– Ну, эту песню я от каждого второго слышу, – Захарьин отвернулся, достал из ящика стола новую пачку папирос, провёл желтым ногтем по краю коробки, чтобы её открыть, и закурил, ничего не предложив своему визави. – Ты бы по дороге или позже хотя бы одного немца убил. Хотя бы в этом была бы от тебя польза. А так что? Другие за тебя должны были воевать и родину спасать. А ты шкуру свою в немецком тылу спасал. Вот как всё получается. Да и Веденин ли ты? Может быть, присвоил себе эту фамилию? Себя за другого выдаешь? Чего молчишь? Отвечай. – Капитан, широко расставив ноги в хромовых сапогах в гармошку, встал напротив Семёна. Его взгляд медленно заскользил ото лба к подбородку неподвижно замершего Веденина, не пропуская ни складки, ни морщинки на его лице. – Говори. Облегчи свою душу.
– Мне не в чем признаваться, товарищ капитан. Веденин я, рядовой Н-ского стрелкового полка. Попал в плен в июле 1941 года. Да Вы часть мою запросите, домой матери моей напишите. Все это подтвердят, – голос Веденина совсем угас, и сейчас он даже не говорил, а больше шептал.
– Ты громче говори. Мы здесь одни, – не унимался капитан. – Запросили мы и архивы министерства обороны, и по твоему месту жительства телеграмму отправили. Так вот, нет твоего дома, Веденин. Сгорел он. И мать мы не нашли. А часть твоя давно, ещё в июле 41-го выведена из состава Красной Армии. То ли разбили её напрочь, то ли в окружение попала и сдалась вместе со своим знаменем. Кто теперь доподлинно установит? Был там рядовой Семён Веденин да сгинул. Без вести пропал. А теперь ты вот объявился. Живой и целёхонький. И то, что ты действительно тот Веденин, никто подтвердить не может. Есть только картонка с твоей фамилией заместо документа, которую тебе выдали американцы, когда ваш лагерь освободили. Вот теперь и гадай, кто ты на самом деле? Бывший боец нашей армии или засланный лазутчик? Что скажешь, не вербовали тебя гестаповцы?
– Вербовали. Не гестаповец, а сотрудник Абвера, но я отказался. Я об этом следователю тоже сказал, – Семён поднял глаза и теперь прямо, не моргая, смотрел на Захарьина, не отводя взгляда. Ему нечего вскрывать. Душа его спокойна. Родину он не предавал, а достойно выдержал все испытания, и поэтому заслужил право на жизнь. Выдержал и холод, и голод, всяческое насилие и издевательство, и выжил. – Ну, что сказать ему ещё? Мол у меня была своя война, может пострашнее чем у многих. Я никого не предавал. А теперь выходит, у каждого своя правда. Одна у капитана, другая у меня. А здесь, чья переважит, тот и будет дальше жить с высоко поднятой головой. Обмолвиться, что в фашистском лагере убрал двух нацистских прихвостней, так не поверит. Рассмеётся.
Обвинит в обмане. Тогда остаётся одно – быть чистым перед самим собой, своей совестью. Она и есть высший судия, а не капитан с его уголовным кодексом.
– Верно сказал, – Захарьин чувствовал растущее внутри раздражение. И так всё в жизни не ладится. Его, боевого офицера, запихнули сюда, в этот фильтрационный пункт, возиться с этими лагерниками. Что-то объяснять им, убеждать. Зачем? Вот и майор его напутствовал. Мол, потерпи, Евгений, надо возвращать наших бывших в мирную жизнь. В стране рабочих рук не хватает. Годок потрудишься, там и на повышении пойдешь.
