* * *
Но было в Луганске и кое-что хорошее. Для меня в Луганске нашли замечательного логопеда – чудную, ласковую, весёлую женщину, с которой у нас возник контакт с первого взгляда. Такое со мной случается крайне редко. Обычно я долго привыкаю к человеку, прежде чем начинаю с ним общаться, ведь я, как говорят мои домашние, – "бука". "Бука" звучит грубо, почти ругательно. Такое словесное клеймо. Обидно…
Потом (через много лет) я найду в мудрых книгах другое название, которое придумал для меня швейцарский психолог и философ, очень хороший человек – Карл Густав Юнг. Вот он понимал всё правильно. Оказывается, никакая я не "бука". Просто я – интроверт. И это звучит уже не ругательно, а возвышенно и романтично. "Интроверт – человек, повёрнутый внутрь себя, самоуглублённый, направленный на мир своих мыслей и переживаний". Интроверт – не заводила, конечно, и не душа компании. Он занят ДРУГИМ. Он погружён в ДРУГОЕ. От этого у него и сложности с общением – он с трудом идёт на контакт с окружающими.
Но не читали мы в то время доброго старика Юнга. И даже имени его не слыхали. И не могли услышать – в той стране, в которой мы тогда все жили. Та страна называлась Советским Союзом (поясняю для своей дочки, которая родилась в эпоху развала Советского Союза, и что стоит за этими двумя словами, ей знать уже не пришлось). Советский Союз, Ксюша, был самой огромной страной в мире, но в той огромной стране не было места для книг мудреца Юнга. Как и для многих других замечательных книг. Они считались неправильными, вредными для граждан, и были просто-напросто запрещены. В каждом издательстве сидел строгий цензор, который внимательно следил за тем, чтобы никакая "вредная" книга не была опубликована. А вредной считалась любая книга, которая хотя бы слегка намекала на то, что человек имеет право думать СВОИ мысли и быть НЕ ТАКИМ, как все. Психология считалась вредной наукой, ведь она показывала, что каждый человек – ОСОБЫЙ, что он имеет право быть НЕ ПОХОЖИМ на окружающих, что человек – ЛИЧНОСТЬ, а не простой винтик.
…Так вот, в присутствии моего чудного логопеда, я забывала о своём страхе речи – мне становилось радостно, свободно. Мне ХОТЕЛОСЬ говорить. Как давно этого не было! С тех самых пор, как произошёл тот несчастный случай. Тогда-то и поселился во мне этот страх: что вот открою рот – а сказать ничего не смогу…
Но с этой ласковой женщиной мне было всё легко: я опять читала вслух стихи, как когда-то в детстве, я с удовольствием общалась с другими детьми, которые приходили на коллективные занятия, я им сочувствовала: бедные, как им трудно говорить, а мне-то легко!
К сожалению, не помню имени той милой женщины, слишком давно это было. Но незабываемые часы общения, которые были для меня настоящим счастьем, помню до сих пор… Мою маму она убеждала, что никакого заикания в классическом виде (именно как дефект речи) у меня нет. Если я спокойна – моя речь льётся свободно и без запинок. Но у меня возникает порой внутренний зажим, который является следствием нервного перенапряжение и, видимо, каких-то детских страхов. Единственное лекарство, которое она рекомендовала, это – ласковое, ровное отношение ко мне и чтобы в доме была спокойная атмосфера.
– Главное – чтобы ребёнок не нервничал, – повторяла она настойчиво. – Не ругайте её из-за оценок.
– Да она у нас круглая отличница.
– Как раз дети-отличники часто очень нервничают из-за оценок, и их родители тоже: хочется, чтобы ребёнок приносил только пятёрки! Но счастье – не в пятёрках. Обратите внимание: вот сейчас Лена спокойна и прекрасно общается с детьми, никаких запинок в речи. Если в доме у вас всегда будет тёплая, спокойная, ровная атмосфера, то скоро ваша девочка и вы вместе с ней забудете о её проблемах с речью.
