполняет какую-то безразличную ему работу. Все быстрее делает это. И вдруг происходит необыкновенное. Медали у него на груди сами собой становятся горизонтально и начинают как бы парить в воздухе, не опускаясь и не поднимаясь. Когда он заканчивает танец, они плавно ложатся обратно на грудь…
Поют девочки из АМС. Штурман эскадрильи капитан Груздев, известный трепач и дамский страдалец, рассказывает наизусть что-то из Зощенко. Пожилой майор из МТО слабеньким, но приятным голосом исполняет "Маленький город на юге". Женщины постарше утирают глаза.
Скамейки быстро сдвигаются к стенам, и теперь - танцы. Наш джаз ударяет что-то такое, от чего начинают гудеть и позванивать плотные кирпичные стены и высокий стрельчатый потолок. Город совсем маленький, все хорошо знают друг друга, а мы тут совсем свои. В городе известно, кто из нас как летает, за что получил взыскание или кто из комсостава ждет повышения в звании. Ну, а уж кто и с кем гуляет, тут никак не скроешь. В городе, кроме нас, одни почти женщины…
- Смотрите, Елизавета Сергеевна сама к нему идет! - шепчет Ирка, и черные живые глаза ее лукаво искрятся. Надька и третья их подруга, тоже десятиклассница, хихикают в платочки и все вместе обсуждают последние события.
Среди танцующих - знакомые лица. Есть отмеченные каким-нибудь особым качеством или прозвищем. Вон та, с пышной прической и белыми полными руками, женщина "с коровой". Наши фронтовики говорят об этом, посмеиваясь. Половина их, по существу, живут по домам. Знают также, что другая, с красивеньким, будто фарфоровым лицом, когда знакомится, то показывает медицинскую справку о том, что не болеет дурными болезнями. Скорее всего, злое вранье, но так говорят. Всех веселит сын подполковника Щербатова, тупой и глупый парень с сержантскими погонами. Его папаша привез откуда-то вместе с собой и определил в БАО. Он лезет всякий раз к нам в компанию. Его не любят - не из-за отца, а потому, что он дерьмо и тихушник: все рассказывает куда-то там, что от нас услышит. У ребят неприятности были из-за него. К тому же он вечно почему-то голодный. Сейчас во время танцев кто-то из спецов потянул за веревочку, что торчит из его кармана. На пол прямо посредине зала посыпались вдруг сухари, с громким стуком упала оловянная ложка. Девушка, которая танцевала с ним, бросила его, и все хохочут, глядя, как собирает он свое добро. Хорошо, что отец его убрался вовремя.
А джаз все садит что-то английское, из кинофильмов, которые шлют союзники. Мало того, еще и поют наши все ужасными голосами. Слов не знают и выдумывают свое. Особенно старается рыжий Ва. В расстегнутой до пояса гимнастерке, с подкатанными рукавами, он что есть силы колотит в барабан и вопит на мотив Динки-джаза:
О леди, леди, мыло в Ташкенте - это вещь!
Потом Ва бросает кому-то барабанные палки, бежит в зал, хватается за руки со своим другом Бу. Они танцуют что-то вовсе дикое, а напоследок, отвернувшись друг от друга, неожиданно склоняются и, ударившись задами, разлетаются в разные стороны, сшибая танцующие пары. В этом особый шик, все визжат и хохочут.
Я танцую сначала с Надькой. Держу ее по-хозяйски, и с ней что-то как будто получается. Потом с Иркой. Тоже ничего, боюсь только наступить на ногу. Подхожу еще к девушке с очень густыми бровями на удивленном лице. Она мне не нравится, но мне передавали, что девушка говорила обо мне что-то лестное. Танцую и смотрю на нее с интересом: почему это я ей нравлюсь? Она вся как каменная и слегка дрожит. У нас плохо выходит с ней, кое-как довожу ее до места. Танцую еще с нашими девочками-воячками из АМС. Это свои, в кирзовых сапожках, и стесняться с ними не надо.
