И тут Свентицкий отчаянно задергал шпагат. Щепкин оглянулся недоуменно. Леон вертел головой, показывал вбок. Щепкин обомлел. В полуверсте, чуть ниже их, навстречу шел ярко-желтый большой "эс-и-файф". На его крыльях и хвостовом оперении явственно различались трехцветные российские знаки - круги.
Откуда Щепкину было знать, что это сам Лоуфорд, определив ориентиры на маршруте, по которому вскоре на Астрахань пойдут эшелоны "де-хэвилендов", возвращался, собираясь попутно пройти над красным флотом.
Одного взгляда для Щепкина было достаточно, чтобы понять - авиатор опытный. Шел не над морем, прижимался к кромке берега, здесь меньше болтает. Его, конечно, он заметил, потому что уже начал быстро и плавно набирать высоту, чтобы ударить сверху и со стороны слепящего солнца.
Щепкин, оглядываясь, видел разверстый рот Леона, тот ругался беспощадно. Дела были кислые. Оружие ведь с машины сняли из-за груза продовольствия и чтобы взять предельно горючего. Так что можно было только кулаками махать и всячески поносить врага, что на него, естественно, никакого впечатления не произведет.
Щепкин на секунду закрыл глаза, лихорадочно думал. Решение могло быть только одно: удирать что есть духу, прижаться к воде, уйти под защиту флота. Только разберут ли флотские, что один из них - враг! Будут ли стрелять? В кого? Думать было некогда!
"Эс-и-файф" вырастал уже сверху, стрелок разворачивал на нем пулемет. Явственно послышалась его дробь.
Щепкин резко свалил машину на крыло, начал падать к слепящей воде. Выровнял низко, казалось, колеса сейчас начнут пахать зеленоватое, мутное море. Прямо впереди встали серые длинные корабли, было видно, как на них засуетились, забегали. На миноносце с кормы развернулось зенитное орудие. Щепкин опомниться не успел, как под крылом мелькнула палуба, орущие люди, жерло трубы, из которой валил густой дым. Пахнуло на миг гарью, сажей, глаза ослепило. И в этот миг ахнуло. Затрясло, словно телегу на разбитой дороге, левая педаль перестала слушаться, заходила свободно. Самолет, кренясь, пошел чертить дугу, несся, падая, в близкие плавни.
Как он сумел его выровнять, Щепкин никогда не мог понять. Аэроплан пронесся, сбивая камыш, над кромкой дельты, завис на миг, чихнул мотором и рухнул прямо в черную болотистую жижу. Щепкин отстегнул ремни, выплюнул сгусток крови из разбитых губ, оглянулся. Леон, маяча задом, выползал на карачках на крыло, которое с хлюпаньем уходило в трясину.
Протянул Щепкину руку, помог выбраться из кабины. Они вылезли на кочки, упали в грязь, тяжело дыша. Трясина глухо бормотала, пускала пузыри, чавкала, зажевывая аэроплан. Кто в него вмазал - "эс-и-файф" или шрапнелью свои же - так и не понять!
Позади бухало, стрекотали пулеметы - флот палил в белый свет.
Щепкин отер грязь с очков, уставился: "эс-и-файф" уносился, явственно видный, высоко над морем куда-то на запад. Полет его был ломаным, но потом выровнялся.
Когда он исчез, Свентицкий сплюнул:
- Чтоб я еще с тобой полетел, мон шер?! Лучше уж сразу гробик заказывать!
12
Сначала тот день катился нудный, как все дни. Утренние кочеты не пели, а батя уже сдернул с Афанасия кожух: "Нечего на лавке прохлаждаться!" Чумной со сна, Афоня долго моргал белесыми ресницами на клочкастую бороду отца, не понимал. В серых его глазах дымно плавал, не таял, сладкий сон. Ох, поспать бы!
На печи закряхтела бабка, но отец крикнул на нее, чтобы не суетилась, сам вынул из печи чугунок с картошкой, обмотанный для тепла тряпьем, отсчитал три картошины на стол, бросил сушеную воблину: "Ешь, сынок…"
Афоня застучал рыбиной по лавке, чтоб легче было обдирать шкурку, с привычной злостью вспомнил - в погребе кадушки с солониной, на чердаке, под крышей, висят окорока в маслянистой коричневой коже, в белых вкусных прожилках; рядками развешены потрошеные копченые осетры… Дом полная чаша, а родитель каждую кроху считает.