– А может, всё-таки завербовали тебя? – продолжал настаивать капитан. – Подготовку дали, какую положено. Ты скажешь, Германии нет. Ошибаешься. Она есть, а наши бывшие союзники Америка и Англия спят и видят, как бы нас сожрать успеть, пока мы слабые. Вот отпусти тебя сейчас, и что получится? Вначале всё хорошо будет. Устроишься на работу. Семью заведёшь. Может быть, даже передовиком станешь. А лет через десять кто-нибудь постучится к тебе ближе к вечеру в дверь и слово заветное скажет. Знаешь, что такое "спящий" диверсант? Так вот, глядишь, потом склад где-то загорелся, мост обрушился, состав с рельс сошёл. Кто сделал? Неизвестно. А может быть, это будешь ты? Будешь, наверняка будешь, так как у них, там, на той стороне, и архив на тебя создан, и фотографии, где ты в их форме и с немецким оружием в руках. Скажешь, не может быть? Ещё как может. Так и бывает. Почти всегда. Вот потому, бывший рядовой Веденин, и нужны эти шесть лет, чтобы разобраться в том, что ты за птица залётная. А там видно будет.
Семён, уже не возражая, слушал вздорные предположения ретивого сотрудника НКВД:
"Пусть говорит, что хочет. Пусть обвиняет в чем угодно. Меня это больше не трогает, не тревожит. Эти глупые витийствования пусть останутся на его совести. Раз приговор вынесен, они его не отменят и пересматривать не будут. Тогда и говорить больше нечего. Вот только мать, где она сейчас? Дом разрушен, так это полбеды. Главное, чтобы она была жива, может, у родственников каких сейчас сховается? Но почему в душе моей возникло чувство неприятия этого капитана НКВД, даже более острое, чем я испытывал по отношению к Остапу, обознику, Гунько или к умному врагу-абверовцу? С ними ясно. Они враги. Всё, что они говорили и делали, было направлено против меня и моей Родины. Значит, им надо сопротивляться, противодействовать. А этот капитан свой, до самых корней свой, и, похоже, воевал хорошо. Недаром на кителе три ордена Красной Звезды прикручены. Может, мое отрицательное отношение к нему сложилось оттого, что он затоптал то, что у меня было самым дорогим, что возродилось в моей душе, как первый нежный подснежник, – надежду вернуться в родной цветущий край? Или оттого, что он свой, который не хочет ни понять, ни помочь мне, а только закапывает всё глубже и глубже? Когда перед тобой враг-чужеземец, ты знаешь, что за тобой твоя Родина, далёкая или близкая, но она даёт тебе силы держаться, но если приговор выносят свои и говорят, ты чужой, ты нам не нужен, тогда действительно трудно, почти невозможно удержать равновесие в жизни. Капитан вырвал из сердца то последнее, что ещё связывает меня с этим миром? Мне тяжко, невыносимо тяжело потому, что в его лице я вижу высшую несправедливость, по крайней мере по отношению ко мне? Фашисты – просто разрушители и уничтожители, а со своими всегда непередаваемо сложно. Что делать? Куда деваться? От себя самого не убежишь". А вслух проговорил:
– Разрешите матери письмо написать.
Капитан Захарьин ещё раз внимательно всмотрелся в застывшее, ничего не выражающее лицо Веденина и кивнул головой:
– Тогда поторопись. Завтра твою группу направляют по этапу. Особое совещание вас одним списком приговорило. Отдашь письмо в комендатуру. Я прослежу. Кстати, может быть, и края свои увидишь. Эшелон как раз пройдёт по твоим местам. И вот ещё что, послушай совета, Веденин. Не делай глупости. Не пытайся бежать. Будешь нормально вести себя и работать как следует, глядишь, и досрочно на свободу выйдешь. – В душе капитана шевельнулась давно позабытая им за годы войны жалость: "Может быть, этот парень, которому всего-то от рода 25 лет, и не так уж виноват? Я-то всего на десять лет его старше. Фронтовая судьба ломкая. Мог и я на его месте оказаться. Сколько сейчас таких по лагерям и тюрьмам мыкается? И не счесть. Время такое. Ничего не поделаешь".
Опять лежал Семён один в своей палатке, опять его пальцы сжимали заветную подкову. "Что же ты не помогаешь мне, мой талисман? Не отводишь беду? Может, проржавел ты до конца и не осталось в тебе былой силы, чтобы бороться со всеми напастями моей жизни? Что же теперь? Опять стук вагонных колёс, роба с номером, нары, окрики караульных-вохровцев? Всё возвращается на круги своя? Значит, впереди вновь ждет черная беспросветность и я возвращаюсь в мир призраков?"
