* * *
В один из таких дней, на исходе ночи, когда солнечный диск только готовился выпрыгнуть из ещё невидимой и очень далёкой балки, чтобы затем прокатиться по краю задремавшей, уставшей от вчерашнего пекла степи, Семён Веденин сквозь сон почувствовал, что кто-то осторожно трясёт его за плечо. Перед ним, склонившись, стояли два парня в солдатских гимнастерках без поясов и истрепанных, в дырах и заплатах, форменных штанах.
Тот, что помоложе, приложил к губам указательный палец:
– Тихо, парень, не гоношись. Нам поможешь.
Второй, высокий, жилистый, молча подтягивал к локтям рукава своей гимнастерки, обнажая сухопарые руки с большими, как саперные лопатки, ладонями и кривыми узловатыми пальцами. Его навыкате глаза неотрывно смотрели на Семёна и в предрассветных сумерках, казалось, горели то ли от голода, то ли от переполнявшей его лютой злобы.
Больше не говоря ни слова, оба повернулись и направились к тому месту, где уютно, если не сказать с комфортом, устроился Остап. Одну шинель он подстелил под себя, а другой, очень широкой, видимо, она раньше принадлежала весьма дородному и пышнотелому офицеру, укрылся почти с головой. Любимый сидор заменял ему подушку, а ноги лежали, как бы охраняя её, на брезентовой сумке с барахлом.
Не мешкая, не издав ни одного звука, рослый красноармеец с ходу прыгнул на грудь сладко похрапывающего бывшего артиллериста и сомкнул свои руки-клещи на его шее, ломая кадык. Тот, что был помоложе, дернул на себя шинель и накрыл ею голову захрипевшего Остапа. Тело снабженца конвульсивно выгнулось дугой, а ноги в добротных кожаных башмаках часто-часто заёрзали, судорожно колотя по земле, выскребая в сухой почве глубокую рытвину.
– Давай, – полуобернувшись в сторону Семёна, сдавленный голосом просипел молодой.
Чуть замешкавшись, Веденин дернулся вперёд и с разбега, плашмя, всем телом бросился и обхватил ноги Остапа, которые ещё продолжали выбивать бешеную предсмертную чечётку.
Когда Остап затих, старший разомкнул ладони и деловито, безо всяких эмоций вытер руки о шинель, которой совсем недавно укрывался пронырливый артиллерист-коммерсант.
– Конец мироеду, – безразлично, словно речь шла о чём-то постороннем, только и произнёс он.
– Эта гнида вычислил нашего комиссара, которого мы скрывали в солдатской одежде среди нас. Подкатился к нему и стал что-то вынюхивать. Должно быть, хотел сдать немцам, чтобы выслужиться перед ними, – заговорил младший. – А ты, парень, ничего, нормальный. Мы к тебе заранее присмотрелись, а то лежал бы сейчас рядышком с этим гадом. Если хочешь, прибивайся к нам. Здесь степь, далеко не уйдешь, но мы слышали, что немцы скоро должны отправить нас в пересыльный лагерь. Там и рванём.
Затем оба встали и, сделав несколько шагов, будто растворились в белесом тумане, который уже выполз из лощин и буераков, накрывая собой лагерь и пробуждавшуюся ото сна степь насколько хватало глаз.
В неурочный час загудела стальная рында, созывая народ не на пресловутый "обед", а для чего-то другого, с чем раньше лагерные сидельцы ещё не сталкивались. По периметру ограждения забегали усиленные наряды охранников с собаками, к центральному входу в зону выкатились два колёсно-гусеничных бронетранспортёра с крупнокалиберными пулемётами и заправленными в них патронными лентами. Наводчики положили руки на гашетки и внимательно отслеживали поведение заключённых. Добровольные помощники лагерных надзирателей из бывших красноармейцев начали суетливо выравнивать военнопленных в длинные шеренги.
– Сейчас немцы смотрины будут устраивать, – громко произнёс стоявший рядом с Семёном пожилой человек с размытыми чертами лица, щедро усыпанными отметинами когда-то перенесённой оспы. Его внешний вид уже ничем не напоминал прежний облик солдата, который ещё недавно служил в обозе второго разряда и главным оружием которого были скрипучая телега и вечно жалующаяся на что-то пегая кобыла, имевшая обыкновение на ходу постоянно кашлять и сплёвывать себе на волосатую морду желтую пенную слюну. Положенную по штату винтовку обозник никогда не чистил да, похоже, никогда и не стрелял из неё. Как он затесался в армию в суматошные дни, когда объявили о начале войны, похоже, даже он сам толком не знал. Сейчас же на нем были истёртые солдатские штаны с огромной заплаткой из синей ткани, а вместо гимнастёрки гражданский пиджак явно с чужого плеча, который он, неуклюже перебирая толстыми пальцами, пытался застегнуть на все пуговицы.
