* * *
Однажды спозаранку взревели иерихонские трубы лагерных динамиков. Суетливо, чертыхаясь и спотыкаясь, по баракам забегали охранники-добровольцы, колотя палками по стойкам деревянных лошадиных загонов. Люди, которых подняли раньше установленного срока, полусонные, понуро потянулись на лагерную площадь, на которой возвышалось ранее невиданное сооружение.
По центру плаца расположился трехосный грузовик "Мерседес" с длинной платформой вместо кузова, на которой возвышалась виселица с деревянной перекладиной и вбитыми через метр тремя железными крючьями, к которым были привязаны толстые витые верёвки со скользящими петлями. Внизу была размещена скамейка, на которую вскоре должны были взойти трое приговорённых. Перед "Мерседесом" по ранжиру выстроилось лагерное начальство во главе с самим штурмбанфюрером Оскаром Дегеном. Солнечные блики играли на носках его до блеска начищенных хромовых сапог. Большинство заключенных впервые увидели начальника их лагеря, что означало, что сегодня состоится особо торжественная церемония.
Действительно, штурмбанфюрер ещё со вчерашнего дня намеревался превратить намеченную казнь в показательный процесс и готовился произнести назидательную речь, щедро пересыпанную угрозами, и подчеркнуть, что бороться с Великой Германией бесполезно. Но сейчас его одолевала жуткая изжога. Он был хмур и сосредоточен только на самом себе.
Как унять эту отвратительную горечь, которая выползала с самого дна его желудка и жгучей змеёй поднималась по горлу, заполняла собой весь рот, чтобы надолго притупить все вкусовые рецепторы и приклеиться к самим зубам?
Оскар Деген наклонился и с отвращением выплюнул на утрамбованную поверхность плаца сгусток накопившейся тягучей слюны: "Чертов доктор Шиндлер. Помимо того, что его порошки ни черта не помогают, так и глотать их невозможно, настолько они отвратительны на вкус. Где он их берёт? Сам что ли готовит из местного дерьма, или эту мерзость ему присылают из Берлина? Негодяй. Трижды негодяй. Всё уверяет меня, что его отрава мне поможет. Как же. Держи карман шире. От неё ещё хуже. А не засиделся ли он на уютном месте лагерного врача? Не помочь ли ему проявить свои способности эскулапа-неудачника где-нибудь подальше, на Восточном фронте? Не здесь, на юге России, а, скажем, поближе к Москве". В воображении штурмбанфюрера возникла благостная картина, как военврач Шиндлер под навесным минометным обстрелом русских мечется по окопам, чтобы засунуть свой жирный зад в какую-нибудь щель.
От этих успокаивающих мыслей одолевавшая его изжога немного поутихла, и Оскар Деген махнул рукой переводчику, давая знать, что он может начинать утомительную для его измотанных болезнью желудка нервов процедуру приведения приговора в исполнение, а заодно пусть сам и произносит заготовленную речь.
Тому дважды повторять было не нужно. Переводчик в мятом черном костюме шустро вскочил на платформу грузовика и сорвал с себя серое кепи с длинным козырьком. Его узкое, состоящее из набора мелких черточек лицо ещё больше заострилось, и надрывно, тонким голоском, он стал выкрикивать фразы:
– Сегодня ночью трое преступников убили одного из наших охранников и намеривались поднять в лагере восстание, чтобы совершить массовый побег, но их план не удался. За свои действия они понесут единственно возможное в этих условиях наказание. Они будут повешены, и это послужит предупреждением тем, кто, может быть, в данную минуту стоит здесь и замышляет дерзкие планы по неповиновению немецким властям. Начальник нашего лагеря штурмбанфюрер Деген проявлял долгое терпение, милостиво прощая многие ваши проступки. Однако всему приходит конец. Бунтари и злоумышленники будут предаваться быстрому суду и незамедлительно наказываться.
Переводчик поперхнулся и, не зная, что должно ещё сказать, опасливо искоса взглянул на своего шефа. Деген опять с досадой махнул ему рукой, с натугой проглотив собственную отрыжку: мол всё, хватит речей. Если бы одна только эта проклятущая изжога! Комендант лагеря был недоволен собой.