Мама понимающе кивает: да-да, конечно. А я с надеждой думаю, что может, теперь-то на меня не будут больше кричать дома. Какое счастье! Маме всё объяснили, она всё поняла и – согласилась. Какое счастье! Теперь дома всё будет по-другому…
* * *
Там же, в Луганске. Сижу за своим столом, вечер, делаю уроки. Бабушка и мама на кухне. Маришка бегает туда-сюда, то в комнату, то на кухню, квартира большая, простору много, Маришка только недавно научилась ходить и вовсю носится, пользуясь своей новой счастливой возможностью. Всё время слышу за спиной то удаляющийся, то приближающийся топот маленьких ног…
Вдруг – где-то (видимо, в дверях комнаты) – шлёп-с!… И тут же – оглушительный Маришкин плач!… Дальнейшее происходит стремительно: мама влетает в комнату и, пробежав мимо лежащей на животе и ревущей Маришки, подлетает ко мне и – хлясь, хлясь! – жёсткой, обжигающей ладонью по моим щекам…
– Мама, за что?!
– Чтоб за ребёнком лучше смотрела!… – кричит мама. – Ты чем тут занимаешься? Почему она упала?!!
– Я уроки делаю, мама…
– Всё равно должна за ней смотреть!
– Я спиной к двери сидела, мама, я не видела…
Хлясь, хлясь!… – по одной щеке, по другой.
– Должна видеть!
Рассказ о собачьей любви
Там же, в Луганске. Сижу за столом, но уроки не делаю, а читаю свежий "Огонёк". Удивительный рассказ! (Хотела бы разыскать подборку огонька за 1959 год и перечитать его).
Рассказ тот был о любви. О любви нежной и романтичной. Но не между людьми, а между собаками. Хотя, может, в том рассказе было и о людях, но я запомнила только о собаках.
Я совершенно захвачена этой любовной историй… И вдруг за моей спиной возникает бабушка.
– Ты чем это занимаешься тут? – спрашивает она голосом строгой, очень строгой учительницы.
– Я… тут… только страничку…
– А ты знаешь, что тебе ещё рано читать такие рассказы?! Знаешь?!! – кричит не-моя-бабушка – бабушка из перевёрнутого мира.
– Я не знала… – лепечу я.
Дальнейшее – незабываемо. Не-моя-бабушка хватает меня за волосы, выволакивает из-за стола, тащит… я упираюсь, ору, мне больно… Дотащив меня до стены, не-моя-бабушка начинает колотить стену моей головой. То есть, попросту говоря, бить меня головой о стенку. Причём, долго и сильно. При этом, она очень больно щиплет меня, буквально ввинчивая в меня раскалённые, как угли, щипки… Мои слёзы только подогревают её…
Не знаю, точнее – не помню, докладывала ли бабушка на вечернем докладе маме о ещё одном "хорошем" способе укрощения ребёнка.
Да, это был рассказ о нежной собачьей любви. Но неужели девочке девяти лет нельзя знать о том, что на свете существует любовь?!
Что во мне не так?
Я не понимала, за что они меня так сильно не любят. Этот вопрос мучил меня постоянно: за что мама и бабушка меня разлюбили? И что я должна сделать, чтобы они опять меня полюбили? Ведь они любили меня когда-то… на Философской… когда я была маленькая… и в Оренбурге, вроде, любили…
И осенью на Философской бабушка меня очень любила. Моя настоящая бабушка.
А здесь, в Луганске, – не-моя-бабушка. И мама какая-то странная. Тоже не-моя. Я даже не подозревала, что мама может ударить меня. И что бабушка… тоже…
Я не пойму, что с ними случилось. Или это случилось что-то со мной? Я почему-то жутко раздражаю их, маму и бабушку. Господи, что во мне не так?!
Мне кажется, я была вполне хорошей девочкой. Приносила из школы пятёрки, ходила самостоятельно к логопеду, помогала бабушке по дому, много играла с Маришкой, читала ей, гуляла с ней. Нас часто останавливали на улице прохожие: "Девочка, сколько тебе лет? Девять? А твоей сестрёнке? Полтора?! А почему вы одни по улицам ходите? Гуляете?! А мама знает об этом?"