Вздохнул, жуя, покосился.
Отец, выпячивая костистый зад в казачьих шароварах с лампасами, клал поклоны святым, светил босыми желтыми пятками. Над кроватью, где он спал, в сизом свете, падавшем из окошка, блестело развешенное оружие: карабин, шашка в облупленных ножнах. Как же, казак без оружия - не казак! А сам винтовки не вычистит, все он, Афанасий, отдувается.
К тому же и вооружение держит больше для форсу, в армию не годен по слабой груди. Оттого и кличка ему уличная - Сипатый.
Заорал в курятнике на дворе петух, значит, утро. И тут же гулким мычанием доложила корова Зорька: жду, мол. Папаша, откинув побитый сединой чуб, недовольно покосился: чего расселся? Афанасий вылетел из-за стола, не дожевав, в сенцах схватил подойник, нырнул на баз.
Привычно засветил каганец, поставил лавочку поближе. Корова колыхнула мягким коричневым боком, покосилась темным добрым глазом. Афоня взялся за тугие, шершавые соски, надавил с протягом. Цвиркнули в ведро первые струйки теплого молока.
Это же надо, вся станичка потешается над Афанасием: "Парень, а коров доит!" Сколько раз намекал папаше: "Женились бы снова, чего вдоветь! Была бы в доме молодая хозяйка, вот и доила бы". Так нет, не обженится… От жадности. Как же, будет жена, ей же платья покупай, корми… Ах, жизнь проклятая!
Мерно бились в ведро молочные струи. Афанасий, вздыхая, думал…
"Хорошо бы стать генералом! И первый приказ - запретительный! Чтоб ни один папаша по всей России не смел заставлять сыновей мужска пола коров доить! Вот бы батя взвился! Кто, мол, хозяин в дому? Кто ты есть такой, пащенок? А я есть Афанасий Дмитрич Панин - полный генерал! И вы мне не указ!"
Корова хлестнула хвостом по носу, оборвала мечтания.
Афоня перешел доить следующих, а было их четыре.
Когда он выгнал их за тесовые ворота, по улице, как по ущелью, текло на выгон стадо. Пастухи-старцы ехали троицей, за плечами, дулом вниз, винтовочки, на животах туго набиты патронташи. Казачество скотину берегло, без охраны в степь не выгоняло. Время было смутное. Возникали то с севера, из калмыцких степей, то с южной, кавказской стороны непонятные люди, сразу и не разберешь, где регулярное белое войско, где просто банда: наши не наши - поймешь их? А жрать всем хотелось. Бывало, что пастухи и отстреливались.
Коровы ушли в стадо пощипывать прошлогоднюю травку по оврагам, жевать разбросанную на выгоне для просушки гниловатую солому - новь еще не поднялась. Афанасий, ежась (хоть и весна стояла на дворе, а утренняя земля холодила), дождался, как из-за края земли выкатилось солнце, поглядел на синие кизячные дымы, вставшие над камышовыми крышами, коричневую змейку речки, за которой распласталась бугристая степь, и побежал во двор. Сунулся было в дом - досыпать, но папаша, коловший саксаулины на топку в углу двора, поднял голову:
- Афонь!
- Чего?
- Ты мне не чегокай! Отец Паисий заходил вчерась, нужно еще разок справить божье дело… Настасья Никитична оченно тебя просят. Сказала, помогает ей лекарство.
- Не пойду! - насупился Афанасий.
Дело было ясное. Поповна, дочь отца Паисия (в миру бывшего Никитой), заявилась в станичку домой год назад. Вроде бы училась она в каком-то институте на благородную даму. Но, как царя скинули, учение ее прекратилось. Это понятно. У них в сельце школа тоже закрылась - учитель уехал куда-то, но ребята не горевали: кто ж учится, когда царя нету?
Поповна рассказывала ужасное: как полублагородных девиц большевики, все нерусские, в черной коже, с ножами, заставляли для ихнего большевистского развлечения танцевать без музыки польку "бабочку". От этого развлечения многие девицы со страху померли, многие ума решились, но Настасья Никитична не из таких! Тайно пробралась через всю Россию к родительскому дому, и даже шесть сундуков с собой привезла в целости и сохранности.
