Ковачевич Поймать лисицу - Копривица-Ковачевич Станойка 3 стр.


В небольшую ложбинку привели шестерых связанных людей - тех, вчерашних. Вот один - молодой, безбородый, всклокоченный, смотрит прямо перед собой отсутствующим взглядом, словно все происходит не с ним, а с кем-то другим. "Значит, их расстреляют, - пронеслось в голове у Йоле. - Но почему? За что?" Ему хотелось, чтобы это было не по-настоящему, а как ночью, во сне.

- Наши недавние братья совершили тяжкое преступление по отношению к нам, к нашей борьбе, - загремел голос человека, которого вчера называли капитаном.

Напротив связанных стояли люди с оружием в руках.

- Они нас предали, - продолжал капитан. - Они хотели перейти… - Он замолчал, а затем, набрав полную грудь воздуха, выкрикнул: - Хотели перейти на сторону коммунистов… На сторону наших заклятых врагов! - Протянув руку, он указал на связанных и, как бы вычеркивая всю шеренгу, закончил: - Военно-полевой суд приговаривает их к расстрелу.

Один из связанных, вдруг рванувшись в сторону, кинулся бежать.

Йоле вскочил, Рыжий и Раде - тоже. Они взобрались на ветлу и замерли, прижавшись к ветвям. Лишь теперь грянул залп. Человек со связанными руками, спотыкаясь, бежал все дальше и дальше. Пятеро оставались в шеренге.

- Чего ждете? Пли!

Снова прогремел залп, и люди один за другим начали падать.

- Бей коммунистов! - Капитан подошел к ним, выхватив револьвер. - Сукины дети… - Он выстрелил в одного, уже мертвого. Потом, будто его ужалили, резко повернулся в сторону убегавшего и заорал: - Чего стоите, идиоты?! Поймать его!

А беглец продолжал удаляться, перескакивая через ямы и муравейники. "Как моя лиса", - подумал Йоле и страстно пожелал, чтобы его не догнали. Застрекотал пулемет… Человек упал. Его преследователи бросились к нему. Но он вновь поднялся и побежал - он уже достиг кромки леса.

Ребята спрыгнули с ветлы. Мать неслышно подошла к ним и, может быть впервые не отругав, повела домой.

На следующий день четники ушли, приказав местным жителям похоронить расстрелянных. Крестьяне и сами сделали бы это, как велит христианский обычай. Происшествие долго обсуждалось в деревне, хотя толком никто не знал, что произошло. Каждый говорил свое, прибавляя или недоговаривая.

Дядька хранил упорное молчание и, видно, был зол на себя, что не сумел уберечь пятерых молодых парней.

Ребята тоже не могли забыть того, что пришлось увидеть.

Йоле часто теперь видел во сне: после того как грянул выстрел, побежал не один, а все шестеро, как стая воробьев, разлетающихся в разные стороны. И он, во сне, кричал им, что так и надо, надо бежать в разные стороны.

Но чаще всего мальчик думал о том, единственном, беглеце. Представлял его то в облике четника, то партизана, то догонял его, то сам им становился. Слыша за спиной выстрелы, свист пуль над головой, он петлял в поле, подобно тому человеку, подобно лисе, петлял, не давая врагам возможности взять себя на прицел. И так каждый раз - стоило закрыть глаза, как начинался этот мучительный бег, и он не знал, удастся ли спастись. Единственное, что он знал наверняка, - это то, что спасение зависит только от быстроты его ног. Он бежал и бежал. Только так можно было избавиться от этого кошмара.

Утром Йоле просыпался весь в поту, с болью в суставах, но с ощущением счастья. Он радовался тому, что все-таки вырвался, убежал.

Мир, в котором все по-другому

Малыш Раде рос мечтателем. Когда рядом не было Йоле, самыми близкими его друзьями становились птицы, муравьи, всякие букашки. И бескрайнее небо над головой.

Он мог часами бродить по полям. Сидя под деревом или лежа в траве, на лугу, наблюдал за птицами: слушал, как они поют, смотрел, как кормят птенцов, как перелетают с ветки на ветку, переговариваясь между собой.

