Фанфарон - Алексей Писемский 4 стр.


– Ах ты, боже мой, думаю, и все это сделалось от разлуки с Митенькой.

– Мать ты моя, – говорю, – сестрица, что это с тобой сделалось? Тебя узнать нельзя.

– Все больна, – говорит, – братец, это время была. Митенька-то мой, братец!

– Знаю, – говорю, – сестрица, мы с ним знакомы. Молодец у тебя сын; мы с женой не налюбовались им, как он был у нас, – говорю ей, чтобы потешить ее.

– Слава богу, – говорит, – батюшка!

А сама взглянула на образ и перекрестилась. Так что-то даже жалко сделалось ее в эту минуту.

– Едет уж, – говорит, – братец, а я здесь остаюсь, – проговорила, знаете, этаким плачевным голосом, да и в слезы.

– Что же, – говорю, – сестрица, делать! Сын не дочь, не может сидеть все при вас.

– Вы, – говорит, – маменька (вмешивается Дмитрий), вашими слезами меня, наконец, в отчаяние приводите. Если вам угодно, я исполню ваше желание, останусь здесь: брошу службу, брошу мою выгодную партию; но уж в таком случае не пеняйте на меня. Я должен погибнуть совершенно, потому что или сопьюсь, или что-нибудь еще хуже из меня выйдет.

– Я, Митенька, друг мой, ничего, ей-богу, ничего. Я так только поплачу; нельзя же, – говорит, – не поплакать!

– Поплакать, – говорю, – сестрица, можно, да ты плачешь-то не по-людски. Родительская любовь, моя милая, должна состоять в том, чтобы мы желали видеть детей наших умными, хорошими людьми, полезными слугами отечества, а не в том, чтобы они торчали пред нами.

Между тем, как я таким манером рассуждаю, он вдруг встал. Она как увидела это, так и помертвела; а плакать, однако, не смеет и шепчет мне:

– Батюшка братец, мне бы благословить его хотелось.

– Ну что ж, – говорю, – это хорошо. Маменька ваша, – говорю, – Дмитрий Никитич, желает вас благословить.

Он мне вдруг мигает и тоже шепчет:

– Нельзя ли, – говорит, – дядюшка, чтоб не было этого благословения, а то опять слезы и истерики. Ей-богу, я измучился, сил моих уж нет.

– Ну, что делать, – говорю, – братец, нельзя старуху этим не потешить.

Дал ей образ, встал он перед ней на колена, слезы вижу и у него на глазах; благословила его, знаете, но как только образ-то принял у нее, зарыдала, застонала; он ту же секунду драла… в повозку, да и марш; остался я, делать нечего, при старухе.

– Помилуй, – говорю, – сестрица, что ты такое делаешь!

– Батюшка братец, – говорит, – не могу я без него, моего друга, жить.

Да как заладила это: "Не могу я без него жить", плачет день, плачет другой… Я было ее к себе, в город, лекаря пригласил, тот с неделю посмотрел и говорит: "Если ее оставить в этом положении, так она с ума сойдет". Как после этого прикажешь с ней быть?

– Что же вы, – говорю, – сестрица, так уж убиваетесь? Поезжайте, когда так, за ним.

– Не смею, батюшка братец. Ну, как ему это будет неприятно?

– Что это, – говорю, – за вздор – неприятно! Что это тебе пришло в голову, – поезжай!