Танцую я плохо. Да и когда мне было учиться? Перед войной, в восьмом классе спецшколы, на большой перемене включали динамик, и парами в длинном коридоре мы старательно шаркали ботинками по крашеному полу. Танцевали мы под томную музыку: "Когда на землю спустится сон", "Голубыми туманами наша юность прошла" и все такое прочее. Танцы заканчиваются. Сначала вместе с Надькой провожаю Ирку. Идем в жаркой темноте между заборами, проходим через чьи-то сады, смеемся, дурачимся, нарушая собачий покой. Надьку держу уверенно, чувствуя плотную обнаженность ее руки. Ирку держу так же, но по-дружески. Вдруг ощущаю легкое пожатие ее локтя. Значит, и в первый раз мне это не показалось. Я озадачен. Осторожно, как бы между прочим, прижимаю к себе ее локоть. И уже явственно получаю ответ. Тогда смело беру в ладонь ее маленькую руку и сильно сжимаю. Она сжимает мою руку. Когда прощаемся, Иркины татарские глаза горят победно и насмешливо.
Иду с Надькой назад, к ее дому. Там, за садом, проем в заборе и глухой темный тупик. Сразу же ставлю ее спиной к знакомой нам гладкой яблоне и привлекаю к себе. Чувствую под легким ситцевым платьем худенькую спину, маленькую плотную грудь, твердые гладкие колени. Губы ее ласково и послушно раскрываются, сливаясь с моими губами. Она слабо, едва заметно отталкивает меня и говорит обычно одно и то же:
- Вот, мальчишки всегда… только силой пользуются…
Все, это грань, за которую не перехожу. Я чуть отстраняюсь от нее, ставлю ее опять к яблоне, и все начинается сначала. Предутренний ветер касается наших разгоряченных лиц и рук. Пора идти. Я смотрю на светлую ситцевую тень, уходящую от меня между деревьями, слышу, как скрипнула дверь на стеклянной веранде, поворачиваюсь и иду поспешным шагом к шоссе.
Здесь идти на километр дальше, зато не надо спотыкаться и прыгать через арыки. Никого нет на дороге. Иду хорошо, быстро. Вспоминаю все бывшее со мной в этот день и вечер. Я устал, но мне легко и радостно.
В эскадрилье вожусь еще четверть часа, стаскиваю с себя узкие сапоги. Особенно не поддается левый. Сдергиваю его наконец, смотрю на светлеющий горизонт. Через час-полтора полеты. Опускаю голову на набитую сеном подушку и ничего больше не помню…
Гу-га, гу-га…
Это слышится слева от нас, потом с другой стороны. Все делается так, как говорил Даньковец. Теперь и мы начинаем. Сначала глухо, едва слышно, сложив ладони перед губами, потом все громче:
- Гу-га, гу-га, гу-га…
Немцы, говорившие только что между собой, сразу умолкают. Напряженная тишина стоит над болотом. Лишь где-то из глубины его идет наше уханье. Все явственнее оно, глухое, пугающее. Будто само болото выдыхает из себя эти звуки.
И вдруг огненная стена рушится на нас. Бьют из автоматов, пулеметов, с ноющим звуком обрываются мины. Сразу десяток осветительных ракет виснет в небе слева и справа. Делается светлее, чем днем. Стреляют из болота, с лесного косогора, который виден за ним, еще откуда-то. Только нас не достать. Слишком близко лежим мы к ним. И каким-то неведомым чувством определяем, что бьют как попало, руки дергаются у них…
Проходит часа полтора. Даже шепотом больше не говорят на той стороне. Лишь звякнет что-нибудь, и снова молчание, придавленное, настороженное. Тогда опять у нас раздается хриплое, неторопливое: гу-га, гу-га. Это Даньковец рядом со мной дает сигнал. И все мы хрипло повторяем в такт:
- Гу-га, гу-га, гу-га.
