Провода нелепо свисали с цепочки столбов придорожной телеграфной линии, буран оборвал всякую связь с Астраханью. Только по горбам насыпи да столбам можно было понять, что железная дорога здесь, под ногами, да еще в одном месте, впереди, сугробы посдувало, и на черной проплешине ржаво выделялись полоски рельсов.
Глазунов угрюмо пробурчал под нос весьма неодобрительные слова, повернул назад, к составу. Над локомотивом выбивался редкими клубами дым. Будка паровоза была покрыта толстой наледью, даже с шатунов свисали грязные сосульки. Перед локомотивом визжала пила, стучали молотками мотористы, ладили клин из тонкой листовой стали и шпал, чтобы навесить его спереди локомотива, наподобие снегового очистителя. Насчет клина придумал сам Глазунов, полагая, что, когда поезд двинется, он начнет разворачивать и раскидывать снеговище с рельсов. Но как его сдвинуть и чем - задача!
Вид состава по понравился Глазунову. На платформы, где стояли бочки с бензином, касторовым маслом, ящики с разобранными аппаратами, понамело снегу; в теплушке с верстаками и ремонтным инструментом мотористы, греясь, развели ночью такой огонь, что прожгли крышу и стенку, огонь сбили, но горелые доски и жесть коробились, открывая темное нутро; в жилом классном вагоне поставили вчера дополнительные буржуйки, теперь из всех почти окон торчали жестяные трубы, плевавшиеся копотью и дымом, - там жгли всякий хлам.
Было раннее утро, народ еще спал, кроме тех, кто занялся стругом, да еще кашевара: тот плясал от холода у полевой кухни, стоявшей на платформе, и грелся, прижимаясь к ней спиной в дранье. До Глазунова доходил вкусный звук булькающего кулеша, запах пшенки.
Звякнула дверь в тамбуре, на снег выскочил маленький обнаженный по пояс и босоголовый человек в синих бриджах, начал делать гимнастику по Мюллеру. Крякал, приседал, подпрыгивал. От теплого, крепкого тела на морозе шел парок, оно сизело на глазах. Глазунов даже поежился под тулупом. Командир авиаотряда Туманов занимался таким образом каждое утро, не глядя на погоду.
Туманов, стуча зубами, прыгнул в вагон.
Когда Глазунов заглянул в командирское купе, тот был уже в теплом свитере и кацавейке на козьем меху. Морщась, скреб бритвой сизый подбородок, глядясь в зеркало. Вежливо подмигнул:
- Прошу вас… Садитесь… Кипяточку?
На столике парил чайник. Глазунов плеснул в кружку кипятку, порылся в карманах, где звякали болтики, винтики, ключи и шайбочки (механик имел пристрастие подбирать всякую металлическую мелочь), выудил матросский ржаной сухарь с крупинками соли, разломил пополам.
- Где дрова для паровоза достанем, комиссар? - скосил голубой веселый глаз Туманов.
- Не знаю… - вздохнул Нил Семеныч.
Дело и впрямь было гиблое…
Степь вокруг лежала голая, без тростинки, без деревца, хотя бы колок какой, рощица, так нет! Телеграфные же столбы Глазунов еще вчера запретил трогать. Если их попилить беспощадно, то никакой связи не будет, связистам новые столбы ставить - это не провода оборванные скручивать, где их теперь достанешь, эти самые столбы?
Локомотив жрал последние дрова из тендера. Машинист топку залить отказался, потом пары не поднимешь; дать локомотиву закоченеть, так и смазки заледенеют и вообще - гибель…
- Ей-богу, не знаю, что делать, Константин Константиныч… - повторил тягостно Глазунов. - Ума не приложу!
- Плохо, - сказал Туманов.
Глазунов и сам знал, что плохо.
- Дайте мне из пилотов Кондратюка и Геркиса, - наконец, подумав, сказал он. - Бугаи здоровые, сила есть. Из мотористов сам подберу. Вперед сходим. Позади ведь, сами видели, ни дерева, впереди поглядим. Не подберем ли где шпалы, не может такого быть, чтобы вдоль полотна шпал для ремонта не хранили.
- Что ж, можно и так… - согласился Туманов. - Только вряд ли…
Часа не прошло, как побрели от эшелона люди с пилами, топорами, ломами. На всякий случай здоровенный украинец Кондратюк тащил на плече и ручной пулемет.