После петроградской столицы, ясное дело, скучала. И погода ей была здесь не та, и кизяками воняло, и народ грубый. По станичке ходить пешим ходом брезговала, ездила в дрожках отца Паисия смотреть на реке закаты. Вечерами девки (парней ведь и не осталось - всех война выгребла) собирались к поповскому дому, сидели под окнами, слушали, как Настасья Никитична играет на фисгармонии и тоненько, не по-нашему, поет.
Как весна обрушилась, поповну словно подменили - петь и играть перестала, по ночам свет жгла, становилась в окне простоволосая, глядела мутно, тяжело вздыхала.
Отец Паисий всполошился, призвал сельскую знахарку Кудиниху. Кудиниха крест целовала и клялась, что приведет поповну в соответствие. И чего же присоветовала? Пить сырыми яйца гагар, крякв, куличков и другой дикой птицы.
Один раз Афанасий сдуру согласился: пошел на реку, в камыши, набрал целый картуз коричневых и голубоватых, в разную крапинку, яичек из птичьих гнезд. Понес.
Лучше бы не ходил…
Пустила его поповна только на порог. Сама сидела бледная и томная, в черном платье рытого бархату. Волосья на макушке собраны в кукиш, а сверху гребень воткнут с блестящими каменьями. В гостиной комнате было наставлено всякого, кто бы рассказал - не поверил. Самое интересное - часы бронзовые, с фаянсовым циферблатом и резными стрелками. На часах скелет смертоносный поднимал косу, видно было, что никогда траву не косил. Разве ж так косу держат!
Настасья Никитична яйца в картузе приняла, сказала:
- Дремучесть.
Он пошлепал было босиком к часам, рассмотреть, но она взяла его за ухо цепкими пальцами, больно выкрутила и вернула на порог:
- Ноги мыть надо…
Кто ж ноги моет, когда грязь кругом? Не сапоги же носить!
От обиды захлестнуло горло. Старался же, изодрался весь по камышам и - на тебе! Она протянула ему конфету в липкой полосатой обертке. Он ее взял, но есть не стал, как вышел со двора, так и выкинул. Даже руки помыл в реке, чтобы не несло от них липким запахом.
Афанасий отвел глаза, задумался. Порки, ясное дело, не избежать. Но и разорять гнезда не по душе. Была бы она и впрямь хворая, помирала бы, ну тогда еще бы подумать можно было. А так, ведь все ясно - со скуки бесится. А птах жалко.
Вроде бы и дело простое: шныряй по камышам, смотри, откуда снимется кряква, там и гнездо. С куличками и того проще, те и вовсе кладут яйца прямо на землю: меж камешками да ракушками лежат крапчатые катыши, только собирай. Но как забьется, как закричит какая-нибудь утиная мамаша, застрижет крыльями прямо над головой, как затопают тонкими, как соломинки, ножками кулики, вереща и попискивая, - с души воротит! Возьмешь да и положишь в гнездо еще теплое яичко: ведь это ихнее… Какое им дело до поповны!
- Не пойду! - твердо, глядя прямо в колючие папашины глаза, объявил Афанасий. И зажмурился в привычном ожидании порки.
Спустя недолгое время лежал он близ реки на животе (сидеть было, ясное дело, больно) и деловито расшатывал передние зубы: целы ли? От папашина тычка полетел он на дворе носом на поленья и сильно ушибся. Однако, как ни странно, зубы держались крепко. Вожжами папаша прошелся по заду и спине, учил отрока. Угрожать не угрожал, сказал просто: "Без этой птичьей дряни не возвращайся! Мне отец Паисий мерина продать обещался, а тебе его дочке приятное сделать жаль? Пришибу!"
А что? И пришибет. Свободное дело.
Была жива маманя - заступалась, а как свезли ее на погост, вон туда, за белую церковь, в папашу будто сатана вселился.
Эх, жизнь песья…
Афоня поднялся, побрел вниз по откосу к шумной речке. На желтом песке вверх днищами лежали лодки-плоскодонки, черные от смолы, скользкие, как тюлени на Каспии.
От них несло сырым запахом соли.