Или, расположившись у муравейника, следил за жизнью муравьев: как они выбегают из муравейника, как возвращаются назад. Их передвижения, на первый взгляд суматошные, беспорядочные, были удивительно целенаправленными. Мальчика интересовало все: как муравьи трудятся, волоча огромную поклажу, в два-три раза тяжелее их самих, как точно выполняют свои обязанности.

Когда надоедало возле муравейника, Раде отправлялся дальше. Поймав кузнечика, держал его в ладонях, рассматривал.

Он никогда не причинял вреда насекомым. "Все они кем-то и для чего-то созданы, - размышлял малыш, - пусть себе живут". Он вступал в драку с каждым деревенским мальчишкой, если тот уничтожал эти хрупкие создания.

- Зачем убиваешь? - подступал он к обидчику.

- Хочу - вот и убиваю.

- Не имеешь права!

- А кто мне запретит?

- А я! - Раде сжимал кулаки, готовый к бою. - Я тебе запрещаю. Не ты дал им жизнь, не смей и убивать.

Противник потихоньку отступал, не столько из-за Раде (его-то никто не боялся), сколько опасаясь Йоле. С Йоле лучше не связываться. Поэтому ребята и уступали малышу.

А с тех пор, как погиб Райко, ребята стали как-то сторониться его. Даже мать словно забыла о Раде. Прежде она постоянно окликала его, словно проверяя, здесь ли он, а теперь просто не замечала. Смотрела неподвижным взглядом куда-то сквозь него. И если раньше, подбегая к матери, прижимаясь к ней, он чувствовал себя в безопасности, то теперь постоянно ощущал переполнявшую ее безграничную грусть, которую он никак не мог прогнать. Лишь иногда, когда ее сознание прояснялось, когда с нее вдруг спадало оцепенение, она, спохватываясь, вспоминала о сыне и начинала его искать. Он ждал этих мгновений и старался быть где-то поблизости. Мать звала его, он бросал все и бежал к ней, чтобы стереть выражение паники с ее лица и изгнать из ее глаз немой упрек: "Ну что, сынок, ты тоже заставишь мать проливать горькие слезы?"

Нет, он никогда не сделает этого. Никогда!

- А где Йоле? - спрашивала она.

- Да здесь он, - отвечал мальчик, скрывая правду - ведь Йоле был на другом конце деревни, в поле или в лесу.

Но ее удовлетворял его ответ.

- Ну-ну, - произносила она, возвращаясь в дом. И вдруг, словно вспомнив, спрашивала: - Кушать хочешь, Раде?..

И этот вопрос, и вся она - тоскующая, погруженная в свое горе - вызывали у мальчика слезы. Зная обычно, есть ли в доме еда, малыш отвечал "да" или "нет", а потом возвращался в свой мир, который всегда его ждал.

И то, что этот мир ничего от него не требовал, даже, казалось, не замечал его, доставляло мальчику удовольствие. Там ему было радостно и вольготно, там он ощущал себя добрым великаном, пришедшим защитить слабых, помочь им в беде, ничего не ожидая в награду. Он принадлежал и в то же время не принадлежал им, так как, находясь рядом, они жили своей жизнью. Он лежал безмолвно, вглядываясь в какие-то свои, одному ему известные дали, чувствуя себя так, будто действительно пришел в эту страну гномов издалека, может быть из сказки. И в любой момент мог уйти, не вызвав их неудовольствия.

Так он наблюдал за их жизнью, а устав, ложился на спину и, закинув руки за голову, уносился в мечтах далеко-далеко в небо, в его голубые просторы.

Его поражало, сколько вокруг света и красок. Забравшись под разостланные на солнце рядна, мальчик смотрел, как в сетке ткани преломляются солнечные лучи. Чем пестрее ткань, тем ярче переливалась радуга красок.

Потом он снова смотрел в небо - до тех пор, пока его цвет, растаяв, не исчезал и оставалась только глубина, мглистая, волшебная. Воздушный поток словно бы подхватывал мальчика, уносил неизвестно куда, и сверху, с высоты, он видел внизу землю, людей, поля, проселки, дома, улетая все дальше и дальше…

Когда чей-нибудь голос возвращал его к действительности, он опускался на землю, не испытывая сожаления - ведь неизвестно, куда бы завели его мечты.

