Сочинение на вольную тему - Анатолий Кудравец 11 стр.


Дела в доме шли ровно, обычно: каждый был занят своим. Дети - в школу, он - с топором, Марина - с корзиной, то в колхозе, то возле дома. Ели, спали, разговаривали. Все вроде как у людей. А между тем жизнь текла как во сне, без улыбки, без радости. Глухая тишина тяжким камнем висела над всеми.

Как и в первую ночь после возвращения, Игнат с Леником спали на большой кровати, Марина с дочками - за перегородкой. Получалось как-то не по-людски, и это чувствовали все, даже Леник. Если поначалу, едва стемнеет и повечеряют, Леник первым залезал на постель, устраивался у стены и оттуда следил за отцом, скоро ли он ляжет, то теперь все чаще спал на печи. Нередко "в гости" к нему туда забирались Соня и Гуня. Подвесив лампу под матицу, они делали уроки, потом оставались там на всю ночь. Долго шевелились, бубнили, не поделив меж собой что подстелить, чем укрыться. Марина не выдерживала, повышала на них голос. Игнату же приятно было слышать их возню, незлобивую перебранку, и он втихомолку улыбался, лежа на своей постели. Правда, иногда и ему приходилось присоединять свой голос: "Вопщетки, может, вы прекратите свой хоровод!"

Игнат неожиданно открыл в себе такое, чего прежде у него, как считал он, не было и что, по его убеждению, и не обязательно мужчине. Его вдруг потянуло к детям, хотелось поговорить с ними, приятно было даже знать, что они рядом. Стоит которое из них, смотрит, как он воюет с топором, или насобирает щепок и отнесет в хату. А то все вместе затеют какую-нибудь игру во дворе со своими детскими возгласами и щебетом. Не раз он ловил себя на том, что невольно прерывает работу и наблюдает, как они играют, носятся по двору.

Если бы не война, Соня уже ходила бы в шестой класс, а она только в третьем. Однако учится, старается. Надо! Куда денешься, коли так сложилось. Душа у нее добрая, открытая, вся на виду. Вся нараспашку. Гуня более скрытна, не сразу выкажет сокровенное. Леник тоже человек серьезный, настойчивый. Мужчина. Война всех сделала взрослее.

Думал Игнат о детях, жалел их. Думал и о себе, о том, что стал он каким-то размягченным, точно воск возле огня, и искал этому оправдание.

Конечно, все эти слезные переживания не красят мужчину, но он был рад, что обнаружил их в себе. Это его тайна, и никто не должен знать о ней. Никогда он не думал, что в нем накопилось столько подобного. Это было как открытие, будто он долгое время считал себя смертельно больным, и вот наконец собрались врачи и сказали: неправда, страшный диагноз не подтвердился. Он подумал, что такие же чувства овладевают, наверное, каждым. Отчего же тогда они незаметны? Почему люди старательно закапывают в себе то, чего жаждут сами? Не умеют показать их перед другими? Или не хотят? Всякий замыкается в себе, все, что есть доброго в нем, старается запереть на ключ. Запереть-то можно, да надолго ли хватит сил держать под замком? И надо ли держать?

Игнату понадобился мох. Он закинул ружье за плечо, отправился поглядеть, где его можно надрать. А кроме того, тянуло побродить по лесу.

Мох он приметил сразу, за гатью. Небольшая болотина, а моху здесь было - хоть всей деревней вози, да чистый, длинный, как лен. И место доступное - можно и на лошади подъехать.

Он углубился в лес. Чем дольше ходил, тем больше удивлялся тому, как попер вверх молодняк. Особенно по краям, в ложбинах, на вырубках. Казалось, лес отплачивал людям за их напористое вмешательство в его порядки. "Вы хотели потеснить меня и потеснили, и думали: все, одолели, ан нет! Я - тут. Живу, расту, иду вширь. Начинайте сначала…"

Стояла та пора, когда в зеленые летние тона осень постепенно начинала вплетать свои желтые нити. Их пока было мало, зелень все же забивала, но пройдут недели две - и они отвоюют себе добрую половину зеленого, а еще недели через две и вовсе будут господствовать кругом. Было время, когда листья крапивы покрываются белыми пятнами, начинают исподволь темнеть и жгутся уже слабее; еще недавно ярко-зеленые, мережки папоротника начинают блекнуть, а непоседливые синицы принимаются тенькать по-осеннему грустно и сиротливо. И это в то время, когда не выспели еще орехи, на кустах малины много сладких ягод, а хмель только завязался в зеленые узелки. Осень в лесу идет снизу.