– А что это будет, дядька? – спросил его Семён.
– Что будет, то мы сейчас узнаем. А ты не трюхай раньше времени, хлопчик. Погоди. Разберёмся. Немцы мастера на всякие выдумки. Ты, главное, стой спокойно да головой по сторонам не верти. И вот что. Не любят они, если кто прямо смотрит им в глаза. Сочтут за дерзость, неповиновение. Так уж ты лучше зенками в землю гляди и отвечай коротко, но ясно. Лишнего не наговори. Я-то уж знаю. Видал такое.
Сортировка людей на годных и не годных. Между рядами выстроившихся голодных бедолаг двигалось сразу несколько отборочных комиссий, окружённых бдительной охраной, державшей автоматы на изготовку. Услужливые переводчики забегали то справа, то слева от вышагивавших впереди всех офицеров в полевой форме германского вермахта.
– Name, Jude, Kommissar, Offizier, Soldat? /Имя, Еврей, Комиссар, Офицер, Рядовой?/ – один за другим сыпались однообразные вопросы. После каждого ответа конвоиры незамедлительно выдёргивали людей и вели в самый дальний конец лагеря, где полным ходом шла основная подготовка военнопленных для отправки в пункты назначения. Все понимали, что самая незавидная участь ожидала политработников, они же комиссары, и евреев. Таких охрана собирала в небольшие группы и, когда возвращался грузовик с длинным крытым кузовом, загоняли всех внутрь по приставленному к заднему борту настилу из досок. И грузовик отправлялся в обратный путь. Выстрелов никто не слышал. Всё было рассчитано правильно. Зачем возбуждать огромную массу будущих рабов, когда всё можно было сделать аккуратно, километрах в пяти, в глубоком овраге.
Вытянув по-гусиному шею, Семён не выдержал и, повернув голову вправо, посмотрел вдоль своей шеренги. Досмотровая комиссия была уже почти рядом.
"Мать честная. Кто это в черной форме, лакированных сапогах и с одним серебряным галуном на плече? Что за жуткий человек с остановившимся взглядом стеклянных глаз, которые он спрятал за круглое пенсне в золотистой оправе? Какое у него белое с синевой, одутловатое лицо, как у мертвеца, – ум Веденина лихорадочно забился в поисках ответа. – Это не армейский офицер, а какой-то другой. Может, из гестапо, тайной немецкой полиции, о которой нам рассказывал ещё до войны на политинформации батальонный комиссар? Да, точно. Так и есть. У него на тулье фуражки эмблема с изображением человеческого черепа. Пронеси, господи. Ничего не спрашивает, держится в стороне от других офицеров и только смотрит и делает какие-то пометки в своей книжице. Не поднимать глаз, как сказал пожилой обозник".
Семён потупил глаза и расставил пошире ноги, чтобы не покачнуться и не выдать своего состояния, так как от истощения держался из последних сил. Тогда точно направят на "утилизацию". Несмотря на весь ужас положения, в котором он оказался по прихоти судьбы, умирать добровольно не хотелось. Ещё не усох в нём тоненький росточек жизни. Ещё тянулся он к небу и солнцу. Ведь всего-то было чуть больше двадцати лет.
– Also gut, der Bursche ist ung und kraeftig, ich nehme ihm mit /Хорошо, парень молодой и крепкий, я беру его к себе/, – Семён почувствовал, как по бицепсу левой руки заскользили чьи-то пальцы, будто оценивая силу каждой мускульной нити его мышц. Даже через плотную ткань гимнастёрки он почувствовал, насколько эти прикосновения были холодными и влажными, будто он соприкоснулся с кожей какой-то земноводной твари, жабы или змеи, выползшей из болотистой тины, чтобы обогреться на солнце. Такое же неприятное, почти омерзительное чувство он испытал ещё в далеком детстве, когда, накупавшись в реке, с удовольствием растянулся на её отлогом, заросшем невысокой жесткой травой берегу и не заметил, как по его руке неторопливо, медленно перетягивая свое смазанное слизью тело, стал переползать безобидный уж с приподнятой над поверхностью остроконечной стреловидной головкой.