– Ты как, Семён? Тебе плохо? – отец Серафим участливо положил свою теплую ладонь на макушку Веденина и начал медленно гладить по голове. Так когда-то делала родная мать в далёком детстве, лаская и успокаивая своё дитя, вскрикнувшее и проснувшееся от одолевавших его страшных сновидений, на которые так богато детское воображение.
– Что же это происходит, отец Серафим? – Веденин резко присел на край койки. – Конца и краю этому нет. Опять на муки посылают.
– Тебе что-то объявили, сын мой? – голос священника был тих и участлив.
– Шесть лет спецпоселения. Неизвестно где. Тот же лагерь. Жизнь под присмотром. Выходит, мне суждено до века ходить с бритой головой. Видимо, Бог отвернулся от меня. Не нужен я ему.
– Не богохульствуй, Семён, – речь "Попа" была плавной, успокаивающей. – Все мы чада его возлюбленные. На всё воля божья. Значит, Господь избрал тебя, чтобы ты страдал за других, искупал грехи незнакомых тебе людей. Так бывает. Так жил и страдал Спаситель наш, Иисус Христос. Значит, и нам жизнь земную без страданий не прожить.
– Но я ведь не сын Бога, – Веденин в волнении прошёлся вдоль своей кровати. – Иисус по крайней мере знал своего могущественного отца и то, что он не оставит его в беде. Даст ему утешение и спасение. Разве не так? Я же простой человек, живу смертной жизнью. Другой не знаю и даже вообразить себе её не могу. Иисусу легче было. Он знал о спасении души и тела. Знал наверняка. А мне-то каково? Для Христа испытания и смерть выпали на один день, а я пять лет по лагерям, где тысячи умирали у меня на глазах. Людей вешали, стреляли, душили газами, умерщвляли на медицинских экспериментах. У Иисуса был этот единственный день, у меня тысяча дней и ещё две тысячи будет. Где был в это время Бог? Почему не сказал ни слова? Не покарал извергов и мучителей?
– Опять не то говоришь, Семён, – отец Серафим не был настойчив, не пытался переубедить, переиначить ход мыслей отчаявшегося человека. Только старался успокоить его, объяснить ему то, во что сам верил. – Ну не верь в Него, что, легче тебе будет? Бог сделал своё дело. Даровал Победу над силами Сатаны. Народ одолел фашизм. Разве этого мало? Господь не забывает своих детей. И ты сын Бога тоже. Для каждого у него есть слова поддержки. Не пытайся понять промысел божий. Ты даже представить его не можешь. Только ему известно, что уготовано здесь и там. – Священник поднял указательный палец правой руки вверх. – Если Он уготовил тебе муки, то даст и спасение. Верь в него, как он в тебя. Бог всегда даёт человеку испытание по силам его и по вере. Утратишь веру, себя потеряешь. Разве ты один страдал и страдаешь? А сколько людей погибло на этой войне? Сколько больных, увечных, неслышащих и невидящих по всей стране разбрелось? О них ты подумал? Ты всё на Бога жалуешься, но руки-ноги у тебя есть, голова ясная. Ты выжил, несмотря на всё, значит, ты не лишён его поддержки. Господь сподобил тебя вынести немецкий плен, даст силы выдержать и сталинскую милость. Укрепи свой дух. Будь стойким до конца. Не сдавайся, сопротивляйся унынию. Помни, Бог любит стойких и смелых.
– Всё так, отец Серафим, – отчаяние и чувство безысходности отпустили душу Веденина. Не то чтобы он принял и внутренне согласился со всем тем, что сказал ему священник, но разговор с умным, отзывчивым человеком успокоил его и потому он уже совершенно спокойно продолжал: – Мне уже двадцать пять годков, но кажется, что я прожил двести лет. Ничего нет на этом свете, что бы меня могло удивить, чем я мог бы восхищаться. В душе словно выжженная огнём пустыня. Одни огарки. Я не знаю, что такое любовь, какие слова я мог бы найти для близкой женщины. Даже если я окажусь когда-нибудь на свободе, то не буду знать, что с ней делать. Люди пугают меня, так как я знаю, что в каждом живёт зверь. Пока он прикормленный и сытый, всё выглядит внешне пристойно: окружающие готовы проявлять знаки внимания, участия, произносить заверения в дружбе и любви. Но если этот хитрый затаившийся хищник вдруг неожиданно проголодается и ему покажется, что он достоин большего, то он вырвется наружу и будет с наслаждением топтать и унижать тех, кому ещё недавно клялся в самых высоких чувствах. И вот что ещё, всё, что говорит человек, как правило ложь.