Прохожие думали, что мы или потерялись, или сбежали из дома. Допустить, что такого крошечного ребёнка могли доверить такой небольшой девочке, народ не мог. Однако мне Маришку доверяли. И мы любили с ней гулять не в квадрате двора – а по улице, с заходом в книжный магазин…
Книжный магазин – это была моя страсть. Денег на покупку книг у меня, естественно, никогда не было, но это был первый в городе магазин самообслуживания. Можно было подойти к полкам! и самой! перебирать книжки! и взять книжку с полки! и пролистать! и даже почитать немножко! Это было ни с чем не сравнимое блаженство… Запах книжного магазина, запах новой книги – один из самых прекрасных на свете запахов.
В Оренбурге в нашем доме (прямо в нашем доме!) тоже был книжный магазин, и мне не нужно было никаких сладостей, никаких игрушек – только бы мама купила новую книжку!
В этот магазин, который был в Луганске, я заходила по дороге домой из школы, и во время прогулок с Маришей. Меня там уже узнавали: "О, наш книгочей пришёл!" Я приходила в магазин, как в читальный зал, и читала, привалившись к полке… Особенно я любила книгу "Артёмка".
– Девочка, скажи маме, чтобы она тебе купила эту книгу! – говорила продавщица.
Я долго не решалась попросить маму: я думала, она откажет мне – плохой девочке. Но потом всё же попросила. Мама "Артёмку" купила! Я была счастлива.
Так вот, я решительно не понимала, что во мне НЕ ТАК, и что вызывает такое жгучее раздражение у мамы и у бабушки. Ну, ем плохо, это факт. Но если бы они меня не заставляли, я, может, ела бы лучше. Когда я вижу перед собой гору еды, которую я заведомо не могу съесть, и слышу грозное: "Не выйдешь из-за стола, пока всё не доешь!" – на меня находит отчаянье. И кусок не лезет мне в горло…
Но разве можно так сильно не любить ребёнка за его плохой аппетит?…
Вот если у меня когда-нибудь будут дети… я никогда, никогда не буду заставлять их есть! – думала я, и в этом находила своё утешение.
Грустные ответы на горькие вопросы
Бедная бабушка, бедная мама… Тогда, в отрочестве, я плакала от боли, от обид, я не понимала: за что??? За что они так со мной??? Что я им плохого сделала???
Теперь, спустя целую жизнь, я понимаю, что вопрос "за что?" здесь совершенно неуместен. Можно только спросить: почему? И ответить: ПОТОМУ. Потому, что человек, прошедший через войну, навсегда остаётся инвалидом. Даже если у него руки-ноги целы. Но внутри…
И моя мама, и моя бабушка прошли через такое… после чего человек не может остаться психически здоровым. На глазах у мамы, которой было в ту пору четырнадцать лет, расстреляли её отца. Мама была связной между подпольщиками и партизанами: как челнок, ходила туда-сюда – в город, занятый немцами – в лес, где окопались в землянках партизаны. Носила донесения и приказы, которые выучивала наизусть… И моя бабушка была подпольщицей. Потом немцы схватили её – и было гестапо (такое страшное место, где фашисты пытали людей), и бабушку они тоже пытали: забивали ей гвозди под ногти… Но всё равно она никого не выдала. И тогда её приговорили к расстрелу…
Но привести в исполнение приговор не успели (наши войска в ту ночь перешли Днепр и взяли город). Так что расстреливать было некогда. Заключённых погрузили в товарные вагоны и спешно отправили на запад… А дальше были концлагеря: Маутхаузен, Дахау, Освенцим, Равенсбрюк… Я так часто слышала потом от бабушки эти страшные названия, что никогда в жизни не забуду их – как будто я сама там побывала… Поэтому не удивительно, что за всё моё детство бабушка не рассказала мне ни одной сказки. "Деточка, я не умею рассказывать сказки…"
Да, физические раны можно кое-как залатать и создать видимость здоровья, и даже молодости, и даже красоты. Маме по окончании войны было семнадцать, она была ослепительной красавицей с кровоточащей душой. Бабушке, когда она вернулась из концлагеря, было всего сорок четыре, тоже ещё молодая женщина, только без волос и без зубов. Но зубы и волосы можно как-то реставрировать. И только внутри… Душа, сознание, психика – они остаются навсегда искалеченными…
Сломанная рука, или нога, которая потом срослась, – всё равно ноет на перемену погоды. Что уж говорить о душе, побывавшей в аду! То, что происходило с моей бабушкой и с моей мамой, можно сравнить лишь с тем, как по человеку всю жизнь гуляют осколки. Я знала таких людей: десятки лет прошли после войны, а осколки всё выходили и выходили из тела… Но бывает, что всю жизнь в человеке блуждают ПСИХИЧЕСКИЕ осколки и выходят из души с адской мукой. С мукой не только для него самого, но и для тех, кто рядом…
Меня воспитывали две искалеченные войной женщины. Им бы надо было пройти психическую реабилитацию, прежде чем заводить в своей жизни ребёнка – меня. Но кто тогда, в конце сороковых прошлого века, заботился о реабилитации искалеченных войной людей? Всё население огромной страны надо было бы реабилитировать – лечить, возвращать к жизни, заново учить простым человеческим чувствам. Но тогда и слова-то такого иностранного не знали – реабилитация. Работай, вкалывай! – вот и вся реабилитация.