А сам между тем к нему, молодцу, написал особое письмецо. Пишу, что "мать ваша, Дмитрий Никитич, не может жить без вас и едет к вам, но она имеет, к удивлению моему, страшное опасение, что вам это будет неприятно, чего, конечно, надеюсь, не встретит, ибо вы сами хорошо должны знать, как много вы еще должны заплатить ей за всю ее горячую к вам любовь…" и так далее, знаете, написал умненькое этакое письмецо с заковычками небольшими: хотелось ему объяснить, что он обязан к матери быть благодарен и почтителен. Старуха моя, как только я утвердил ее в этой мысли, точно ожила: сама укладывается, сбирается, мне только что не в ноги кланяется. Уехала, наконец, и вскоре потом пишет: благодарит за участие и объясняет, что Митенька обрадовался ей без души и что еще большая для нее радость та, что общее их желание исполняется: он женится на красавице и богачке. Я сначала и поверил, а потом люди их стали болтать, что, когда она туда прибыла, так он ей нанял особую маленькую квартиру, и что ни к невесте, ни к ее родне даже и не представлял, и что будто бы даже старуха и на свадьбу не была приглашена, и что уж после сама молодая, узнавши, что у ней есть свекровь, поехала и познакомилась, и что тесть и теща ему за это очень пеняли. Как это ни скверно с его стороны, однако, отвергать не могу: мать-де стара да бедна, не так, может быть, образована, как нынешние дамы, так и стыдно! Фанфарон, и большой фанфарон, как вы это увидите и из последующей его жизни. Этаких господ, надобно сказать, не один он на свете. Чего бы, кажется, должно совеститься – деньги, например, брать в долг да не платить, им ничего. А что, по-нашему, вздор: в старой бы шинельке, если ему пришлось пройти по улице, так со стыда сгорит, прятаться за углы станет, чтобы только его не увидел кто-нибудь… Сколько прошло потом времени после женитьбы моего Дмитрия Никитича, теперь уж хорошенько не помню. Только прогремела, наконец, у нас по уезду такая молва, что бычихинский барин вышел в отставку и изволил с маменькой и с молодой супругой прибыть в свое поместье и очень-де шибко принимаются за хозяйство. Я, знаете, на правах дяди ожидаю хоть бы и визита себе – не едут; мне немножко это и обидно. Думаю: видно, в самом деле племянник разбогател, когда и знать не хочет. Однако получаю с нарочно посланным от него письмо, в котором приносит тысячу извинений, что до сих пор сам не был и жены не представил; причина тому та, что, приехавши в усадьбу, не нашел ни одной годной для выезда лошади. "Препятствие это, милый племянник, – отвечаю я ему, – весьма легко устранить". И с этим же, знаете, посланным посылаю за ними карету шестериком, чтобы и они спокойно доехали, да и себя чтобы тоже не уронить! "На-мо, говорю, знай наших!" Приезжают-с. Он уж в штатском платье, щеголь этакой, раздобрел немного, усы, бакенбарды, осанка этакая, как и вы, может быть, заметили, графская – залюбованье, по наружности, мужчина. Она очень еще молоденькая, довольно высокая, стройная, собой хорошенькая, только худа что-то очень и вообще какая-то воздушная: дунешь, кажется, так она упадет, не то что вот наши барышни – коренастые, краснощекие. Немочкой она мне показалась на первый раз. Одета, конечно, по последней моде, так что у моей супруги глаза даже разгорелись; всю ночь после мне толковала, какое на ней все это дорогое и со вкусом. Рекомендует он ее нам.

– Прошу, – говорит, – дядюшка и тетушка, почтить мою жену таким же родственным расположением, которым и я всегда пользовался от вас.

Она тоже просит полюбить.

Мы говорим, что это наша обязанность.

– Не скучаете ли вы, – говорю, – сударыня, в деревне, в наших местах?

– Нет-с, – говорит, – с мужем и детьми зачем же скучать?

– А дети ваши велики? – спрашивает жена моя.

– Старшему, – говорит, – два года, а младшему шесть месяцев.

– Сами кормите?

– Нет, – говорит, – первого я сама кормила, но потом была больна, и второго доктор мне запретил; так это мне грустно!

– Вот, – говорит (вмешался уж это племянник), – тетушка и дяденька, побраните для первого знакомства вашу племянницу, – хандрит часто: что немного не по себе, а она уж бог знает что воображает, никак и ничем себя не хочет порассеять.

Я посмотрел, знаете, на нее: цвет лица, кажется бы, бледный, а между тем румянец, как два врезанные розовые листа, играет. "Ну, пожалуй, думаю, судя по этому, есть от чего и похандрить"; однако не выказал этого, а, напротив, еще говорю:

– Нехорошо, – говорю, – молодой даме о болезни думать.

– Нет, – говорит, – дядюшка, я не думаю, а, ей-богу, говорит, иногда себя очень нехорошо чувствую.