Поезд постепенно отступал назад, за край земли, потом только дым от локомотива остался виден, рваные облачка его время от времени взлетали из-за окоема, словно там великан садил неустанно трубку.
Строение первым увидел остроглазый латыш Геркис, закричал радостно. Добавили шагу. Вскоре начали уже и все разбирать, что к чему. Совсем рядом с дорогой стоял занесенный по окна, закрытый наглухо ставнями, невысокий бревенчатый дом. Из трубы дым не валил, следов ни в одну сторону не было, кругом строения лежал нетронутый синеватый снег. Рядом с домом виднелись колодезь и сарайчик, сложенный из самана. В колодезе вода замерзла. В сарайчике лежал нехитрый инструмент путевого обходчика - кувалды, горка клейм для шпал, ломики, костыли, заржавевший керосиновый фонарь. Сюда, видно, давно не заглядывала живая душа.
Обошли дом кругом. Все ставни были взяты на болты. Ясно стало: обходчик бросил дом не вчера. А дом был хороший, крепкий. Сруб из толстых, в обхват, бревен сосняка, сухого, давнего. Ставни и наличники резные, дубовые. Дух запустения брошенного жилья как-то сразу сделал всех молчаливыми.
- Это ж откуда такой чудный лес везли? - сказал Глазунов. - Не иначе, с Урала! А тут, видно, только собрали сруб да и поставили.
Он пошел к крыльцу, поглядел на ступеньки, на дверь, занесенную снегом, вздохнул:
- Раскатаем строение! Погрузим! Досюда паровоз ведь дотянет, а отсюда и до Астрахани дров хватит!
- Грех, - возразил моторист Мамыкин. - Жилое ведь. Дом.
Кондратюк молча сбросил длинную шинель на снег, поплевал на рукавицы, воткнул лом под ставень и, крякнув, побагровев шеей, отодрал его. Дерево жалобно заскрипело, посыпались труха, пыль, со звоном раскололось немытое, грязное стекло.
- Ну жизнь! - охнул с горечью моторист Мамыкин. - Ломать - это мы ломаем. А кто ставить будет? Может, и мою хату так? А? На поленья?
И тут неожиданно пошла открываться дверь. На крыльцо, сметая дверью снег, выглянула девочка лет пятнадцати, то есть понять, девочка это или мальчик, было поначалу и нельзя: просто ком лохмотьев, толстый, грязный, из которого глянули мутно и неясно глаза.
- Что это вы тут делаете? - сказала девочка. Голос был тих и скрипуч. Но так как все молчали, сраженные этим явлением, то и слышно ее было каждому.
- Говорил же я! - рассердился моторист Мамыкин и швырнул на землю топор.
- Хлебца дайте, - тихо попросила девочка. Глаза ее пошли вдруг закатываться под веки, она подломилась и села на пороге, откинув голову так, что стала видна тонкая шея, на сухом горле буйно билась синяя жилка.
Глазунов, ахнув, накинул на нее тулуп, поднял на руки, понес в дом. В нос шибануло кислым запахом жилья, немытости. В сенцах были сложены остатки кизяка. В комнате тускло горел фонарь "летучая мышь" с закопченным стеклом. При его свете Глазунов разглядел лавку, уложил хозяйку на нее, подул в лицо. Она открыла глаза, зрачки медленно яснели.
- Да тут их много! - удивленно сказал Кондратюк.
На широкой кровати в полутьме зашевелилось. Из-под кошмы, одеял, рвани начали выглядывать ребятишки. Тонко заплакал самый младший. Глазунов наконец разглядел: детей еще было трое - две девочки-близняшки лет по семи и коротыш годов трех, не больше. Чудно, но выглядели они вовсе не такими тощими и оголодавшими, как старшая. Глазунов цыкнул на них, прерывая разом всполохнувший рев, потрогал печь - она была теплая.
На столе в чугунке разглядел странную серую смесь, от нее несло макухой.
- Где родитель? Мамка? - грозно спросил Глазунов. - Это ж надо, до такого детей доводить!