– Ничего, Семён, ты все сможешь выдержать, – священник ближе подошёл к Веденину. Не нужно ни о чём спорить. Доказывать, опровергать. Он понимал, что несчастный узник нуждается только в словах утешения. – Твоя душа свободна. Никто и никогда на неё оковы не накинет. Если есть у тебя тяжкие грехи, ты, полагаю, не всё мне рассказал, то раскайся в них. Не хочешь, не говори мне. ЕМУ скажи. Попроси у Господа прощение. Бог милостив. Нет не прощаемых грехов. Главное, чтобы раскаяние было от всего сердца, искренним. Через шесть лет выйдешь на свободу, будет всего-то тридцать два года. Вся жизнь впереди. Многое хорошее увидишь. Береги Веру свою православную и молиться не забывай. Тогда спасёшь свою душу. А теперь наклони голову. Этот деревянный крест я сделал сам из черенка совковой лопаты. Он освещенный. Носи его. Бог с тобою.
Отец Серафим перекрестил склонённую голову Семёна и на прощание обнял его.
* * *
Капитан Захарьин не обманул. Собрав в несколько вагонов осужденных по разным статьям, предназначенных для отправки в далёкую Сибирь, литерный спецсостав сделал небольшой крюк и, проскочив многочисленные разводные стрелки, замер на дальнем запасном пути железнодорожного узла города Старобельска.
Здесь к нему должны были подцепить ещё пару теплушек с заключенными и отправить дальше по расписанию. Арестантов из вагонов не выпускали, и поэтому Семёну Веденину пришлось довольствоваться тем, что он, сумев пробиться к узкому, как бойница, окну, стал оттуда всматриваться в алевшие под лучами вечернего заката родные места. Вот знакомое здание старого пакгауза, а за ним белобокие приземистые мазанки, окруженные фруктовыми садами. А дальше, ближе к центру, дорогая его сердцу Садовая улица, на которой притулился родной дом.
Может быть, офицер НКВД ошибся и не его дом разрушен, и в нём по-прежнему живет его любимая матушка? И если это не обман слуха и на самом деле до него доносятся звуки вальса, значит, город живёт, вернулся к прежней мирной жизни и в нём вновь открылась основная танцевальная площадка. Веденин почувствовал, как к его глазам подбираются горючие слёзы. Давно он не плакал. Забыл, как это делается. Чем ещё облегчить свою измученную душу? Не видать казаку больше бескрайних луганских просторов, не радоваться вольному ковыльному ветру:
"Не для меня придёт весна,
Не для меня песнь разольётся,
И сердце радостно забьётся
В восторге чувств не для меня,
Не для меня река, шумя,
Брега родные омывает,
Плеск кротких волн душу ласкает,
Она течёт не для меня"
Успокаивал, успокаивал его отец Серафим, а надежда прикоснуться к отчему порогу исчезала с каждым пройденным километром. Часто трубя и окутывая проносившиеся мимо поля и леса черным угольным дымом, поезд всё дальше ввинчивался в бескрайние российские просторы. Вот уже осталась позади болотистая русская равнина, растворилась во тьме рассыпающаяся на драгоценные минералы гряда древних Уральских гор. А дальше одна лишь бесконечная тайга, неукротимые бурные реки, и только за Красноярском на затерянном, всеми забытом полустанке была сделана остановка. Несколько вытянутых сложенных из цементных блоков одноэтажных зданий, охрана. В общем, всё как обычно. Передохнуть, помыться, поесть горячее и переодеться в плотные, подбитые ватой стандартные брюки и куртки. Как-никак лето прошло, и дыхание приближающейся зимы становилось всё ощутимее. Три дня и дальше в путь. Состав всё чаще стал придерживать свой ход, приветствуемый злобным лаем цепных псов и дежурным понуканием караула: "Первый пошёл, второй пошёл, третий…"
"Выходит, близится и мой черёд", – думал Веденин, но к его удивлению вагон, в котором он ехал, особо никто не тревожил. Лишь регулярная проверка, пересчет голов и весьма сносное питание. Через пять дней, когда поезд резко взял влево, в теплушку добавили вторую печку-буржуйку.
