Чаша стояла, отражая свет малиновыми, окаймленными черным и желтым гранями; по краям грани были синими, тяжелыми и блестящими, триумфально-гротескными и зловещими. Она сделала шаг; остановилась; еще шаг – и она уже могла видеть белый краешек; еще шаг – и ее руки коснулись неровной холодной поверхности.
Через мгновение она уже держала в руках надорванный конверт. На нее посмотрели напечатанные на машинке буквы – и ударили ее. Письмо, как птица, порхнуло на пол. Дом, который, казалось, был полон шума и жужжания, неожиданно затих; через открытую дверь донесся шум проезжавшего мимо автомобиля; она услышала слабые звуки со второго этажа, а затем тишину разорвал молотящий грохот воды в трубе позади книжного шкафа, – ее муж наверху повернул кран…
И в это мгновение все это стало выглядеть так, будто ничто не имело отношения к ее Дональду, как будто он был всего лишь пешкой в какой-то коварной игре, шедшей то бурно, то пугающе тихо между Эвелин и этой холодной, злой и прекрасной вещью, даром вражды, полученным от человека, чье лицо давным-давно стерлось из ее памяти. Массивная, задумчиво-неподвижная, она стояла здесь, в центре ее дома; стояла так же, как и всегда, – разбрасывая вокруг себя ледяные лучи из тысяч своих глаз, возбужденно-блестящих, плавно перетекающих один в другой, никогда не стареющих, никогда не меняющихся.
Эвелин присела на краешек стола и зачарованно уставилась на нее. Ей показалось, что чаша улыбнулась, – и ее улыбка была неумолимо жестокой, она говорила:
"Видишь – на этот раз я не тронула тебя саму. Я не люблю повторяться: ты знаешь, что это я взяла твоего сына. Ты знаешь, как я холодна, как я тяжела и как прекрасна, – потому что и ты когда-то была так же холодна, тяжела и прекрасна".
Неожиданно Эвелин показалось, что чаша сама собою перевернулась, а затем начала раздуваться и набухать – до тех пор, пока не превратилась в огромный сияющий балдахин, дрожавший над комнатой, над домом, а когда стены медленно растворились и стали призрачно-туманными, Эвелин увидела, что ЭТО все еще раздвигалось, распространяясь все дальше и дальше от нее, закрывая даже линию горизонта. И солнце, и луна, и звезды сквозь балдахин казались слабыми чернильными кляксами. А затем ЭТО надвинулось на всех людей, и свет, падавший на них, преломлялся и искажался, пока тени не стали казаться светом, а свет – тенью, – пока весь мир не изменился, исказившись под мерцающим небосводом чаши.
И появился далекий, ревущий голос, похожий на голос самого Владыки Ада. Он исходил из центра чаши, спускался по огромным стенкам к земле – а затем стремительно напрыгнул на Эвелин.
"Видишь, я – Судьба! – ревел голос. – Я сильнее всех твоих ничтожных замыслов, я – то, что правит всем и всеми, я не похожа на твои жалкие мечты. Я – течение времени, завершение красоты и неисполнившиеся желания; я – все случайности и неясности и все мгновения, бесповоротно меняющие жизнь. Я – исключение, не доказывающее никаких правил; я определяю пределы всех возможностей. Я – горькая приправа в блюде Жизни!"
Рев прекратился; эхо его покатилось по Земле, к краям Чаши, ставшим границами Мира; прошло по ее стенкам и вернулось в ее центр, где недолго погудело и скончалось. Затем огромные стенки начали медленно надвигаться на Эвелин, Чаша становилась все меньше и меньше, стенки приближались все ближе и ближе, как бы желая раздавить ее; и когда она распростерла руки, встречая холодное стекло, Чаша неожиданно дрогнула и снова стала прежней, – она снова стояла на буфете, все такая же блестящая и неисповедимая, преломляя в сотнях граней мириады разноцветных лучей, рождая блики, пересечения и переплетения света.
А в дом через дверь снова залетел ветерок с улицы, и с неистовой энергией отчаяния Эвелин протянула руки к чаше. Нужно спешить – нужно быть сильной. Она сжала чашу так, что руки ее онемели, напрягла тоненькие мускулы, еще оставшиеся под размякшей плотью, – и с огромным усилием подняла и удержала чашу. Она чувствовала холодный ветер, обдувавший ее спину, – дрожь пробирала ее до костей; она повернулась к ветру лицом; шатаясь под тяжестью чаши, она прошла через библиотеку и вышла на улицу. Нужно спешить – нужно быть сильной. Кровь глухо пульсировала в ее венах, колени подгибались, но ощущать холодное стекло в своих руках было так прекрасно!