Игнат остановился закурить перед продолговатой зелено-бурой кочкой. Сверху на ней, напоминая крохотные пики на высоких тоненьких ножках, выметал головки кукушкин лен. Он взял одну из них, ковырнул ногтем, и на ладонь посыпалась нежная желто-зеленая пыльца. Игнат так и замер на месте, пораженный открытием: сколько того растеньица, а у него есть свой кузовок, есть и крышка на нем, а под крышкой, точно в кадке мука, эта пыльца…

Шел Игнат по лесу и вдруг почуял, как в нос ударил горьковатый запах цветущего дикого горошка. Он даже остановился, поискал глазами вокруг: ничего похожего, только подсохшая листва под ногами. Но запах был явствен, и он не давал покоя. Поднял глаза: перед ним стояла молодая осинка, это от ее недолговечной листвы исходил такой запах…

Ступал Игнат по мягкому мху, по сухой ломкой хвое, прислушивался к голосам птиц и чуял, как на душу ему ложится покой и умиротворение. Как будто его жгла огнем рана, но промыли ее, смазали йодом, и боль утихла, унялась, и стало еще лучше, чем было раньше, когда тело было здоровым.

С таким умилением в душе он и повернул обратно. Потом рассказал Марине, что было дальше. Она сидела на скамейке подле грядки, перебирала лук, Игнат стоял против нее.

- Понимаешь, иду краем болота, туда, под Курганок, по-за дворищем Горавских. Думал, может, утку где-нибудь подниму. И вдруг слышу крик, аж лес звенит. Орет баба: "Люди, помогите! Люди!.."

Черт его знает, может, зверь какой, ведь бывало когда-то, что и медведя видели, а теперь волков развелось!.. Бегу, ружье взял на изготовку. Подбегаю: катаются двое по мху, баба внизу, он сверху. Она кричит не своим голосом. Хватил я его по шее, он и носом в кочку… Баба вскочила, одернула юбку и ходу. Даже о корзинке с журавинами забыла… Что ее погнало по журавины в такую пору, они хоть и крупные, да зеленые совсем. "Журавины возьми!" - кричу ей. Вернулась, прячет глаза. Совсем молодая еще. "Не прячь, говорю, глаза, разве ты виновата? Откуда сама будешь?" - "Из Веленника". - "А его знаешь?" - "А неуж не знаю. Наш, Язэпа Куртика сын. Только вы его больше не бейте, дядька. Он ничего, да во сдурел что-то", - она уже просит меня. Ага, не чужие, значит, не дальние. Поднял его, встряхнул. Так себе, оповзлик. Продрал он глаза. Ну, жив будет. Не гляди, что ртом смотрит, а оседлал бабу и домогается своего… Что тут будешь делать? "Эх ты, говорю, мужчиной хочешь быть перед бабой! Не договорился с головой, не лезь до с…, сукин сын!" Батька ж толковый был человек. Дал ему пинка, припугнул: "Иди и не хвались никому, а то приду в село…" Кавалер, мать твою так… - Игнат закончил свой рассказ, рассмеялся, взглянул на Марину и придушил смех.

Она сидела, опустив руки на подол, и снизу вверх смотрела на него. И таким чужим, напряженным и пристальным был ее взгляд. Казалось, она не понимала, хотя и пыталась понять, к чему он рассказал все это, над чем смеялся. Под глазами у нее были темные, будто подведенные сажей, тени.

- Ты что это так?.. - смутился Игнат.

Марина как бы очнулась, приходя в себя, грустно усмехнулась, но глаз не отвела, и взгляд ее не смягчился.

- Живому - живое, - сказала. И без всякого перехода, как о давно выношенном, наболевшем: - А мы с тобой, Игнат, и дальше так будем жить?