В итоге моё поколение выросло очень зажатым, закомплексованным – нас слишком жёстко воспитывали. Почти по-военному. По-другому не умели.
Сейчас часто можно услышать: афганский синдром, чеченский синдром… После Великой Отечественной войны не ставили таких диагнозов, войну принято было возвеличивать, описывать её в романтических красках. Но сотни, тысячи (страшно сказать: миллионы) людей всю последующую жизнь жили с этим тяжелейшим, никем не названным, синдромом. Люди, прошедшие через ад войны, оказывались не способными к мирной жизни: к мирным переживаниям, к нормальным, спокойным реакциям. Оказывались не способными к ласке, к юмору, к прощению. Но зато эти люди легко впадали в ярость, нетерпимость и даже ненависть. Враг разбит, но они продолжают искать его в окружающей действительности. Война продолжает бушевать у них внутри, производя своё разрушительное действие – не только на них самих, но и на окружающих, и, прежде всего – на детей, которых они рожали, будучи, по сути, тяжело больными людьми.
…Особенно страшно, когда под одной крышей живут двое, у которых есть претензии друг к другу. К примеру: "Ты меня посылал на верную смерть, а сам в это время отсиживался в тёплом бункере!" Что-то вроде этого происходило в нашей семье.
Бабушка плакала, укоряя маму:
– Дочь родная, а никогда не назовёт мамочкой, не скажет мне ласкового слова…
Мама плакала, укоряя бабушку:
– Как же она – МАТЬ! – могла посылать меня, ребёнка, ночью в лес, к партизанам – через мост, который охраняли немцы?! Семьдесят пять километров пешком по лесу! Ведь я могла погибнуть… Неужели у неё не болело за меня сердце?!
– Мама, – спрашиваю я её, – разве бабушка тебя посылала против твоей воли? Разве не ты сама вызвалась идти в лес?
– Ну да, сама… Ведь мы так были воспитаны. Мы были патриотами. Но она НЕ ДОЛЖНА была меня туда отпускать!
И вот уже шестьдесят лет с той войны, и давно уже нет на свете бабушки, а моя мама (сама уже бабушка) горько повторяет: "Мама НЕ ДОЛЖНА БЫЛА меня туда посылать!…" Раны войны по-прежнему кровоточат. И человек всю долгую жизнь продолжает выяснять отношения с теми, кто посылал его на смерть.
– А главное, – говорит мама, – что все эти жертвы были совершенно напрасными. Весь наш героизм был даже вреден.
– Как так, мама?