Шатаясь, она шла по каменным ступенькам; собрав воедино оставшиеся силы тела и души, она бросилась вперед, пальцы, пытаясь ухватиться покрепче, вцепились в неровную поверхность – и в эту секунду она поскользнулась и, потеряв равновесие, с отчаянным криком повалилась вперед – а руки ее все еще держали чашу… она упала…
Все так же горели фонари на улице; далеко за пределами квартала был слышен звон падения – и случайные пешеходы недоуменно переглянулись; на втором этаже уставший за день мужчина проснулся, а маленькая девочка захныкала во сне, как будто ей приснился кошмар. И в лунном свете, заливавшем дорожку к дому, вокруг неподвижно лежавшей темной фигуры виднелись сотни хрустальных призм, кубиков и просто осколков, преломлявших свет и испускавших синие, желтые и малиновые лучи.
Бернис коротко стрижется
Если в субботний вечер, после того как стемнеет, выйти на поле для гольфа и встать у стартовой площадки, то горящие окна загородного клуба будут напоминать оранжевый закат над очень черным и бурным океаном. Волны этого, так сказать, океана – это тени множества голов любопытных кедди, небольшого числа шоферов из тех, что полюбознательнее, глухой сестренки одного из тренеров и еще нескольких случайных робких волн, которые вполне могли бы закатиться внутрь, если бы захотели. Это – галерка.
Балкон находится внутри. Он состоит из плетеных стульев, поставленных кружком вдоль стен этой комбинации клуба и бальной залы. В день субботних танцев балкон занимают в основном особы женского пола: шум и гам создают дамы средних лет с острыми глазками и ледяными сердцами, скрытыми за лорнетами и внушительными бюстами. Основная задача балкона – это критика. Балкон изредка демонстрирует скупой восторг, но никогда – одобрение, поскольку среди дам "за тридцать пять" хорошо известно, что на летние танцы молодежь собирается лишь с наихудшими намерениями, и если их не бомбардировать безжалостными взглядами, то сбившиеся с пути истинного пары тут же примутся отплясывать дикарские пляски по углам, а самые популярные – и опасные! – девушки убегут на улицу целоваться в припаркованных лимузинах ничего не подозревающих вдовушек.
Но этот критический кружок находится не так уж близко к сцене, чтобы различать черты актеров или нюансы их игры. Исходя из собственного набора предпосылок, они могут хмуриться, вытягиваться вперед, задавать вопросы и делать удовлетворяющие их выводы – например, о том, что жизнь любого молодого человека с приличным доходом походит на жизнь куропатки под прицелом множества охотников. Этот кружок никогда не воздаст должного случающимся в изменчивом и слегка жестоком мире юности драмам. Нет, ложи, амфитеатр, "звезды" и массовка – все здешнее общество – это лица и голоса, колеблемые печальным африканским ритмом танцевального оркестра Дайера.
Начиная с шестнадцатилетнего Отиса Ормонда, которому только предстоит провести два года в "Школе Хилла", и заканчивая Дж. Ризом Стоддардом, дома у которого над письменным столом висит гарвардский диплом юриста; начиная с юной Мадлин Хог, которая никак не привыкнет, что ее волосы должны быть собраны в неудобную взрослую прическу на макушке, и заканчивая Бесси Макрэй, считающейся душой компании чуть дольше, чем подобает: уже лет этак десять, все это общество не только пребывает на сцене, но одновременно и состоит из тех единственных зрителей, которым открывается свободный обзор всего действия.
Музыка умолкает на торжественной и громкой ноте. Пары обмениваются искусственными равнодушными улыбками, весело повторяют "Ла-ди-да-да дум-дум!", а затем поверх аплодисментов взмывает щебет девичьих голосов.
Несколько разочарованных одиночек, застигнутых врасплох посередине танцевального зала как раз в тот момент, когда они собирались "перехватить" даму, вяло расходятся обратно к стеночкам, потому что это не буйные танцы на рождественской неделе, – эти субботние вечера считаются всего лишь приятными и слегка волнующими; на танцевальный пол выходит даже недавно вступившая в брак молодежь, умеренно радуя своих юных братьев и сестер древними вальсами и замшелыми фокстротами.