- Как - так? - хмуро спросил он.

- А так… Порознь спать, порознь есть, слоняться, как волки, один мимо другого.

- Ты говоришь так, что выходит, ко всему прочему, будто я же и виноват. Так это надо понимать? - Игнат хотел сказать грубо, как он теперь говорил обычно с Мариной, и не смог, что-то помешало.

- Никто тебя не винит, Игнат, никто. Скажи только, кому мне повиниться?

- Вот этого не знаю.

- А я думала, знаешь. Где ты был все эти годы?

- Вопщетки, не под юбкой прятался.

- Нам надо поговорить, Игнат, к чему-то прийти. Больше я так не могу. И дети не могут. Один ты…

- Мне легче, чем кому бы то ни было. Мне даже не в меру легко. Легко и весело.

- Не легко, Игнат, но не дай бог тебе изведать то, что пережили мы за эти годы… Да что мы, все пережили. И все же если б не Тимох, если бы он не написал про то, как вы вместе бежали по полю и как тебя перевернуло снарядом, как он еще приостановился, а ты лежал мертвый, если б он этого не написал…

- А тебе, поди, только это и надо было.

Марина даже содрогнулась от этих слов, на глаза набежали слезы, однако она превозмогла себя, прикусила губу.

- Не это нам надо было, и не этого ждали… три года. А ты… Как ты мог столько молчать?

- Ага, вороне к хвосту привязал бы письмо и давай, милая, неси через фронт, туда, в Липницу, может, кто подберет… Так во что, Марина, раз без этого не обойтись… Расскажи сперва, как это все у тебя просто вышло, а потом будем думать, что мне сказать…

- Просто… Совсем просто… - Марина покачала головой, посидела и вдруг заговорила тихим и совершенно спокойным голосом, будто повторяла давно заученный на память урок. Смотрела мимо Игната, через заплот, на дорогу, через поселок, на гать и колхозный двор…

- Было как раз на троицу. Попросились Соня и Гуня сбегать к твоим, тогда еще и мама жива была, и батька. Хочется им сбегать, неведомо как хочется. Знают: баба так не отпустит, хоть что-нибудь даст с собой. А у нас тут бедность, и не голодные, и не сытые. Бульбы еще с мешок было, прятала ее в подполе. Варили помаленьку - со щавелем, с ботвой. Прибрались девчонки, банты в волосы повплетали, просятся: "Мы скоренько, мама, только туда и назад. Дорогу мы знаем, не бойся". А что тут дорога: поле, лес, а там и они, старики. Другое меня тревожило: только бы все ладно было. Время такое, ложишься спать, а сам не знаешь, как встанешь. Чуяло мое сердце. Пошли они, поснедав, - солнце уже с обеда, а их нет. Я места себе не нахожу, выбегу да выбегу в конец поселка: не идут ли. И тут началось. Партизаны отсюда, из центра, а те оттуда, из третьей бригады. Сначала винтовки, пулеметы, а потом самолет вызвали. Видно, знали, что партизаны тут и что штаб ихний разместился в конторе. Скинул он бомбы, одной развалил угол дома, вторая в саду разорвалась. Развернулся и опять сюда, да совсем низенько, кажется, трубы посворачивает. Мы с Леником сидим в яме на сотках, я как на иголках. Думаю, нехай бы старики задержали их, нехай бы оставили у себя. Говорю Ленику: "Посиди тут один, а я погляжу, где сестрички". И снова бегу в конец поселка. И вижу: по дороге вдоль посадок идут они, взялись за руки и идут. На голове у одной белый платочек, у другой черный, у Сони в руке узелок. И тут опять самолет, прямо над ними, летит и строчит, и видно: пули в песке перед ними, как желуди, шпокают. Пролетел самолет, а они глядят, как он разворачивается. Божечко мой, что делать? Бежать - где ж ты добежишь, лечь - где ж ты улежишь… И тут выскочил из-под лип партизан, подбежал к ним, сгреб в охапку и назад под липы, а самолет за ними. Я и глаза закрыла: думаю, все, конец всем. Куда они спрячутся от этой вражины. Самолет построчил, построчил и улетел. Бой стих, и я кинулась через гать: где они, что с ними, живы ли? Живы. И ведет их тот партизан злой, как черт: "Ты что это, мати, думаешь? Куда детей посылаешь?" - и матом. А я кинулась к ним, обнимаю, целую и сама от радости не знаю, где я, на каком свете.