Медленно, сквозь хлюпанье, разобрались, что к чему. Оказалось, живут они с год без мамки, которую тиф забрал, что две недели назад папаша, путевой обходчик, наказал своему семейству сидеть тихо, из дому не выходить, оставил старшей, Даше, дней на пять еды: макухи, сухарей, воблы, наносил в дом воды и кизяков на топку, сказал, что едет в Астрахань еды менять. Ждал-ждал поезда, а его все не было. Так, не дождавшись, ушел по шпалам пеший. Но пять дней прошло, неделя прошла, сколько дней прошло, а его все нет и нет. Сначала всем было весело, Даша сказки рассказывала. А потом у нее случилась болезнь. Есть же в доме уже который день нечего, все, что нашли, доели.
Глазунов догадался, что старшая свою долю, пока была, делила на всех, оттого и свалилась.
- Чего делать-то будем? - растерянно спросил с порога моторист Мамыкин.
- А что делать? - покривился Глазунов. - То, что решили.
- Это как же понять, комиссар? - налился злостью Мамыкин. - Тут мы по хозяева! Тут он хозяин! Они! Вернется он, а его дома и нет? Да что мы, варвары? Что ж, это и к моим в хату каждый придет и скажет: "Круши-ломай!"
- Не ори… - попросил Глазунов.
Он сел на лавку, помял в руках шапку, почесал лысину. Тошно ему было так, как редко бывает. Он представил себе этого неизвестного обходчика, как он ставил этот сруб по бревнышку, конопатил щели, крыл свежей дранкой крышу, устраиваясь здесь, при дороге, на долгую жизнь. Как рождались тут эти малявки, чадунюшки. И как шла тут обыкновенная, нехитрая жизнь. И каково ему будет, ежели вернется, увидеть вместо родного дома прокопченную печь посреди снега, труху да щепу. И не узнать ему, куда свезли, куда делись его кровинки. От всего этого Нилу Семенычу Глазунову захотелось встать и уйти. Отдать малятам из отрядных припасов кое-что, пусть подкормятся.
Но в то же время он понимал, что не имеет права этого сделать, потому что эшелон должен сдвинуться с места именно сегодня, и если он не сдвинется с места сегодня, то им всем придется плохо.
А если этот самый обходчик слег в тифу? Или случилась с ним в дороге какая другая беда? Ведь тогда померзнут, помрут с голоду, доев отрядные гостинцы, вот эти, которые, притихнув от страха и непонятности, смотрят на него из тряпья, горбом наваленного на кровати с латунными блямбами на спинках.
Не поднимаясь, он покосился на Мамыкина:
- Не ты один такой совестливый. Давай иди в отряд! Пусть пары поднимут и сюда продвинутся! Сразу и грузить начнем. Народу ведь побольше будет.
Мамыкин посмотрел на Глазунова так, как никогда не смотрел, и всхлипнул, задохнувшись:
- Ну иуда! Гад ты, Глазунов!
- Балда… - не обижаясь, вздохнул Глазунов. - Да мы им после войны дворцы построим! Они у нас, малявки эти, в бархате ходить будут! И обедать три раза в день! А ты - "иуда". Шагай-ка отсюдова пока я тебя по шее не огрел. Ты мою руку знаешь!
Эшелон подполз в лязге и грохоте. Струг, навешенный перед локомотивом, пахал дорогу, разваливая на стороны струистый снег. От поднятых паров локомотив почернел, лоснился, горячий и надутый, свистел паром. Машинист пришел, постучал деловито по стене дома, одобрительно сказал:
- Сойдет… Только пилите длиннее!
Детвору со скудными пожитками отправили в классный вагон, в купе к Туманову. Рушить строение вышел весь отряд. Работали яростно, споро и молча. Бревна вырывали из сруба ломами, пластали пилами, от сухой, звонкой древесины пахло дурманом смолы. Поленья тут же носили на платформу и в тендер, поливали мазутом из бочки, чтобы горели жарче. Разделали крышу, оголив стропила; рухнула лицевая стена, бесстыдно открыв нутро жилья. На стене висела картинка: по озеру плавал белый лебедь, его кормила румяная дева в платье с буфами. На картинке было написано: "Пейте чай фирмы Высоцкаго". Мамыкин снял картинку и унес в вагон. Когда от жилья осталось только большое квадратное пятно, черневшее подпольем, да печь с высокой шеей, нелепо торчавшей в сизое зимнее небо (в вагоне недоглядели), вышла старшая девочка.