Уоррен Макинтайр, вальяжный студент Йеля, оказавшись в числе неудачливых одиночек, вытащил из кармана смокинга сигарету и вышел на широкую полутемную веранду, где за столиками были разбросаны парочки, заполнявшие увешанную фонарями ночь неразборчивым говором и неопределенным смехом. Он кивал тем, кто его замечал, а в его памяти всплывали полузабытые истории каждой пары, попадавшейся ему на глаза, ведь это был небольшой городок, и когда дело касалось прошлого любого из жителей, справочник "Кто есть кто?" был не нужен. Вон там, например, сидели Джим Стрэйн и Этель Диморест, которые уже три года были тайно помолвлены. Все знали: как только Джиму удастся удержаться на какой-нибудь работе хотя бы пару месяцев, Этель тут же выйдет за него замуж. Но сейчас они выглядели так, словно давно уже успели наскучить друг другу, и Этель иногда мерила Джима утомленным взглядом, словно спрашивая себя, зачем же позволила она обвиться стеблям своей страсти вокруг именно этого, столь подвластного всем ветрам, тополя?
Уоррену было девятнадцать лет; к своим знакомым, не учившимся в университетах на востоке страны, он относился с сожалением. Но, как и большинство ребят, он чрезвычайно много хвастался девушками своего родного города, оказываясь вдали от него. Ведь здесь проживали и Женевьева Ормонд, регулярно наворачивавшая круги по балам, вечеринкам и футбольным матчам Принстона, Йеля, Уильямса и Корнелла; и черноглазая Роберта Дильон, которая для своих сверстников была такая же знаменитость, как Хайрем Джонсон или Тай Кобб; и, конечно же, Марджори Харви, не только обладавшая внешностью сказочной феи и способным обезоружить любого язычком, но и успевшая заслуженно прославиться в прошлом году на балу "Башмак и лодочка" в Нью-Хейвене: она умудрилась при всех пять раз без остановки пройтись колесом.
Уоррен, выросший в доме напротив дома Марджори, уже давно сходил по ней с ума. Иногда она, как ему казалось, отвечала на его чувство взаимностью в виде легкой признательности, но, подвергнув его особому испытанию, никогда ее не подводившему, она с полной серьезностью объявила ему, что совсем в него не влюблена. Испытание заключалось в том, что, будучи вдали от него, она совершенно о нем забывала и легко завязывала отношения с другими парнями. Уоррен находил данное обстоятельство удручающим, особенно на фоне того, что Марджори все лето постоянно куда-то ездила. После каждого ее возвращения домой на протяжении первых двух или трех дней Уоррен наблюдал на столике в холле дома Харви огромные кучи корреспонденции с написанными разнообразными мужскими почерками адресами, и все эти письма были адресованы ей. И в довершение всех неприятностей в августе к ней на месяц приехала погостить кузина Бернис из О-Клэр, так что о том, чтобы увидеться наедине, не могло быть и речи. Приходилось все время рыскать в поисках кого-нибудь, кто мог бы позаботиться о Бернис. С приближением конца августа это становилось все труднее и труднее.
Как бы ни боготворил Уоррен Марджори, он все же не мог не признать, что ее кузина Бернис как с Луны свалилась. Она была симпатичная, с темными волосами, румяная, но на вечеринках вела себя как самая настоящая зануда. Чтобы угодить Марджори, каждый субботний вечер он исполнял тяжкую повинность, долго и мучительно с ней танцуя, но в ее компании он ни разу не почувствовал ничего, кроме скуки.
– Уоррен…
В его мысли ворвался нежный голосок из-за спины, и он обернулся, чтобы увидеть Марджори – как всегда, румяную и лучезарную. Она положила руку ему на плечо, и он прямо-таки воссиял.
– Уоррен, – прошептала она, – сделай ради меня одну вещь: потанцуй с Бернис! Она уже почти час с юным Отисом Ормондом.
Сияние Уоррена поблекло.
– Ну… да, конечно, – без энтузиазма ответил он.
– Тебе ведь не трудно, правда? А уж я позабочусь, чтобы тебе не пришлось танцевать слишком долго!
– Хорошо.
Марджори улыбнулась, и эта улыбка сама по себе была для него вполне достаточной наградой.
– Ты просто ангел, и я тебе жутко обязана!