Марина умолкла, сцепила руки.

- А дальше? - глухо спросил Игнат.

- А дальше… Перешел он к нам на постой. На операцию идут - на неделю, на две, - дети его провожают; с операции - всегда к нам. А у самого никогошеньки не осталось на этом свете: семью немцы расстреляли, женку и двоих деток, он остался один как перст. Звали его тоже Игнатом.

- Хоть этим утешила… Значит, сошлись две сироты и ты пожалела его?

- Не я его, а он меня, он нас пожалел. Незадолго до прихода наших пошли они на операцию, и был страшный бой. Много партизан полегло тогда. Привезли и его, раненого! Никто не верил, что выживет, так была побита голова. Три месяца кормили из ложечки, пока кости не посрастались, пока не стал похож на человека. Поправился немного, стал по двору помогать. Дров привезет, напилит, поколет, огород загородил. Раны позаживали, и лицо стало не таким страшным, как поначалу. Война покатилась дальше, вернулся Тимох. Рассказал подробнее, как все это было в том вашем бою. И не верю, и верить не хочется, да вот же он - живой свидетель, сосед, разве он станет выдумывать. И опять-таки: был бы живой, неужто не дал бы знать, подал бы голос… А трое детей… Так он и остался тут и был у нас, аж пока не пришло письмо от тебя. Одно-единственное за всю войну… - Марина вытерла глаза чистой стороной фартука.

- Может, и мне поплакать вместе с тобой? Пожаловаться на то, как я поломал ваши планы. Должен был умереть, да остался жив. И мало что выжил, еще и домой приволокся… Вопщетки, а каков он был… мой наместник?

- Наместник? - Марину словно ударили.

- Ну а как я должен его называть… Тем более что и имя у него мое… - Игнат понизил голос: - Я это про то, что, может, карточка какая-нибудь осталась, чтоб я взглянуть мог.

Марина помолчала, потом заговорила снова, будто припоминая:

- У него их было три или четыре. Партизанские, снятые еще до того, как покалечило. Соня выпросила одну, но я приказала вернуть, когда уходил. Лишнее все это.

- Как кому… Ты во что мне скажи, - Игнат перевел дух, поглядел на улицу, на дорогу, будто для него важно было не то, о чем он хотел спросить, а то, что мог увидеть по ту сторону заплота. Но там было пусто. - Скажи, он крепко понравился тебе?..

Марина, точно пойманная врасплох, блеснула глазами на Игната:

- Он добрый был… Сердце у него было доброе… И к детям ласковый. Хотя те же дети… Как услышали, что ты жив, переменились к нему… То, казалось, совсем свой, а тут как отрезало. "А где тата? Почему мы не ищем его? Может, куда-нибудь написать?"

Марина подняла глаза, они были сухими.

- Не гляди на меня так строго, Игнат… Не виновата я душой перед тобою. Не замужество потянуло меня, дети потянули. Одно скажу: дальше так жить, как мы живем, я не могу. И не желаю. Думай как хочешь и что хочешь, только решай. - Она встала и скорым шагом направилась в хату.

Игнат видел: походка у нее была такая же легкая, как и прежде. И первый раз после возвращения в его груди горячим клубком ворохнулась жалость к жене. Кольнуло ощущение, что и он в чем-то виноват перед ней. Однако в глубине души что-то противилось, не позволяло вот так сразу принять новую реальность, в которую его бросило. Требовалось время, чтоб перегорело одно и вместо него выросло нечто другое. И когда Марина возвратилась с ночевками и принялась собирать в них лук, он произнес:

- Ты, Марина, не подгоняй меня. У всякой болячки своя пора, и надо, чтобы все вызрело, лопнуло и чтобы боль улеглась.

Марина ничего не ответила, только ниже склонилась над ночевками и руки ее заходили быстрее.