"Куда же они нас везут?" – в сердце начала закрадываться обоснованная тревога. Деревья скукожились вдвое, а затем вообще превратились в неказистые кустарники. Наконец, рельсы упёрлись в отвал из груды камней и земли. Железнодорожного пути дальше не было. Перегрузка в вымороженную баржу и по застывающей реке к ещё более холодному морю. Изломанный причал, переход на короткое пузатое судно и дальше вперёд вдоль дикого неприветливого берега и угрюмых сопок. Что за дикий край, где даже волн нет, а из-под воды на тебя пялятся пористые губки льда? Северный Ледовитый Океан. Край земли. Конец всему. Что там за строения на горизонте? Продавленные бараки, пустые металлические бочки. Безрадостная картина. К берегу так просто не подойдёшь. Пересадка на баркасы и к деревянному разбитому дебаркадеру.
Певек – самый дальний, закатный центр цивилизации. Неужели мне суждено провести здесь шесть чудовищных лет? И уже стало так холодно, что зуб на зуб не попадает. Проклятый ветер продувает всё насквозь.
– Всем прибывшим построиться и организованно занять места в тракторных тележках, – раздался привыкший командовать начальственный голос. Было бы кем руководить, а босс всегда найдется.
"Неужто ещё куда-то везти собираются?" – жуткое предположение ошарашило Семёна. Так и есть, ещё с десяток километров куда-то в сторону, и вот он, конечный пункт прибытия, не обозначенный ни на одной карте.
Это был не лагерь в привычном смысле этого слова, а небольшая колония, на территории которой разместились до десятка сравнительно небольших, ладно срубленных из бревен жилых домов и ещё несколько строений непонятного назначения. Ни забора, ни проволоки, ни тем более наблюдательных вышек не было.
"Чудное поселение", – усмехнулся про себя Веденин и решил не торопиться с выводами. То, что привлекало внимание сразу, – это странные провисшие пеньковые канаты, протянутые между всеми домами и строениями. Для чего? Внутри были достаточно просторные помещения для проживания двадцати человек. Нары крепко сколоченные. Соломенные тюфяки – новые. Большой общий стол с длинными скамьями под окном с двойными рамами, на котором не было решетки. Почему так? В углу топилась массивная, грубо сложенная из валунов печь. В избе было тепло. Жить можно.
"Что ж, может быть, я действительно смогу продержаться шесть лет и вырвусь на волю и дойду до своего дома? Может, прав отец Серафим и не так уж не прав капитан Захарьин, и у меня есть тот единственный шанс на спасение?"
Общее построение, как и ожидалось, было обычным, дежурным, как, впрочем, и везде, где довелось побывать Семёну, но зато кратким и содержательным.
– Я начальник Исправительно-трудовой колонии номер "Н" майор Сивков, – произнес кряжистый, как медведь-маломерок, человек с погонами майора. Вы – поселенцы на особом режиме. Заключёнными вас я не называю, хотя по сути так оно и есть. Каждый попал сюда, будучи осужденным по конкретной уголовной статье. Мы здесь добываем оловянную руду, и ваша задача работать как можно лучше, так как это нужно для нашей великой Родины. Кто будет работать по-стахановски, выдавать на-гора рекордные показатели, всегда может рассчитывать на моё уважение и соответствующие привилегии: улучшенное питание, хорошая одежда, перевод в избу с нормальными кроватями и выход на сутки-двое в Певек для отдыха и развлечения. Для таких работников будет разрешена переписка с близкими и в ускоренном порядке может рассматриваться обращение об условно-досрочном освобождении. Вот вам моё слово.