Семён поднял голову и его глаза встретились с немигающим встречным взглядом водянистых глаз гестаповца, прикрытых толстой стеклянной броней пенсне в металлической оправе. Как заворожённый всматривался Веденин в омертвелое лицо немецкого офицера и не мог отвести взгляд от его тонких губ, по которым змеилась еле уловимая ехидная улыбка. Наконец, удовлетворившись осмотром, гестаповец отвернулся от Семёна и нырнул в свою книжицу, чтобы сделать какую-то только ему понятную отметку.
К вечеру распределение заключенных по отдельным группам закончилось, и самая многочисленная из них, в которой оказался и Семён, под усиленным конвоем запылила по проселочной дороге.
Через двое суток колонна уже входила под высокую арку ворот, за которыми обнаружилась внушительная по размерам территория, оборудованная в соответствии с лучшими канонами тюремного зодчества. Здесь немецкая инженерная сноровка и сообразительность раскрылись во всей своей широте. За основу лагерного конструктивизма было выбрано место, на котором до недавнего времени квартировал кавалерийский полк. В строгом армейском порядке рядами вытянулись одноэтажные кирпичные здания бывших конюшен. Плац для выездки замечательно подходил для общелагерных построений. Мощные динамики своим рычащим звуком покрывали ближние и дальние окрестности, время от времени передавая то какие-то малопонятные распоряжения обер-коменданта лагеря, в которых неизменно присутствовали вдохновляющие слова "смерть" и "карцер" как наказание за малейшее нарушение внутреннего распорядка жизни, то какой-то отрывок из прусского военного марша. По четырем углам высокого кирпичного забора с пропущенной поверху колючей проволокой громоздились сторожевые вышки с площадками для пулемётчиков. Одним словом, очередной уродливый шедевр тюремного искусства, доказывающий лишний раз, что лучше всего человечеству удается создавать устройства и сооружения для уничтожения себе подобных. Это был временный пересыльный лагерь.
Опять бесконечной беспросветной чередой потянулось время. Мало кого интересовало, какой сейчас день недели, понедельник или воскресенье. Такие мелочи, по которым выстраивается жизнь человека в мирное время, потеряли свое значение и всякий смысл. Главное, что как-то занимало заключенных, что лето уже прошло и осень повернула на зиму. Дни и особенно ночи стали значительно холоднее, а в каменных зданиях конюшен завис спёртый промозглый воздух, пробиравший до костей, который не выветривался даже через разбитые стекла продолговатых оконец, расположенных под самой крышей. Бывшие лошадиные стойла, разделённые деревянными перегородками из разломанных досок, сейчас представляли собой клети для военнопленных и были засыпаны перепрелой и измочаленной в сечку и труху соломой, разбросанной по всему полу и пропитанной едким удушливым запахом конской мочи и человеческих испражнений, на которой приходилось сидеть, стоять и спать в ночное время.
Для того чтобы немного согреться, Семён, перед тем как забыться тревожным сном без сновидений, пытался мастерить себе подстилку из этих растительных остатков, смешанных с песком и сухими стеблями речной осоки. Укладываясь, подгребал их к бокам, распределяя вдоль всего тела, и так и лежал, стремясь не шевелиться, чтобы не растерять с трудом накапливаемое тепло. Однако этого примитивного укрывного материала на всех не хватало, и заключенные без колебаний воровали его друг у друга в короткие промежутки, когда кто-то крепко заснул или временно по надобности отлучился.
Как ни старался Семён, но уберечься от простуды так и не смог и, как многие другие узники, начал заходиться в резком харкающем кашле. Особенно тяжело было ночью, когда тягучая вязкая слизь стекала из носоглотки в горло и приступы удушья не покидали его до самого утра.