Это была какая-то удивительная, волшебная игра, известная только ему. Раде никогда не рассказывал о ней никому, даже Йоле. Сделай он это - и волшебство исчезнет навсегда, безвозвратно.

Так эхо из таинственного колодца перестает отзываться тому, кто не умеет беречь его тайну.

Запахи

Раде казалось, что окружающий мир постоянно задает ему загадки.

Самые ранние воспоминания относятся к трех-четырехлетнему возрасту - он не мог бы с уверенностью сказать, что запомнилось первым.

Может быть, голос, зовущий его?

Какой-то протяжный хриплый голос, донесшийся из кромешной тьмы. Все спят, только он, разбуженный этим голосом, лежит с открытыми глазами, прижавшись к матери. Он хочет окликнуть ее, заплакать, но не двигается, окаменев от страха, продолжая прислушиваться. Голос послышался снова, теперь уже издалека, и замер. Вокруг была только ночь и его гулко стучащее сердце. Утром Раде помнил лишь неясное ощущение ночного страха, но осталось в сознании что-то, что, как струна, начинало звенеть при воспоминании о голосе, прозвучавшем в ночи.

Может быть, первым запомнился зрительный образ?

Восторг, охвативший малыша при виде надвигающейся грозы, когда он играл возле дома. Черное небо, отдаленные раскаты грома, ветер, пригнувший к земле осинку в овраге, и он сам один-одинешенек, и никого вокруг - все это навсегда запало в душу.

А может, лицо деда в проеме подвального окна, которое виднеется сквозь его растопыренные пальцы, придерживающие стекло во время первой бомбежки? Память воскрешает еще какие-то детали, но лицо деда Ачима, выражающее и страх, и решимость бороться за жизнь, ярче всего запечатлелось в сознании. Все так страшно, но в то же время и удивительно возвышенно - эти чувства переплетаются в сердце мальчика.

А может быть, запах?

Стойкий, дурманящий запах, что оставляет за собой стадо.

Спрятавшись за забором, малыш прислушивается к стуку копыт проходящих по деревенской улице овец, к их тихому блеянию, когда они что-то сообщают друг другу на своем овечьем языке… Он ждет, пока овцы пройдут. Когда последняя скрывается за поворотом и смолкает блеянье, воздух оказывается напоенным тем самым пьянящим, густым запахом овечьей шерсти и навоза.

В тот или в другой вечер слились воедино эти два ощущения - запах и зрительный образ?

Раде лежит на траве, глядя в небо. Приближается вечер. Он признался однажды Йоле, что самое прекрасное для него - поймать миг, когда появляется первая звезда. Когда еще не ясно, зажглась ли она, или ему это только кажется. Он вглядывается в далекое мерцание, не веря своим глазам, и тут до него доносится нежный аромат чудоцвета, и запах цветка кажется Раде запахом звезды.

Образ матери тоже четко отпечатался в его воспоминаниях. Такой, какой была она один-единственный раз - и никогда больше. Ее смех!..

Как-то мать взяла его с собой на посиделки. Женщины перематывали шерсть. Все было красиво и интересно - яркое разноцветье шерстяных нитей, бесконечные разговоры вперемешку со смехом. И среди всей этой пестроты и разноголосицы выделялся неповторимый смех матери - щедрый, свободный, заразительный. Только в тот раз она так смеялась. Раде вспоминается, как изумленно поглядел он на мать. Будто хотел сказать: "Мама, как ты смеешься!"

Он не сказал этого, а она, все еще смеющаяся, сияющая, обернулась к сыну. И что же? Или ему показалось? Он увидел, как по ее лицу пробежала тень. Мать словно спохватилась и, продолжая улыбаться, ласково погладила малыша по голове, как бы говоря: "Не бойся, сынок. Это шутка. Я тебя никогда не брошу. Никогда, ни за что на свете".

На самом деле она ничего не сказала, а он ничего не спросил, но в памяти навсегда остался прекрасный смех матери. Воспоминание о нем навевало грусть, потому что больше Раде никогда его не слышал. Этот смех словно вырвался из глубины души - и угас, как угасло ее желание вновь полюбить кого-то, быть любимой, жить!