И так далее беседуем. Но так как они, хоть и не первый год женаты, а для нас все еще будто молодые, и потому я затеял для них обедец, кое-кого из знакомых позвал. Съехались те. Вижу, мой Дмитрий Никитич себя держит свысока. Что-то насчет стола заговорили, и он тотчас же нам начал рассказывать: какой нынче должен быть порядочный, как он выразился, стол, перечислил названия кушаньям – все иностранные, так что мы, его слушающие, этаких и не слыхивали, и все это, знаете, очень подробно – точно сам повар! Потом об экипажах коснулся разговор. Он стал доказывать, что если уж покупать экипажи, так никак не менее восьмисот рублей серебром, потому что такой экипаж будет гораздо выгоднее дешевого, прослуживши десять – пятнадцать лет без починки, и вслед за этим начал смеяться над некоторыми нашими помещиками, которые собирают экипажцы дома, хозяйственно.

– Кто, – говорю я ему на это, – Дмитрий Никитич, не знает, что коляска в восемьсот рублей серебром лучше, чем дома собранная в двести рублей ассигнациями; да ведь всякой по одежке протягивает ножки; надобно наперед, чтобы восемьсот-то рублей в кармане были.

– О дядюшка, что это за вздор! Велики деньги восемьсот рублей!

Словом, я вижу, что он немного корчит из себя барича; к супруге своей в то же время очень внимателен, беспрестанно, знаете, обращается к ней на французском языке. Она ему также отвечает по-французски. Я-то не понимаю, а только жена мне после сказывала, что она это, как называется, произносит совершенно как француженка. Далее потом вышли как-то и мы, и гости все наши в залу. Он, увидевши тут фортепьяно, вдруг говорит моей жене:

– Так как я знаю, тетушка, что вы любительница музыки, так не угодно ли вам заставить жену мою сыграть что-нибудь; она, – говорит, – концерты давала.

Супруга моя, конечно, начала просить. Она было сначала отнекивалась, говорит, что давно не играла; однако упросили. Села и сыграла штучки две хорошо, очень хорошо и бойко, и с чувством; потом романс сыграла, а он спел. Я и понял, что он хочет пыль в глаза пустить образованием, знаете, своей супруги; ну, и это еще ничего – извинительно. При расставанье я говорю, что я и жена на следующей неделе постараемся им заплатить визит.

– Нет, – говорит, – дядюшка, не извольте вы беспокоить ни себя, ни тетушку, потому что у меня теперь хаос; все ломается и переделывается. Я буду вас просить, когда все это приведется в порядок, и тогда надеюсь, что в состоянии буду принять вас прилично.

– Как хочешь, – говорю, – нам все равно, но что же такое ты переделываешь: дом, что ли?

– Все, – говорит, – дядюшка: всю усадьбу поднимаю с подошвы.

– Ну, доброе дело; только не спешил бы, а исподволь бы все устроивал; это будет и дешевле и прочнее.

– Нет, – говорит, – дядюшка, я не такого характера: я люблю, чтобы у меня все кипело.

И в самом деле, видно, у него закипело. Люди беспрестанно ездят в город, то материалов закупить, то мастеровых нанять. К нам заходят тоже, спрашиваю их:

– Барин, – я говорю, – видно, при деньгах?

– При деньгах-с, – отвечают мне.

Слава богу, думаю; радуюсь. Наконец, он и сам является и, только что поздоровался, сейчас же подводит меня к окну.

– Не угодно ли, – говорит, – дядюшка, взглянуть на новокупок моих.

Гляжу. Стоит новомодная коляска и щегольских четверня вороных лошадей.

– Недурны кони? – спрашивает.

– Да, – говорю, – у кого же ты это купил?

– У Архипова-с, – говорит.

Я невольно, знаете, пожал плечами. У Архипова точно, надобно сказать, отличный конский завод, но дело в том, что у него, как я знаю, меньше трехсот серебром лошади нет.

– Что же, – говорю, – Дмитрий Никитич, ты платил за них?

– Вздор, – говорит, – дядюшка, просто шаль, – полторы тысячи целковых за четверку.

– Деньги хорошие, – говорю, – и полторы тысячи целковых не очень дешево.

– Помилуйте, дядюшка, – возражает он мне, – да вы рассудите: лошади все кровные, одна другой вершком ни выше, ни ниже, масть в масть; а как съезжены, вы посмотрели бы! Мне вчера только привели их, сегодня я заложил и поехал. Поверьте мне, говорит, дядюшка, я кавалерист и в лошадях знаток; стоит мне только эту четверку в Москву свести, я за нее меньше четырех тысяч серебром не возьму.