Увидев сделанное, она тонко закричала. Глазунов хотел успокоить ее, погладить по голове, но она, как звереныш, кинулась на него, царапалась, больно, до крови, укусила руку.
- Ну и правильно, заслужил, - сказал ей Глазунов. - Можешь меня и топориком. Вон лежит! Только пойми ты, товарищ, надо! Революция страдает… А, разве ты поймешь?!
Она отвернулась от него, пошла к тому месту, где был дом, села и начала тихо, по-щенячьи, скулить.
Уже ночью, в вагоне, Нил Семеныч подошел к девочке, которая лежала без сна, сел рядом, покашлял, спросил виновато:
- Слышь, шалая? Как фамилия ваша? Не запомнил сразу…
- Щепкины мы… - через силу буркнула девочка.
- М-да… - неопределенно заметил Нил Семеныч. - Щепкиных на свете много, фамилия простая. Только ты не злись, милая, а скажи мне - у тебя брат старшой есть? Знавал я одного Щепкина, он тоже из здешних местностей…
- Был брат.
- Почему "был"?
- А как царь его на войну с германцами забрал, сначала письма писал, а потом перестал.
- А как звали?
- Данька…
- Даниил Семеныч? Так? - Глазунов даже привстал от ожидания. - Он, случаем, не авиатор? Ась?
- Карточку присылал, сидит в аэроплане. Вам-то что?
- Ах ты господи! - захохотав, Глазунов хлопнул себя по коленям. - Вот чудеса-то! Да знаю я твоего Даниила Семеныча! Честное слово! Мы ж, летающий народ, все друг друга знаем! Мало нас еще! Понимаешь? Вроде все в одном полку.
- Врете вы всё, - устало сказала Даша. - Дом сгубили, а теперь подлизываетесь! Батя говорил, нету Даньки больше. Три года молчит. Был бы живой - пришел…
- Вот голова-тыква! - засмеялся Глазунов. - Далеко ему идти-то до вас! Он ведь сейчас знаешь где? Аж во Франции!
4
Степь глухо гудела под копытами. У реки, вокруг водопоя, как в воронке, кружились табуны. Над черно-коричневой текучей массой стояли облачка пара, слышалось заливистое ржание. Каждый день Щепкин видел такое. Никогда бы не подумал, что здесь, на краю калмыцкой земли, в такую злую зиму - и столько жизни и движения.
В хрипе и топоте прошла поодаль от него табунная лава - мелькание косматых грив, блеск диковатых глаз. Мелькнули казаки-табунщики в белых полушубках и серых волчьих папахах. Щепкина обдало на миг живым теплом, едким запахом горячего конского пота. Табуны покатились за поселок, к горообразным скирдам сена: здесь держали на зимовке около тысячи отобранных у калмыков лошадей для Добровольческой армии.
Медленно оседала взбитая копытами ледяная пыль. Открылась река. Не замерзающая и в самые сильные морозы, она с рокотом катила темную, почти черную воду, шуршала галькой. Солнце висело низко, большое и красное, как сплющенный плод, подкрашивало стылый ледяной воздух над землей, смешанный с песком снег.
Щепкин плотнее застегнул бекешу, надетую для тепла прямо на комбинезон, сбил перчаткой иней с гривы коня, шевельнул поводья. Гнедой пошел бочком по краю дороги, падающей как стрела куда-то за край света, за невысокие, плоские песчаные холмы. Позади Щепкина, верстах в трех за поселком, маячило желтое здание разъезда, блестела полоска рельсов.
Мерно цокали копыта.
Бураны смели с дороги снег, открылась мерзлая земля и то, что выбросило бегство красных ("Когда отступает белая армия - это отступление, когда красная - паническое бегство", - с иронией подумал Щепкин). Здесь совсем недавно уходил на северо-восток какой-то из полков Красной Армии.
Щепкин представил ужас отступления голодных, тифозных людей. Казалось, он явственно слышит горячечную, хриплую ругань, скрип телег, стоны увечных. Дорога сама говорила об этом. Разбитые брошенные двуколки поднимали оглобли, как кресты на кладбище. То там, то здесь желтели из-под снега лошадиные кости. Обломки ящиков, гнилое тряпье, солома, какие-то темные комья - все это покрывало землю плотным слоем.