Ангел со вздохом обвел взглядом веранду, но Бернис и Отиса нигде не было. Он побрел обратно внутрь, где у двери дамской гардеробной и обнаружил Отиса в центре покатывавшейся со смеху группы юношей. Отис угрожающе размахивал подобранной где-то деревяшкой и громко ораторствовал.
– Она ушла, чтобы поправить прическу! – как бы не в силах сдержаться, объявил он. – Я прямо горю желанием протанцевать с ней еще час!
Смех возобновился.
– Почему никто из вас не может ее перехватить? – с возмущением воскликнул Отис. – Она любит разнообразие!
– Ну-ну, Отис, – сказал один из его приятелей, – ты ведь почти уже к ней привык!
– А деревяшка зачем, Отис? – сказал Уоррен, улыбнувшись.
– Деревяшка? Эта, что ли?! Здесь ведь клуб! Как только она выйдет, я тресну ее по башке и загоню обратно!
Уоррен повалился на диванчик и взвыл от смеха.
– Не переживай, Отис, – произнес он сквозь смех. – На этот раз я тебя спасу!
Отис сделал вид, что сейчас упадет в обморок, и вручил деревяшку Уоррену.
– Тебе это понадобится, старина! – хрипло произнес он.
Вне зависимости от красоты и блеска девушки молва о том, что ее нечасто "перехватывают" на танцах, вредит ее положению. Возможно, юноши и предпочтут ее общество обществу легкомысленных "мотыльков", с которыми они танцуют по десять раз за вечер, но нынешняя молодежь этого вскормленного джазом поколения обладает беспокойным характером, и сама мысль о том, чтобы протанцевать целый фокстрот с одной-единственной девушкой, им неприятна, почти что ненавистна. А уж когда дело доходит до нескольких танцев, да еще и с перерывами между ними, девушка может быть уверена: как только юноша получит возможность от нее отойти, он уже никогда не последует по следам ее заблудших ножек.
Весь следующий танец Уоррен протанцевал с Бернис, а затем, исполнившись благодарности оркестру за объявленный перерыв, отвел ее за столик на веранду. За столиком на некоторое время воцарилась тишина, и Бернис принялась невыразительно обмахиваться веером.
– Здесь жарче, чем в О-Клэр! – произнесла она.
Уоррен подавил зевок и кивнул. Его знаний о предмете или интереса к нему хватило лишь на это. От нечего делать он попытался решить, была ли она плохим собеседником от того, что никто не уделял ей внимания, или же никто не уделял ей внимания потому, что она была плохим собеседником?
– Ты еще долго собираешься здесь пробыть? – спросил он, и тут же покраснел. Она ведь могла догадаться о настоящей причине этого вопроса!
– Еще неделю, – ответила она и тут же уставилась на него, словно собиралась ухватиться за ответную реплику, как только она слетит с его губ.
Уоррен поежился. А затем, подчинившись внезапному доброму побуждению, он решил продемонстрировать ей свой фирменный "подход". Он повернулся и посмотрел ей в глаза.
– Твои чудесные губы так и просят поцелуя, – тихо начал он.
Эту фразу он обычно говорил девушкам на балах в университете, когда разговор шел в такой же полутьме. Бернис аж подпрыгнула.
Она стала красной, как свекла, и чуть не выронила веер. Еще никто и никогда не говорил ей такого!
– Нахал! – невольно выскользнуло у нее, и она тут же прикусила язык. Слишком поздно она решила, что лучше было счесть это шуткой, и с запозданием одарила его взволнованной улыбкой.
Уоррен рассердился. Хотя эта фраза никогда никем не воспринималась серьезно, она все же или вызывала смех, или служила началом нежной беседы. И он терпеть не мог, когда его называли "нахалом" – если не в шутку, разумеется. Доброе побуждение исчезло, и он сменил тему разговора.
– Как всегда, Джим Стрэйн и Этель Диморест сидят в сторонке, – заметил он.
На такие темы Бернис говорить было привычнее, но облегчение от смены темы смешалось с легким сожалением. С ней мужчины о поцелуях не разговаривали, однако она знала, что с другими девушками в подобном тоне они говорят.
– О да! – сказала она и рассмеялась. – Я слышала, что они уже несколько лет бродят парой без гроша ломаного! Разве не глупо?
Раздражение Уоррена усилилось. Джим Стрэйн был близким другом его брата, и кроме того, он считал дурным тоном насмехаться над людьми, у которых не было денег. Но Бернис вовсе и не собиралась насмехаться! Она всего лишь нервничала.