Теперь немцы начинают сразу стрелять: вразнобой, длинными очередями, выпуская сразу весь магазин. Даже крик какой-то слышится с их стороны: тонкий, пронзительный. А мы лежим лицами в грязи, не отвечая ни одним выстрелом. Постепенно гаснут фонари над головой и опять все затихает.
А, суки, они боятся нас!.. Ждут сейчас, прислушиваются. И не смеют уже говорить. Злое радостное чувство переполняет нас. Почему-то уже не холодно, хоть все сечет и сечет мелкий ледяной дождь. Даже запах делается не таким тяжелым.
В третий и в четвертый раз начинаем мы:
- Гу-га, гу-га, гу-га…
И все повторяется. Перед утром мы отползаем назад. В эту ночь и головы было не поднять. По очереди протискиваемся между кучами плотной, перемешанной с кирпичом глины, разгоряченные, спрыгиваем как раз напротив нашего подвала.
- Ну, теперь знают, кто здесь, - говорит удовлетворённо Даньковец, обтирая тряпкой штаны и бушлат. - От Белого и до Черного моря они этот знак понимают, что штрафная тут!
Закончился лимит на бензин, и третий день мы не летаем. Четверо нас - Мишка Каргаполов, Сапар Урманов, я и Гришка Сапожников, идем в старый город. Слепой полет называется это у нас. Идём так, от нечего делать, рвём и едим созревающие раньше других яблоки - "белый налив". Здесь их столько, что никто ничего не говорит. Мне смешно, что Сапар до сих пор с боязливым почтением относится к Гришке как к старшему сержанту. Ну, и казенка была у них в Особой Дальневосточной. Ведь все мы курсанты, вместе летаем. А Сапар летает куда лучше Гришки, на пять или шесть задач его обогнал.
Лежим в тени у мельницы, сняв сапоги, и слушаем, как негромко шумит вода в арыке. Гришка когда-то закончил речной техникум и перед армией плавал какое-то время помощником капитана парохода на Оби. Сейчас он рассказывает мне об этом, как о самом светлой воспоминании своей жизни. Коричневые, всегда немного дурные глаза его возбужденно блестят.
Рассказывает он серьезно, обстоятельно. Еще зимой с Гришкой случилась история. Как раз приехал тогда подполковник Щербатой наводить дисциплину. А Гришка вдруг загудел: на сутки исчез и на полеты не явился. У него тут одна учительница, вроде ему как жена, и он живет у нее. Все мы знаем: такая полная, с низкой посадкой и с кудряшками, Вера Матвеевна. Ирку с Надькой она в пятом классе учила. А Гришка ведь служака. Как Щербатов сказал, что нельзя из эскадрильи отлучаться, так и сидел он десять дней, никуда не уходя. Чуть ли не один оставался в казарме на конезаводе. А потом получил увольнительную и загремел. К тому же выпивший вернулся.
Только Гришка партийный, а там как раз говорили о дисциплине. Ну, все и завертелось. Это уже потом Кравченко, наш инструктор, рассказывал. Гришка вдруг взъерепенился. Что хотите, говорит, со мной делайте, а я не могу. Мне тридцать лет скоро, и я одиннадцатый год на казарменном положений. Дайте мне права сверхсрочника или разрешите так жить на дому.
Ну, Щербатов требовал там что-то свое. Но комэска подумал и сказал: что же, пусть ночует дома у себя, все же живой человек. И особое разрешение на три дня в неделю дали Гришке, только чтобы другие курсанты не знали. Как будто нам нужно разрешение.
- Там Тамара Николаевна про тебя спрашивала. Что, мол, за мальчик ходит с тобой? - говорит вдруг мне Гришка.
Я краснею от неожиданности. Гришка - честный, основательный человек, о покупке речи быть не может. Это Тамара Николаевна, которая ходит вместе с его Верой Матвеевной. Она живет и работает в райцентре, тоже учительница. Сейчас, как видно, в отпуске. Раньше она жила здесь и была у Ирки с Надькой, кажется, по ботанике. И на танцы она раза два приходила. Это совсем уже солидная женщина, еще старше, наверно, Ларионовой. У нее светлые уложенные волосы и очень уж толстые ноги. Я молчу.