Щепкин уже не раз тоскливо поглядывал на эту дорогу, казалось, что по ней можно уйти далеко отсюда, но он точно знал, что верстах в двадцати, у последнего разгромленного хуторка, она обрывается и дальше, до самой дельты Волги, - мертвые пески, солончаки, гибель…
Впереди замаячило охранение: с десяток конников, казаки. Щепкин повернул коня.
Вдали к разъезду подошел длинный эшелон из теплушек и пульманов, постоял минуту, покатился дальше, заворачивая по дуге к югу.
Тотчас же от разъезда отъехали пароконные сани, видно было, как солдат, стоя, хлещет лошадей. Это пришла почта из Ростова для штаба отряда, для Черкизова.
Собственно говоря, отряда еще не было, пока лишь завезли сюда ящики с аппаратами. Полученные с английских транспортов еще в Новороссийске, они ждали сборщиков до весны. Черкизов стал раздражительным: авиаторов царской армии в войсках искали медленно, англичане тоже задерживались.
Щепкина же мучило другое - уже полтора месяца прошло, а от Силантьева не было никаких вестей. Ему казалось, что его забыли. Хотя он и понимал, что этого быть не может.
Просто сдавали нервы.
Даже друг ближайший, свет Ленечка, и тот не подозревал, что творилось в его душе. Во Франции, на чужой земле, скрывать истинное было легко, но здесь, когда до расположения красных заслонов не более пары часов лету, быть внешне спокойным стало трудно.
Проезжая мимо окраинных хат поселка, он смотрел на ящики с аппаратами, штабеля бочек с бензином.
Вдоль улицы стояли зачехленные, припорошенные снегом орудия. Розовощекий прапорщик гонял по плацу неумелых калмыков, которые вскидывали на плечо "манлихеры", дымила во дворе полевая кухня, солдат игрался со щенком, щекоча ему белое пузо, и щенок, сладостно повизгивая, катался по снегу.
Даже в морозном воздухе ощущался тягостный запах войны: вонь соленого пота, махры, ваксы, щей и экскрементов, которыми был загажен весь поселок.
У штаба Щепкин спешился, бросил поводья подбежавшему казаку, перешел улицу, толкнул дверь хаты, в которой они с Леоном стояли постоем.
Высокая, пышнотелая вдова, сидевшая на кровати рядом с Леоном, метнулась от Свентицкого, прошмыгнула мимо Щепкина, кося лукавым взглядом, оправляя смятую кофту.
- Ну и шутник! - фыркнула она. - Шутник, Леонид Леопольдыч! Прямо шутят и шутят.
Леон лежал полураздетый, задрав ноги в шерстяных носках на спинку кровати. Уткнувшись в какую-то книжку, прыскал со смеху.
Только и делал, что валялся в постели да отъедался, как кот перед мартовскими играми. Книги им давал Черкизов, у него в двух чемоданах был недурный набор сочинений по аэронавигации и воздухоплаванию.
- Нет, Данечка, ты только послушай! - сказал Свентицкий, давясь от веселья. - Что пишут! Что пишут! - Он прочитал: - "Я лично нахожу, что аэроплан без руля высоты может упасть…" О господи!
Щепкин взял в руки книгу, полистал. Она была старая, десятого года, "Критика различных конструкций" Ансберта Форрейтера.
- Ты представляешь "ньюпора" без хвоста? - резвился Свентицкий. - О чем спорили? А?
С иллюстрации на Щепкина гордо взглянула дама в черных перчатках, широкополой шляпке, длинном пальто траурного цвета. Изящно изогнувшись, она держалась за стойку. Подпись гласила: "Г-жа Ларош со своим аэропланом системы "Вуазен"". Тоненькие крылья аппарата просвечивали, морской звездой растопырился семицилиндровый движок "Рон" с огромным крестообразным винтом. Героиня воздушной стихии небрежно касалась рукой штурвала. Даже по скверной иллюстрации было видно: боится.
Щепкин бросил книгу Свентицкому, скинул бекешу, лег на лавку, уставился в потолок, испещренный трещинками.
- Тошно, - раздраженно сказал он.
Леон, встревожившись, сел.