Солью жила станичка. Как лето подойдет, ударит жара, разбредаются по всей пустыне к мелким озерцам казаки, выпаривают рапу, гребут скребками белую мелкую соль, сушат. Потом на лодки и вниз - тянут по обмелевшей речке до моря.
Еще калмыки со степи каждый год пригоняли немалые стада. Станишники их торговали, подкармливали, гоняли бурты до того же моря, там грузили на барки, везли в Баку, Персию и иные местности, брали хорошую монету. С того и население существовало… До вечера Афанасий бродил по степи, домой идти не собирался, с опаской поглядывал на станичку, ждал, когда папаша гнев забудет, отойдет! Вид, конечно, был вполне безобразный. Торчит посередине к небу обшарпанная церковь, на звоннице вороны каркают. А вокруг разбрелись, разбежались, как овцы из отары, дворы. Каждый двор, как крепость, огорожен высоким глинобитным дувалом, стоит далеко от соседнего. Это чтобы не заглядывали посторонние, кто как живет, чем дышит, что имеет. Полаивают кобели, в каждом дворе не меньше трех-четырех штук, на тот же самый случай. Убивать будут, голоси не голоси, зови не зови, до соседнего двора далеко, никто не услышит.
"Эх, чудо бы какое-нибудь случилось! - думал Афоня. - Ветром бы дунуло так, чтобы крыши в небо, дувалы посыпались! Или земля бы затряслась!"
Афанасий сжал кулаки, закрыл глаза и начал молиться: хорошо бы пожар начался, как в позапрошлом году, когда батя в одних портках по селу метался, звал людей сарай тушить, все сено сгорело.
И чудо случилось!
Но совершенно не то, которого ждал Афанасий.
Впоследствии, когда станица успокоилась, общество подвело убытки от "чуда". А они были немалые. Звонарь Никита, по прозвищу "Дай Кашки", которого за природное слабоумие даже в армию не брали, решив, что настал конец света, ударил в набат, раскачал большой колокол на церковной звоннице так, что ветхие балки, не привыкшие к такому звону, треснули, колокол загудел с божьего храма вниз и ушел в землю по самые ушки. Это бы еще ничего, но он раскололся прямо поперек литого двуглавого орла на боку и, когда его выкопали, никакого звону больше не издавал… Так, какое-то скрипение. "Дай Кашки" же, по странной случайности оставшийся в живых, хотя и треснулся об землю рядом с колоколом, только махал руками и, брызжа слюной, хихикал и объяснял что-то никому непонятное.
Супоросная свинья на дворе престарелого сотника Лопухова из-за шума и треска метнулась в колодец, совершив над собой смертоубийство. От чего престарелый сотник Лопухов, рассчитывавший получить за свинью хороший куш, впал в задумчивость и даже ругаться забыл.
Когда собрали разбежавшееся по степи станичное стадо, недосчитались двух коров. Кости их впоследствии были найдены в дальнем овраге - то ли их волки загрызли, то ли попадали сдуру коровы сами в овраг.
Два деда, заводившие сеть на омуте, бросили ее, и сеть унесло течением. А она была почти что новая.
Много еще разного случилось в станичке в те страшные минуты и с людьми взрослыми, и со скотиной, и с малыми ребятами. И только папаша Афанасия, несмотря на слабую грудь, оказался смелым человеком. Метнулся в дом, вытащил карабин и, взобравшись на крышу база, расстрелял три полные обоймы в сторону "чуда", что, однако, не произвело на него никакого впечатления.
Появилась эта образина со стороны моря, растопырив широкие желтые крылья и свесив к земле круглые лапы. По степи перед нею, как мяч отскакивая от земли, катился страшный треск и грохот. От этого грохота внизу вздымалась пыль и катились копешки степной травы - курая. Образина перла прямо на станичное стадо, на ошалевших от неожиданности пастухов. Когда они попрыгали с коней и попадали, закрывая голову руками, сей страшный летящий предмет поднялся немного выше. Но коровы от этого в спокойствие не пришли, а, наоборот, задрав хвосты и мыча, порскнули вразброд по степи.