– Можно взять и меньше, – говорю я на это, и тут же к слову спрашиваю: – А что это, Дмитрий Никитич, говорю, какой у тебя кучер? Я что-то его не знаю. Из жениного имения, что ли?

– Нет, – говорит, – это нанятой, чудный малый; одна посадка, посмотрите, чего стоит… толстяк-то какой!

– Что же ты, – говорю, – ему платишь?

– Десять целковых в месяц.

– Да, – говорю, – десять же, однако, целковых!.. Цена петербургская; а кажется, для деревни это лишнее. У покойного отца твоего хороший был кучер и к лошадям очень привязанный.

– Ну, что это, дядюшка, за кучер? Ему на косульницах ездить, а не на кровных лошадях. Он к этим львам и подойти не посмеет, да и дурак какой-то! Я ему велел возить солому да воду в хлев.

Не хотел его тут оспаривать, потому что он уж не молоденький офицер, а женатый, муж, семьянин.

– А я, – говорит, – дядюшка, к вам с требованием обещанного визита; мне уж теперь не стыдно принять вас в свой домишко.

– Будем, – говорю, – когда прикажешь, тогда и будем.

– Я бы, – говорит, – в будущую пятницу вас просил; оно немножко и кстати, потому что что-то такое вроде именин моей жены.

– Очень, – говорю, – кстати. Если бы я знал, я бы и без зову приехал.

– Тетушка тоже, – говорит, – будет?

– Будет, – говорю.

– Стало быть, это статья решенная, – продолжает он, – но мне бы еще хотелось пригласить кой-кого из городских, и потому прощайте.

– Для чего же тебе это хочется? – спрашиваю я.

– Так, – говорит, – дядюшка, – нельзя же: могут случиться делишки по судам; лучше, как позакормишь; из соседей некоторые приедут, так уж вместе.

– Что же это такое: обед, что ли, будет у тебя?

– Нет, так, позывочка; нельзя же не сблизиться. Между нами сказать: нынешним предводителем, кажется, не очень довольны; чрез год баллотировка, мало ли что может случиться.

– Это значит, ты в предводители думаешь?

– Да не то, чтобы я думал, а если дворянству угодно будет предложить мне эту честь, не буду сметь отказаться.

Я взял да, знаете, ему и поклонился низенько.

– В таком случае, – говорю, – не оставьте, батюшка Дмитрий Никитич, вашей предводительской милостью вашего бедного родственника-исправника.

Смеется.

– Только, – говорит, – дядюшка, пожалуйста, чтоб это осталось между нами. Тут ничего еще определенного нет, и я так говорю с вами, как с родственником.

– Смею ли, – говорю, – я, маленький человечек, что-нибудь говорить, когда вы не приказываете.

– О, – говорит, – дядюшка, вечно подденете меня и шпильку мне поставите; лучше, – говорит, – не забудьте пятницы.

– Слушаю-с, – говорю, – ваше высокородие, слушаю-с.

Пришла потом пятница. Отправляемся мы с супругой, а за нами, смотрим, почти полгорода, все почти чиновники, худые и хорошие. Приезжаем мы этой гурьбой. Дом, вижу я, отделан так, что узнать нельзя против прежнего: все это выбелено, вычищено, рамы в три стекла, стол уж накрыт огромнейшим глаголем, и на нем, знаете, вазы серебряные с шампанским, хрустальные вазы с фруктами; лакеи в белых галстуках, белых жилетах и белых перчатках, короче сказать, так парадно, хоть бы и от тысячи душ. Хозяин тоже по форме – во фраке, встречает нас в зале и ведет в гостиную. Мы, как водится, поздравляем племянницу с днем ее ангела; а она, бедненькая, едва сидит, так бледна и худа, что ужас.

– Что это, – говорю, – милая племяненка, вы все, кажется, хвораете; хоть бы для именин своих эту дурную вашу привычку оставили.

Усмехнулась.

– Бог бы с ними, дядюшка, с моими именинами, не очень я им рада, – говорит мне это негромко.