Это самоотречение тяжелым камнем легло на его душу. Всего лишь доля секунды, мгновение - но мать знала, чувствовала, что он уловил легкую тень, пробежавшую тогда по ее лицу. И ничто уж не сотрет этого воспоминания.

"Как жестоки сыновья, - должно быть, думала мать. - Как они жестоки в своем желании удержать мать возле себя. Чтобы, кроме них, она ни на кого не смотрела. Чтобы ни о ком, кроме них, не думала. И ты такой же, я вижу это по твоим глазам. Да, и ты, малыш, такой же", - говорил ее взгляд.

"Нет, я не такой", - хотелось сказать Раде. Он готов был кричать, что он не такой. Лишь бы еще раз услышать ее звонкий смех. Но, увы, больше она так не засмеется. Особенно теперь, после смерти Райко. Не будет этого никогда!

Раде почти не помнит отца. Какие-то смутные обрывки воспоминаний, скорее плод его фантазии. Но одна картина все-таки ясно стоит перед глазами.

Это было зимним вечером, незадолго до войны. Тишина. Они устроились возле печи, в которой потрескивают поленья. С одной стороны Райко, сидя на трехногой табуретке, строгает какую-то деревяшку. Напротив - мать, она чинит одежду. А между ними - отец и Йоле. Они сидят тихо, неотрывно глядя на огонь.

Раде смотрит на мать, на ее руки, занятые работой. Держа на коленях старые отцовские штаны, она пришивает к ним большую заплату, думая о чем-то своем. А он не отрываясь глядит на нее, на ее лицо и опять на руки. Взгляд его надолго задерживается на огромных отцовских штанах и огромной заплате. Потом Раде взглядывает на Райко. И этот неожиданный взгляд, скользнувший снизу вверх, с огромной заплаты на отцовских штанах на старшего брата, о котором говорили, что он больше всех сыновей похож на отца, вдруг создает впечатление, что и отец здесь, что он его тоже видит. Отец не умер, вот он, настоящий, живой, сидит среди них. Раде всматривается в его лицо, охваченный глубоким волнением. Широко раскрытыми глазами, не мигая, смотрит он на эту картину, боясь пошевелиться, чтобы она не исчезла. До боли в глазах терпит мальчик, стараясь не моргнуть, и это ему удается. Глаза начинают слезиться, но он напрягается, и изображение сохраняет четкость. Потом оно мутнеет и наконец рассеивается.

И все-таки это лишь фантазия. Отца не было. У огня сидели только они трое и мать, пришивающая заплату.

Как совладать с собой

Ну что им надо? Оставили бы ее в покое, а то ведь и она может показать характер…

Ох, как они надоели, как противны все их повадки! Важничают, задаются… Сидят, широко расставив ноги. Боже, как Лена завидовала Влайко или Йоле, что они могут вот так сидеть. И вообще могут все, что хотят, - задирать ноги, лазать по деревьям, садиться верхом на забор, справлять малую нужду, прислонившись к плетню. Они могут делать все, что взбредет в голову, не задумываясь, хорошо это или плохо. И ползают на животе, и валяются… Не то что она. Только влезет на забор или на дерево, только усядется поудобнее, а мать тут как тут:

- Как ты сидишь, Лена?

- Прекрасно, - пробурчит она, сдерживая раздражение.

- Ничего прекрасного не вижу, - отвечает мать, и начинаются наставления: как девочка должна сидеть, следить за собой, а уж по деревьям лазать вообще не надо.

- Ты ведь девочка!..

А ей наплевать, что и как должны делать девочки. Она все равно будет лазать на деревья и сидеть, как ей нравится. В конце концов, если можно мальчишкам, почему нельзя ей? Чем они лучше?

Лена знает, что они не лучше, потому и старается поступать наперекор и им, и матери, да и самой себе.

В последнее время все у нее не ладится. Если бы виной тому были только мальчишки, это было бы понятно, но причина таится в ней самой, и это ее тревожит…

Лена продолжала сидеть так, как привыкла и как научилась у Йоле и Влайко, но, с тех пор как появился Рыжий, ее охватывает непонятное смущение. Пусть бы из-за кого другого, но из-за какого-то конопатого - нет, этого она ему не простит. В его присутствии все у нее получается плохо, не так, как прежде, она просто не узнает себя. Когда, впервые почувствовав на себе его взгляд, она сжала колени, это привело ее в замешательство. "Почему?" - думала она, удивляясь этой перемене в себе.