Афанасий, раскрыв рот от полного изумления, смотрел от реки, как непонятное сооружение прошлось низко над самыми крышами села, обогнуло колокольню, на которой тут же заухал колокол. Со дворов выскакивали люди, тыча пальцами в небо; громко лаяли собаки, куда-то пронеслась расседланная лошадь. "Оно" описало широкую дугу над рекой, спереди у "него" что-то вертелось и блестело, отражая закатное солнце, наподобие зеркала, по реке только рябь пошла от сильного ветра…
Направилось прямо к выгону, приблизилось к земле, несколько раз ударилось об нее, подпрыгивая, и скрылось от взора Афанасия за горбатой скирдой прошлогодней соломы.
Забыв и про порку, и про отцовы угрозы, Афоня бросился бежать туда. И хотя бежал он не быстро, но другие приближались к непонятному сооружению еще медленнее и осторожнее, и прибежал он первым.
И, как стал шагах в десяти, чувствуя, как коченеют от страха ноги, так и застыл наподобие параличного.
На него прямо с кожаной головы смотрели огромные, стекольные, как у стрекозы, глаза. Ничего больше - черная харя со страшенными глазами, ни носа, ни рта! Такое если и приснится, так проснешься, заорав "мама!", в холодном поту. Харя что-то промычала, но Афоня отступил назад - не подманишь!
Тогда там, внутри, под верхними крыльями что-то задвигалось, и из гладкого, бочечного туловища чудовища, как бабочка из кокона, начал вылупливаться - похоже, а там кто его знает! - человек.
Весь в красноватой кожаной шкуре, на ногах чудные штуки, вроде бы содрали крылья с огромного майского жука и, стянув их шнурками, нацепили на ноги (потом Афоня узнал, что это называется "краги"). Летун присел несколько раз, раскидывая руки, видно разминался. Афоне показалось, что он весь железный и даже скрипит от несмазанности. Руки тоже были кожаные. Уставившись на Афоню, он начал сдирать кожу с головы: уплыли куда-то глазища, батюшки! Да это же шапка такая! А спереди очки и матерчатая маска, наверное чтобы пылью не дышать, не кашлять.
Афанасий хмыкнул. Теперь бояться было нечего, на него глядело хотя и незнакомое, но все-таки человеческое лицо. Красноватое от загара, молодое, тонкое, даже красивое! Но больше всего Афоню успокоили веснушки. Обсыпало его ими, как маком. А глаза смеются, синие, презрительные.
Человек улыбнулся Афоне, показав ослепительно белые зубы, и сказал что-то. Что именно, Афоня не понял, потому что говорил он как-то странно и смешно, заворачивая язык, гундося и пришептывая. Тронул ладонью сумку, висевшую у колена. Только теперь Афанасий разглядел на его боку маузер в полированной деревянной коробке.
- Кто такой? Чего безобразничаешь? - сказал Афоня сурово.
Но незнакомец уже глядел поверх его головы, в сторону. Афанасий оглянулся. На краю выгона жались станичники, а прямо к ним катила на дрожках поповна Настасья Никитична, малиновая ее накидка так и трепыхалась от нетерпения, шляпку сдувало, и она держала ее обеими руками в длинных черных перчатках. На вожжах сидел отец Паисий. Видно, событие оторвало его от трапезы: губы были в яичном желтке, а за воротом торчала полотенчатая салфетка.
Настасья Никитична, не дожидаясь, когда дрожки остановятся, спрыгнула с них и быстро пошла к летуну.
- Какое событие! - говорила она, медово улыбаясь. - Вы как Икар в этом верблюжьем краю! Позвольте приветствовать мужественного пилота на этой земле!
Незнакомец улыбнулся еще шире и сказал что-то уже совсем непонятное. Афоня злорадно ждал, что станет делать поповна, но та только расширила глаза еще больше и, бледнея от радости, сказала:
- Ах, так вы англичанин? Ай эм немного спик инглиш… Экскьюз ми совсем немного. Ах, какой вандерфул! Вив ля Британиа!
Она - Афоня ахнул - протянула руку британцу, и тот приложился к ее пальчикам.
Он быстро заговорил, она слушала, кивая, потом пошарила взглядом, наткнулась на Афанасия, поманила:
- Мальчик! Наш гость боится, что его летательный аппарат подвергнется нападению скота или темных людей. Он приказывает, чтобы ты охранял его и не подпускал любопытных. Пока тебя не заменят более взрослые.
- Чего там… Могу, - согласился Афоня. Британец все понял и без слов, потрепал Афанасия но щеке рукой в холодной перчатке.