Значит, это празднество ей не очень по душе, но, переговорив с нею, делаю, разумеется, поклон прочим гостям. Глядь, это все наши уездные богатые помещики, уездов с трех, кажется, собраны, и когда он это успел объехать их и познакомиться с ними, не понимаю, и так как, знаете, от нашего брата, земского исправника, до этих больших бар большой скачок, так я и удалился в наугольную, где нахожу мою старушку сестрицу. Сидит она, знаете, в блондовом чепце, в шелковом платье, пречопорная и, как видно, очень довольная. Здороваюсь я с ней, она вдруг отвечает мне:

– Здравствуй, мой родной, здравствуй! – И каким-то этаким, знаете, обязательным тоном.

Мне это, признаться, показалось несколько и досадно. Видевши, что тут кой-кто сидит из гостей, захотелось мне ей и понапомнить кое-что.

– Как я рад, – говорю, – сестрица, что я в вашей Бычихе нахожу не развалины, а все устроивается и приводится в новый вид, начинает походить на прежнюю Бычиху, как была она при покойном брате.

Она поняла мои слова и сейчас же гораздо спустила важности.

– Да, мой дружок, слава богу, слава богу, – говорит.

– Да, – продолжаю я, – должна благодарить бога, тем более, какая у тебя прекрасная невестка! Не ошибся Дмитрий Никитич в выборе: и сама по себе, да и состояние, кажется – одно другому отвечает.

– Слава богу, слава богу, – повторяет она. – Я день и ночь, – говорит, – молю творца за милости ко мне. Хотя, конечно, Митя был такой жених, что ему много предстояло партий блистательных и богатых, но эта дороже всех, потому что по сердцу.

– Бог с ними, с богатыми и блистательными, какие бы еще вышли, лучше нам не надобно, – говорю я.

Пока мы таким манером со старухой беседовали, кушать просят. Садимся. Обед, по нашим местам, оказывается превосходный, только птичьего молока нет. Уха из мерных стерлядей, этот модный потом ростбиф; даже трудно понять, где он достал этакой говядины: в наших местах решительно нельзя такой найти, вероятно, посылал нарочного в Ярославль. Вина, которых я хоть и не пью, но вижу, что с золотыми да с серебряными головками, значит не нашенские; шампанским просто обливает; мужчины, кажется, по бутылке на брата выпили. После обеда, конечно, картежи. Он из вежливости составил трем своим знатным гостям партию в преферанс, по двугривенному фишка, и в две пульки проиграл около ста целковых. Наконец, кончилось торжество, часов в девять разъехалась вся эта братия. Меня с женой не пускают, оставили ночевать, но я, видевши, что хозяин утомился:

– Не церемонься, – говорю, – Дмитрий Никитич, ступай отдохни.

– Да, – говорит, – дядюшка, пойдемте в кабинет; я оденусь во что-нибудь попросторнее.

– Хорошо.

Пошли мы. Он, как только вошел, сбросил с себя фрак и кинулся на диван.

– Ах, – говорит, – дядюшка, как я измучился сегодня: с пяти часов утра я не присел; до сих пор куска во рту не бывало, а теперь уж и есть ничего не могу.

– Вижу, – говорю, – мой милый, вижу; впрочем, что же, своя охота.

– Нельзя, – говорит, – дядюшка; нынче в свете обед играет важную роль: обедом составляются связи, а связи после денег самая важная вещь в жизни; обедами наживаются капиталы, потому что приобретается кредит. Обед! Обед! Это такая глубокомысленная вещь, над которой стоит подумать. Однако скажите-ка лучше мне: порядочно все было у меня?

– Чего же, – говорю, – лучше?

– А повар, – говорит, – дядюшка: как вы находите, недурен?

– Очень хорош, – говорю, – брал, что ли, у кого?

– Фи, дядюшка, повара брать! Это, по-моему, все равно, что надеть чужой фрак; это значит всенародно признаться, что, господа, я ем, как едят порядочные люди, только при гостях; как же это возможно? Я не могу себе представить жизни без хорошего повара. Насчет этого есть очень умная фраза: "Скажи мне, как ты ешь; а я тебе скажу, кто ты".

– Что ж, он у тебя, верно, нанятой? – спрашиваю я.

– Нанятой.

– А вот этот камердинер твой, что входил сюда, тоже, кажется, нанятой?

Назад Дальше