"Что же это получается: на каждой пересылке минимум один, а то и два побега. Вот и этот этап ничем не лучше. Эти русские не только убили одного и серьёзно ранили другого охранника, но и чуть не захватили вышку с пулемётом. Вот они здесь накрошили бы месиво. Тогда головы мне точно не сносить, и смещение с должности и направление в одну из действующих частей под огонь противника было бы ещё благом. Нет. Мне бы этот бунт никто из начальства не простил бы. Особенно эта гадюка в пенсне, штандартенфюрер Швенк. Я так и вижу его ехидную улыбку, извивающуюся на тонких губах: "Ну что, мой дорогой Деген, вот Вы и докатились до военно-полевого суда". Нет, надо что-то делать и спасать положение. Отныне одновременно с одним нарушителем будут повешены ещё три заложника из числа ближайших его друзей или соседей по бараку".
Между тем конвоиры, подталкивая прикладами, уже помогали взобраться по приставной лестнице на платформу троим осуждённым. Заполнившие лагерную площадь узники стояли тихо и неподвижно, словно манекены в витрине магазина модной одежды. Все понимали, что сейчас произойдёт скорая и неотвратимая расправа по праву победителей над побеждёнными.
Семёну Веденину было всё равно до такой степени, что он не удивился бы и не протестовал даже, если бы сейчас его вывели из строя и повели на виселицу вместе другими приговоренными к смерти. Сердце его уже ни на что не откликалось и только молчало. Он разучился радоваться и солнцу, и свежему воздуху. Его внимание занимала лишь маленькая серенькая пичуга, которая устроилась с краю на перекладине орудия смерти и мирно сидела, покачивая раздвоенным хвостиком.
"Лети, птичка, как можно дальше лети отсюда. Ты не должна видеть, как одни люди будут убивать других в угоду своему всевластию, не боясь понести высшее наказание, потому что сами придумали для себя лживые законы о вседозволенности на захваченных территориях, забыв заповедь Бога: "Не убий". Дала бы ты мне крылья, птица. Уж я бы махал ими, пока не поднялся бы высоко ввысь, чтобы не видеть того, что творится на этой Земле, и улетел бы так далеко, до самого горизонта, а может, до самого солнца, где меня бы никто не нашёл, не увидел, где с меня спали бы земные путы, и я парил бы высоко в голубом небе и был свободен".
Между тем конвоиры уже связали смертникам за спиной руки и загнали их на скамейку, а палач в явно самодельном черном колпаке с рваными прорезями для глаз подходил к каждому и деловито надевал на шеи верёвки, подтягивая их под самое горло. На его измазанных, словно сажей, штанах нелепо разместилась неумело пришитая синяя заплатка. Всмотревшись в лица осужденных к повешению, молодого и постарше, Семён с оторопью узнал в них тех двоих красноармейцев, которые подползли к нему ночью в полевом лагере, а потом придушили Остапа, собиравшегося выдать немцам комиссара их батальона.
Теперь именно эти бойцы стояли на смертной лавке, а третий был, должно быть, их комиссар, которого они пытались сберечь.
Высокий и сухопарый был абсолютно спокоен и лишь иногда окидывал равнодушным взором всю замершую в молчании площадь. Ни волнения, ни страха не отражалось на его неподвижном, с выступающими скулами лице.
У того, что был помоложе, алели щёки с проступившими желваками, но ни единого слова не срывалось с его плотно сжатых губ. Третий, комиссар, был одет в обычную, как у всех, солдатскую форму. Коренастое плотное тело с широкими сильными плечами прочно стояло на скамейке, а пальцы босых ног скрючились, чтобы для устойчивости крепко обхватить край доски. Глубоко посаженные серые глаза из-под нависшего над лицом высокого лба смотрели на стоявших внизу людей и на действия конвоиров внимательно, будто стараясь не упустить ни единой детали. Иногда рот его слегка раскрывался, а грудь высоко вздымалась, словно он хотел напоследок ухватить ещё один глоток земного воздуха. Затем глаза его остановились и замерли только на одном человеке, коменданте лагеря Дегене.
Что могла означать эта непримиримая дуэль, этот обмен взглядами, в котором у одного сосредоточилась вся ненависть и презрение к поработителю, и удивление, а может, и страх – у другого, пораженного мужеством умирающего? Штурмбанфюрер почувствовал, как его замутило, сознание всколыхнулось, и он покачнулся на ногах. Чтобы сохранить равновесие, комендант развёл в стороны руки, а палач, посчитав, что ему подан знак, сноровисто подскочил и ударом ноги выбил скамейку из-под ног несчастных заключённых. Тела жилистого красноармейца и комиссара обвисли сразу, почти не раскачиваясь, а молодой боец ещё минуту извивался, сгибая и разгибая ноги. Трудно расстается с этим миром только что начавшаяся жизнь. Это были герои, солдаты своей страны, может быть, одни из лучших в её армии.