Однажды Лена поймала его воровской взгляд. Рыжий снизу смотрел на нее, когда она сидела, подтянув одну ногу к подбородку. Девочка быстро, даже не отдавая себе в этом отчета, натянула юбку на колени. Оба ужасно смутились. "Больше этого никогда не повторится", - решила она и с тех пор твердо держала данное себе слово. Это давалось трудно, ибо Лена не могла смириться с такой несправедливостью - им все можно, а ей ничего нельзя. Значит, Влайко, Раде, Йоле и этот Рыжий - все они могут вести себя, как им заблагорассудится, одна она не может! И только потому, что она девочка!.. Завидуя мальчишкам, она тысячекратно проклинала свое женское естество.

Иногда, слушая наставления матери, она готова была простить им, смириться, но в памяти всплывала еще одна обида, нанесенная ей мужчинами, и все в ней восставало.

Влайко тогда выздоравливал после болезни, но был еще слаб и капризничал. Чтобы удержать его в постели, отец стал уговаривать Лену: "Развлеки его, у тебя это хорошо получится, он тебя больше всех любит…"

Отец принес им два птичьих яйца, каждому по штуке. "Вот вам, играйте", - сказал он.

Лена и Влайко обрадовались. Разглядывая крохотные пестрые яйца, перекладывая их с ладони на ладонь, удивлялись, какие они маленькие, почти невесомые, любовались их нежно-голубым цветом.

- Мое крепче, - сказал кто-то из них, а другой тут же возразил:

- Нет, мое…

- Мое! - настаивал первый.

Второй не соглашался.

- Вот что, пусть они пободаются, - предложила Лена, - тогда и узнаем, чье крепче.

- Давай, - согласился брат.

- Это будут наши бычки. Твой пойдет с той стороны, а мой - с этой.

И Лена стала двигать своего "бычка" вдоль кровати, он же двинул ей навстречу своего.

- Му-у, му-у, - замычала она, чтобы напугать брата.

Влайко тоже замычал. Начали сближаться. Они то останавливались и размахивали руками, изображая бычков, бьющих копытами, то вновь пускали их навстречу друг другу. "Боже, помоги мне!" - взмолилась Лена, и в тот же миг ей пришла в голову мысль, что бог есть, так как "бычок" Влайко вдруг споткнулся, сломался и превратился в обыкновенную скорлупу.

Ах, как сладко было слышать плач брата, когда она увидела разбитое яйцо и желток, стекающий у него между пальцами.

- Вот тебе! - воскликнула она, - Будешь знать, как со мной тягаться!

Влайко так рыдал, что противно было смотреть. Его слезы раздражали ее. "Тоже мне, мужчина! Размазня!"

- Ничего, поори, - дразнила она его. - Поори, если тебе так легче.

Сама она ни за что бы не заплакала, хоть режь ее. Пусть попробуют, если не верят.

Вот тут-то и была нанесена ей обида, которую невозможно ни забыть, ни простить.

На крик Влайко прибежал отец и накинулся на нее:

- Ты разбила яйцо?

- Нет, он сам! - не задумываясь, ответила Лена.

- Да, это она! - сквозь слезы пробормотал Влайко.

- Ну а если и я? - с вызовом сказала она.

- А где твое яйцо? - спросил отец и двинулся к ней.

Лена вывернулась, зажав яйцо в кулаке.

- Это не я разбила, он сам!

- Сам он не мог этого сделать, - сказал отец и снова шагнул к ней. - Где твое яйцо?

Ну что ж… Вот оно, но она его не отдаст. Она отступила еще на шаг.

- Это ты разбила! - захныкал Влайко и еще сильнее расплакался.

- Ну, если я… - Она повернулась, глядя на него с ненавистью. - Я просто умнее и сильнее тебя. А тебе завидно!..

- Да-а, - протянул Влайко сквозь слезы.

Назад Дальше