– Да так. Убьют подпольщики одного немца, кого-нибудь из комендатуры, а немцы после этого выводят на расстрел целую улицу: женщин, стариков, детей… И так каждый раз. Партизаны совершат какую-нибудь диверсию: взорвут мост, или пустят эшелон с оружием под откос и – уходят в лес. А расплачиваются мирные жители… Я убеждена: никому не нужна была эта подпольная деятельность. И партизанская тоже. Только дополнительные жертвы, только жертвы… Вот и папу моего расстреляли у меня на глазах. А мог бы жить. Он ведь по возрасту уже не подлежал призыву в армию, ему было сорок пять. Мог бы жить…
Мама так и зависла там на всю жизнь – в том времени, в том оккупированном немцами городке на Украине… Да, я понимаю, как люди, прошедшие войну, потом всю жизнь пишут о ней. А если не пишут – то неотступно думают о ней… А жизнь проживают как бы на автопилоте, лишь изредка выныривая из глубин горькой памяти – к действительности: "Ой, а дети-то уже и выросли!…"
Наверное, те, кто оказался на войне взрослым, с уже устоявшейся психикой, потом скорее пришли в норму. Но те, кто нырнул в пучину войны ребёнком или подростком – не оправились потом никогда… Моя мама никогда не жила сегодняшним днём, никогда не была полностью в настоящем, вот в этой минуте: здесь и сейчас. Она всегда не здесь и не сейчас, всегда далеко…
И я знаю, где.
Мы с мужем долго уговаривали её написать воспоминания о войне. Мы думали, что она напишет, освободится от них, и ей станет легче. Мама долго не решалась. Потом всё же написала: коротко, практически без эмоций, она просто боялась дать им волю, боялась, что не вынесет их напора. Нет, ей не полегчало, и вряд ли уже полегчает. Мне глубоко жаль мою маму. Жаль, что она не смогла ничему по-настоящему порадоваться в жизни: ни тому, что была любима, ни детям, ни внукам… У неё на радость никогда не было сил. Они уходили на другое.
Все силы её ушли на оплакивание той четырнадцатилетней девочки, которая, после автоматной очереди, уложившей её отца, упала без памяти на снег…
Мама как будто так всю жизнь и пролежала на том снегу, оставшись холодной к нашим попыткам отогреть её. И когда мы, её дети, пытаемся оторвать её от того страшного, будто заколдованного места, она впадает в обиду и гнев, она цепляется за это место изо всех своих сил и оторвать её невозможно – потому что она НЕ ХОЧЕТ отрываться. Потому что НИЧТО во всей последующей жизни по силе переживаний не было сильнее того страшного переживания. И чаша весов, на которую легли шестьдесят лет мирной жизни, никогда не перевесит для неё чашу весов, на которой лежат четыре года войны. Вот и всё. Такая жуткая арифметика. Четыре – весомее, чем шестьдесят…
"Какие же вы у меня замечательные, – говорит мама, с трудом вынырнув на поверхность сегодняшнего дня. – И дочери у меня замечательные, и зятья, и внуки. Ну, такие все хорошие! И какая же я счастливая, что вы у меня есть", – уговаривает, уговаривает себя мама, пытается внушить себе эту светлую мысль. Но самовнушение работает недолго. Она быстро устаёт, истощается. И опять я слышу исполненную глубочайшей тоски жалобу: "Как же тяжело жить, когда не за что ухватиться… когда ты так одинок…" И я почти физически вижу её на том холодном снегу…
Господи, хотя бы Ты ей помог! Открыл бы ей глаза на то, что в жизни есть свет и радость, смысл и тепло. Ибо от нас она это не принимает. Берёт – и не чувствует. Живёт как за стеклянным занавесом… И плачет там, неутешная, и НЕ ХОЧЕТ быть утешенной. Помоги ей, Господи!
Но это сейчас, сейчас, уже будучи взрослой, совсем-совсем взрослой, я понимаю… точнее – пытаюсь понять… пытаюсь сконструировать тот непостижимый и страшный мир, в котором всю жизнь живёт моя мама, точнее – не мир – а войну, с которой она так и не пришла, не была ничем и никем спасена… Это сейчас я говорю: бедная мама, моя бедная-бедная мама… Но тогда, когда мне было девять лет, когда я была по сути ещё ребёнком, хоть и казалась себе из-за тяжести переживаний взрослой, – тогда только один вопрос терзал меня, и я не находила на него ответа: ЗА ЧТО? Мама, за что? За что, бабушка? Разве я не любила вас? И разве вы не любили меня? Но тогда почему происходило это страшное в нашей жизни? И если это – любовь, то что же тогда НЕ любовь?… Если это – белое, то что же тогда чёрное? И как в такой ситуации не стать дальтоником?…