Больше ничего примечательного в этот день не произошло. Заключённым было разрешено разойтись по баракам, и больше их никто не беспокоил. Лагерь затих. Даже часовые на пулемётных вышках, которыми на несколько суток назначили итальянцев, развернулись в обратную сторону, не желая больше смотреть на лагерные обычаи, и отрешённо разглядывали прилегающие окрестности.
Семён вернулся в свою клеть и прилёг на соломенную подстилку, повернувшись спиной к своим соседям. Ни говорить, ни тем более кого-то слушать не хотелось. Душу разъедала смертная тоска. Как-будто его тоже вначале повесили, а затем для чего-то выдернули из петли и оставили жить и мучиться. Почему он не оказался с теми тремя, почему не согласился сразу быть вместе и бежать из лагеря, когда они предлагали? Выходит, струсил, промедлил, сломался, не решился пойти до конца тогда, когда это было нужно и другого достойного пути просто не было? Отрешённость от этого мира ещё не дает права на уныние и отказ от борьбы. Они-то нашли в себе силы и навеки остались настоящими воинами, а он что? Погрузился в неверие, опустил руки, стал немощным рабом, скотиной, понукаемой охамевшим от безнаказанности хозяином.
К вечеру откуда-то явился его сосед-обозник и сразу стал готовиться ко сну. Всё кряхтел и сопел, бормотал себе под нос что-то невразумительное и еле слышно материл кого-то. Наконец, кое-как устроился, натянул на голову полу своего мехового кожуха и, пробормотав: "Намаялся я чего-то сегодня", – затих. Незаметно, но всё более явственно в воздухе стал разливаться дразнящий дух шнапса и ещё чего-то добротного съестного, что нос голодного человека улавливает моментально. Откуда это сквозняком натянуло?
"Где же он сумел так налакаться?" – с чувством возрастающего раздражения подумал Семён. Он был равнодушен к этому человеку. Случайная встреча при случайных обстоятельствах. Приключилась бы она в мирное время где-нибудь в городе или деревне, он десять раз прошёл бы мимо этого оплывшего, ничем не примечательного сорокалетнего мужика. И в лагере тот держался всегда незаметно. Ничем не выделялся и дружбы ни с кем не водил. Неприметный, неконфликтный человек, каких миллионы. Типичная лагерная серая мышь. Его никто не знал, и он ни к кому не приставал. Он никогда не доставал Семёна разговорами, ни о чём его не расспрашивал, правда, и сам никогда о себе ничего не рассказывал. Обозник он и есть обозник – лошадиная морда. Но при этом Веденин чувствовал, что не прост этот человек, ой как не прост. В тихом омуте черти водятся. Прячет он что-то у себя за пазухой. Держит камень за спиной. Затаился неспроста. Выжидает какого-то своего момента. И этот запах алкоголя – вещь немыслимая для советского военнопленного.
Перед глазами вновь всплыла картина уходящего дня. Висящие под перекладиной коченеющие тела бойцов Красной Армии, визгливый голос переводчика, подгоняющего возвращающихся в бараки заключённых, желчный комендант лагеря с сигаретой в зубах в кругу своих офицеров и палач на грузовике, собирающий в мешок свои причиндалы для казни. Где-то я определенно видел эти покатые плечи и приземистую неказистую фигуру. И вот ещё что. Один раз, всего один раз палач повернулся к толпе спиной, когда уже выбил скамейку из-под ног тех троих, обречённых. И вот она, эта синяя заплатка на его заднице. Неужели это он, его обозник, который сейчас так беспечно храпит сбоку, и есть тот вешатель, скрывавший свое лицо под черным колпаком? Неужели это и есть тот немецкий холуй, нашедший себе место в отлаженном конвейере смерти, созданном оккупантами?
Всё сошлось. Он. Лоб Семёна покрылся испариной, и тело пробил крупный озноб, словно его лихорадка вновь вернулась. Дремота выветрилась из головы. Он открыл глаза и долго так лежал, уставившись в еле различимую в темноте деревянную перегородку. Он должен что-то сделать, не может остаться безучастным. Иначе он не человек. Эта мысль всё настойчивей, как неумолимый раскалённый молоточек, билась у него под темечком. Ни спросить кого-то, ни позвать на помощь. Судьба поставила его перед выбором. Предательство и преступление против своих должны быть наказаны. Это не чей-то приказ, не принуждение. Это один из высших законов бытия.