- А что, видная, красивая баба! - говорит Гришка с серьезностью.
Перескакиваем через арык с Мишкой и Сапаром. Гришка остается сидеть у мельницы. Он всегда так ведет себя, когда пару яблок сорвешь где-то у дороги. И смотрит даже в другую сторону, чтобы не видеть наших нарушений. Правда, яблоки потом ест.
Идем к мостику через арык. На базаре толкаем пару зимнего белья, что оказывается лишней у Мишки Каргаполова. Какое-то свое сдал Рашпилю - взамен. Тот вообще скотина, но, когда есть возможность помочь курсанту, старшина эскадрильи закрывает глаза. Все же двадцать лет на сверхсрочной службе и знает, что ладить нужно не с одним начальством. А Рашпилем его зовут потому, что вся рожа у него в оспе.
Пируем в тени: теплые блины, лепешки, мешалда. Когда уходим, к нам привязывается сын подполковника Щербатова. Этот всегда на базаре, ходит, где едят, принюхивается.
- Уши в масле, нос в тавоте, да зато в воздушном флоте! - громко говорит Мишка Каргаполов, только говорит куда грубее.
Ну, жлоб с деревянной мордой! Видит, что не хотят с ним дело иметь, а все идет сзади, заговаривает. Задерживаюсь.
- Ты, кусошник, - говорю. - Давай оторвись от нас!
Сын Щербатова останавливается в пяти шагах, смотрит на меня с ненавистью.
- Подожди, увидишь!
- Что, бить меня будешь? - спрашиваю. - Так ты же знаешь: ударю раз и калекой останешься на всю жизнь.
Что-то крысиное есть в его маленьких глазках и крепких челюстях с длинными желтыми зубами.
- Еще пожалеешь, Борис, - обещает он.
Поворачиваюсь к нему спиной, догоняю своих.
Возвращаемся в эскадрилью. Вечером я, Валька Титов и Со идем в гости. Перед тем советуемся и проходим на вторую за сквером улицу. Там живет наш полковник Бабаков. За оградой, под окнами его дома растут цветы: белые и красные розы. Их тут тьма тьмущая. Уже совсем темно. Со остается на стреме, а мы с Валькой прыгаем в палисад. Черт, нужно было нож взять. Обкалывая руки, ломаем сочные стебли. В окне на занавеске движутся женские тени. Ничего, Ринке тут еще роз хватит, останется…
Ну, пора рвать когти. Только подходим к ограде, нас ослепляет яркий свет. Это полковник на машине. Сидим не дыша. Он идет через калитку тяжелыми шаркающими шагами и вдруг останавливается буквально рядом с нами. Кажется, на всю улицу слышно, как бьется у меня сердце. Ясно вижу высокую, сгорбленную фигуру и лицо, повернутое в нашу сторону.
Постояв так минуту, полковник идет в дом. Мы переваливаемся через ограду и все трое бежим что есть силы, гремя сапогами по посыпанной гравием дороге. Лишь квартала через четыре останавливаемся. Смотрим с Валькой друг на друга: неужто видел нас полковник? Нет, не в лицо, конечно, а просто наши курсантские фигуры. Ведь и погоны мы надели парадные, с золотой каймой и лычками. Почему же не окликнул он нас?
Из окон Иркиного дома слышна музыка:
Веселее, моряк, веселее, моряк,
Делай так, делай так, делай так!..
Мы заходим во двор, переступаем через большую черную собаку, которая сидит на цепи. Она так воспитана, что курсантов не трогает.
Зато, как зверь, бросается на офицеров топотряда. В доме у Ирки снимает комнату лейтенант-топограф, лет ему около тридцати. Он вроде бы даже делал Ирке предложение, но ему отказали. Как же пес различает погоны? Запах, что ли, от нас особый, бензиновый…