Заметив недомогание своего соседа, пожилой обозник периодически говорил:
– Ты, паря, на чай налегай. Авось, полегчает. – Как он опять возник рядом с Семёном, было совершенно непонятно, ведь военнопленных никто не оставлял в покое. Их постоянно тасовали, сводили и разводили, перемещали по различным корпусам. В общем, обычная лагерная процедура, направленная на то, чтобы у людей не складывались устойчивые коллективы и не возникала мысль о групповом побеге. Но судьба ведёт человека неведомыми тропами и сближает с теми, кого совсем не ждёшь. Закончив на этом общение с Семёном, обозник поёрзал на соломе, пытаясь удобнее устроиться, укрылся мохнатым зипуном, который у него взялся неведомо откуда, и вскоре с присвистываем захрапел, вызывая неудовольствие других живых душ, обретавшихся в этой клети.
То, что он называл чаем, конечно, под это понятие совсем не подходило, хотя можно было сказать, что на пересылке питание несколько улучшилось. То есть теперь в так называемом дневном супе плавали не два разваренных капустных листа, а целых три, а кроме того попадались даже куски кочерыжек и перезрелой сахарной свеклы. И верно. К рациону дня теперь полагался вечерний "чай", а именно горячая вода, подкрашенная сухими листьями крапивы и мелко нарубленными веточками какого-то придорожного кустарника. Разумно и экономно. Более того, как и в обед, к чаю выдавался солидный кусок подсолнечного жмыха.
Несомненно, немецкое командование демонстрировало хорошо продуманный, рациональный подход. Миллионы военнопленных из разбитых на юге и западе СССР советских армий так просто кормить оно не собиралось, но и всех умертвить также посчитало неразумным. Как-никак эта огромная людская масса являла собой прекрасный резерв трудовых ресурсов, которые с умом нужно было использовать на работах на захваченных территориях и для обслуживания экономики Великой Германии.
Главное, чтобы бывшие солдаты и офицеры Красной армии были настолько ослаблены голодом и холодом, чтобы никто не дерзнул помышлять о сопротивлении, но с другой стороны, многие должны были остаться живыми, чтобы трудиться по нарядам рейхскомиссариата по вопросам экономики. Понятное дело, что положения Женевской конвенции о гуманном обращении с военнопленными противника от 1929 года были здесь ни при чём. До них ли, когда вовсю строится тысячелетний Рейх на костях покоренных народов?!
В пересыльном лагере особой работой немцы никого не донимали. Если не считать подметание плаца и бараков, перетаскивания брёвен с места на место и разгрузки грузовиков, которые в последнее время зачастили в гости. Семён был пристроен в команду ассенизаторов и "санитаров", которая должна была каждодневно обходить жилые помещения, вытаскивая из них параши, заполненные человеческие испражнениями, и окоченевшие трупы умерших заключенных.
Унизительная работа и постоянное соприкосновение со смертью уже никак не волновали Веденина. Человек ко всему привыкает, и к отвратительному запаху, и к виду разлагающейся плоти, и даже к перманентному ощущению голода. Организм молодого заключенного уже привык к хроническому недоеданию, так как желудок приспособился и научился выдавливать из бурды, называемой обедом, даже микроскопическую частицу жира, чтобы направить её на восстановление угнетённых жизненных сил. Понос также прекратился, так как тело отказывалось выпускать из себя даже жмых, перемалывая его у себя в молекулы, превосходя в своём рвении даже технические показатели многотонного маслобойного пресса. Видимо, притерпелось. Но вот развившееся двустороннее воспаление легких, по всей видимости, вознамерилось доконать его.
Вечером, когда от жара заполыхало не только лицо, но также грудь и пальцы ног, обозник внимательно посмотрел на Семёна и проговорил:
– Похоже, паря, тебе хана. Ты даже не горишь, а цветёшь, как маков цвет, так что предупреди, когда помирать будешь. Я, знаешь, с детства покойников не люблю.
Может, слышал бывший красноармеец Н-ского полка эти слова, может, нет. Ему было всё равно. Демоны болезни уже схватили его острыми когтями, чтобы разорвать ему грудь и вырвать из неё горячечные легкие и отчаянно бьющееся сердце. Сознание оставило его, уступив место лихорадочному бреду.
Но он выжил. Прошла ночь, и вместе с ней ушла смерть. Больше, сколько бы лагерей он ни прошёл, Семён Веденин ничем не болел. Провидение пощадило его, наверное, потому, что приготовило для него ещё более чудовищные пытки. Что такого мог совершить человек, которому было едва двадцать лет? Никого не убил и даже ни разу не выстрелил из винтовки в сторону противника. Всё, чего хотел от жизни, – ласки матери, любви девушки, дружбы товарищей. За что ему такие испытания?