Как дуновение ветерка, проплыл неуловимый силуэт сомнения – а нужно ли это? Может, не надо? Всё равно завтра смерть придёт за другими, – быстро растаял в никуда, как будто его и не было. Решение принято. Лишь бы не оплошать, не промахнуться, не учинить шума. Самое удобное время сейчас, глубокой ночью, когда сон надёжно смежил веки всех его "сокамерников" по лошадиному загону. Непроницаемая мгла уже давно властвовала в бараке. Заключенные спали. Кто-то лежал совсем неподвижно. Кто-то беспокойно ворочался с бока на бок, дергаясь и покряхтывая во тьме. Лишь тускло мерцала в конце коридора прикреплённая над выходом запыленная лампочка.
Веденин осторожно, не вставая, ползком перебрался в угол клети и принялся шарить, перебирая гнилую солому и разгребая руками скопившуюся вонючую грязь. Там он спрятал старую железную подкову, которую случайно пару недель назад нашёл в дальнем конце площадки для выезда лошадей и с тех пор хранил при себе. На счастье ли или до случая, кто теперь скажет? Наконец, нашёл её и, крепко зажав в ладони ржавое железо, вернулся обратно. Присел и, прислонившись спиной к стенке, долго сидел так, ни о чём не думая и не размышляя. Просто сидел. Отдыхал. Собирался с силами. Затем, всмотревшись в темноту, различил обернутый к нему затылок обозника с всколоченными волосами и, согнувшись, на четвереньках подобрался поближе. Медленно отвел высоко в сторону руку и с размаху опустил её на голову соседа. Проломленная подковой черепная кость хрустнула, обозник как-то по-детски всхлипнул, замер и больше не двигался. Всё. Конец.
Накрыв соседа его же зипуном, Веденин подхватил мертвое тело под руки и стал медленно выволакивать его из загона, надеясь, что никого не разбудит.
– Эй, парень, – раздался из ночного мрака чей-то незнакомый голос, прозвучавший для Семёна как гром с ясного неба. – Всё правильно сделал. Одной гнидой стало меньше на свете. Погоди, я тебе помогу. Вдвоём сподручней будет.
Шатаясь под грузом сразу отяжелевшего обозника, заключённые проволокли его через весь нескончаемый коридор в самый дальний конец, где в деревянной каморе хранился всякий никому не нужный хлам, и засунули его туда, завалив старыми досками, сгнившими мешками и другой подвернувшейся под руку рухлядью.
Ни утром, ни потом Семён так и не узнал, кто это был, его ночной помощник. Никто к нему не подошёл и ничего не рассказывал.
"Я убил человека, первого в своей жизни. Не по принуждению или чужому злому наущению. Нет. Сделал это по собственной воле, почти не раздумывая. Да, это был справедливый выбор. Исчез из этого мира губитель многих душ, приспешник при неправедном чужеземном владычестве. Справедливость восторжествовала. Я сделал то, что нужно было сделать. Плен – это тоже война, и если я убрал предателя, значит, выполнил народный приказ – очистить родную землю от смрадной нечисти, чтобы светлее было на белом свете.
Стало ли мне лично от этого легче? Нет. Хуже? Тоже нет. Муки совести редко приживаются в компании полумертвецов. Но отчего не отпускает меня чувство одиночества. Ведь не брат же и не сват был этот палач-любитель. Не друг и не сослуживец. Случайная встреча, трагическое расставание. Выходит, не так просто убить человека. Убиваешь другого – теряешь частицу себя, может быть, не худшую свою частицу. Ведь не было же у меня никогда склонности к насилию. Ни кошки, ни собаки не обидел, а теперь я сделал это совершенно спокойно.
Откуда, из каких потаенных свойств человеческой натуры возникает на войне привычка убивать себе подобных, превращая бывших сталеваров, шахтеров и учителей в армию убийц, восхваляемую одними и ненавидимую другими? Неужели в каждом из нас живёт инстинкт убийцы? Выходит, что только умение хорошо умерщвлять себе подобных делает людей настоящими солдатами. Вручает ордена и медали, а потом заслуженные пенсии, и в конце концов становится на войне главенствующим элементом массовой "культуры"". – Мысли, как строчки на исписанном листе бумаги, цепляясь одна за другую, проплыли в голове. Ладно, довольно изводить себя запоздалыми размышлениями. Теперь спать, как можно быстрее, чтобы очиститься к утру от липкой скверны.