Еще одна важная забота была на душе у Игната. О ней он никому не заикался, да и кто поймет. Покуда был занят самим собой, работой, в которую влез с головой, она жила в нем смутным напоминанием о чем-то таком, что непременно надо исполнить, о чем, однако, и никто не спросит, если и не сделаешь. После разговора с Мариной, разговора, который вроде ничего не менял и в то же время ставил все на свои места, забота эта словно бы вышла из тени на яркий свет. Игнат с досадой подумал о себе: как это его хватило не сделать до сих пор того, что надо было сделать сразу, как только вернулся. Столько времени уже дома и не выбрал часок сходить к Вержбаловичам.

В первый же вечер по прибытии Марина сообщила, что живут они в той хате, которую не успел достроить Хведор. А на его вопрос: "Как живут?" - ответила: "Живут, как все…"

Дома было еще две банки консервов. Игнат взял одну, завернул в газету и пошел. Впервые после возвращения он шагал по селу средь бела дня и многому дивился. А более всего - траве. На улицах и во дворах она поднималась густой высокой щеткой, прямо бери косу и коси… Дятлина, подорожник, спорышник… Эти всегда любили улицу. Но лютики, курослеп… Даже луговые слезки перекочевали сюда… Были бы коровы, свиньи - не расселились бы так роскошно. А то ведь курицу редко увидишь. Оставалось удивляться и тому, что война пощадила и саму Липницу. Хаты стоят, как стояли до войны. А что хаты? Одна трассирующая в стреху - и задымилась, заполыхала…

Люба шла с огорода с корзиной только что накопанной картошки. Увидела Игната, опустила корзину на землю, вытерла руки о подол.

- А я уже думала, побоишься и зайти, - сказала с упреком в голосе, грустно усмехнулась, и две крупные слезы нечаянно выкатились из глаз, повисли на ресницах. Она мотнула головой, словно желая стряхнуть их, и пошла к Игнату. Поздоровались, поцеловались. Люба вновь часто заморгала и отвернулась.

- Вопщетки, не то чтоб боялся, а тяжко было. Всегда были где-то рядом, втроем, их давно нет, а я во… Боялся… Чего мне бояться? Бояться мне нечего, да и не с руки. Ты меня знаешь. Я люблю открыто смотреть людям в глаза, и свои прятать нет у меня причины. Да вот, сама знаешь, вернулся, и пошло одно на другое, столько всякого-разного… А домик, гляжу, хороший, крепко стоит, - Игнат повернул разговор на более легкое.

Срубленный в чистый угол из смолистого леса, под гонтом, дом и в самом деле прочно и ладно стоял на высоком каменном фундаменте. Если бы не фронтоны, зашитые наспех старыми досками, смотрелся бы точно игрушка.

- Домик ничего, кабы еще довести до толку… Сам так спешил, так ему хотелось погулять с людьми в своем доме! Ты же знаешь, мы всё на колесах - то в одном колхозе, то в другом. А приехали сюда, он сказал: "Все, хватит цыганить по свету. Построим свой дом, сад посадим…" Сад посадил еще на пустом участке, потом уже начали строиться. Построил, и ему построили… - Люба вымолвила это тихо, без слез, как давно переболевшее.

- А почему окна забиты? - спросил Игнат.

- Рам нету. Когда самолет разбомбил дом Казановича и его стали растаскивать - кто двери, кто окна, кто на дрова, кому что, Алик говорил: давай, мама, и мы возьмем рамы. Там же столько окон было… Он уже было и вымерил, как раз подходили, да я не дала: батька с топором встал бы, чтоб никто ничего не взял, а тут дети сами… Не пустила… Живем пока в одной половине. Зайдешь в хату?

- А ужо зайду, почему не зайти. А заодно и окна погляжу, мерку сниму. Теперь-то не выйдет, а зимой сделаю рамы. А это на во, вкинешь в чугун детям. Оно и небогато, да солдатское ведь… - Игнат отдал консервы, которые все время держал в руке.

Люба приняла их, прижала обеими руками к груди, не сказала ничего, только внимательно посмотрела в глаза Игнату, круто повернулась и заспешила к дверям.

Назад Дальше