Фанфарон - Алексей Писемский 3 стр.


– Небольшое, сударь; больше бы им надобно маменьку свою жалеть. Сударушка приехала сюда в этакой мороз в одном старом салопишке, на ножках ботиночек не было, а валеные сапоги, как у мужичка; платье, что видите на ней, только и есть, к себе уж и не зовите лучше в гости: не в чем приехать. Не дорогого бы стоило искупить все эти вещи, да, видно, и на то не хватило: на дело так нет у нас, а на пустяки тысячи кидают.

– Грустно, – говорю, – Марья, грустно мне слушать это.

– Ах, сударь Иван Семеныч, разве легко нам это рассказывать. Посмотрели бы вы, как вся дворня, от мала до большого, все мужички горькими обливаются слезами, вспоминая старого барина, хотя, конечно, грех сказать и про Дмитрия Никитича, чтобы они этакие были строгие или уж чрез меру взыскательные.

– Что же, – говорю, – прост, что ли, он или, между нами сказать, глуп?

– Какое, сударь, глупы; подите-ка, какой говорун; на словах города берут, а на деле, пожалуй, и ваше слово – слаб рассудком. Покойник ваш братец, изволите, я думаю, помнить, не любил много говорить, да много делал; а они совсем другое дело; а до денег, осмелюсь вам доложить, такой охотник, что, кажется, у них только и помыслов, что как бы ни быть, да денег добыть. Теперь собираются жениться, и сказывают, что часто этак хвастают: "Женюсь, говорит, непременно на красавице и на богачке".

– Как же, – говорю, – много про него припасено!

И не стал больше расспрашивать: хорошего, видно, не услышишь. Ночевавши ночь, сбираюсь домой, только вижу, что моя Настасья Дмитриевна как-то переминается и, наконец, говорит:

– Братец, – говорит, – не можете ли вы мне одолжить взаймы полтораста рублей? Мне теперь крайняя нужда; а я, – говорит, – как только соберу оброки, сейчас вам выплачу.

– Слушай, – говорю, – сестра, ты знаешь, у меня денег у самого немного, но так как я вижу, что ты действительно в крайности, то я тебе дам полтораста рублей с одним условием, чтобы ты из них гроша не посылала Дмитрию, а издержала все на себя. Посмотри, до чего ты себя довела и на что похоже ты живешь: у тебя, как говорится, ни ложки ни плошки нет; в доме того и гляди, что убьет тебя штукатурка; сама ты в рубище ходишь.

Зарыдала.

– Изволь, – говорю, – взять у меня денег и непременно устрой себя и около себя.

– Непременно, – говорит, – дружок мой, устрою. Мне самой тяжело становится так жить.

Дал ей полтораста целковых и, поехавши домой, раздумался. "Не утерпит, думаю, она, поделится с Митенькой".

С этими мыслями и завернул к почтмейстеру.

– Сделайте, – говорю, – милость, если будет моя невестка посылать к сыну денег, уведомьте меня.

И я не ошибся в своем предположении. В первую же почту тот дает мне знать, что отправлено сто сорок соребром. Для себя только десять целковых оставила. Так это меня взорвало. Сейчас же поехал к ней. Она – знает уж кошка, чье мясо съела: как увидела меня, так и побледнела.

– Братец, голубчик мой, – говорит, – я перед тобой виновата, но что же делать? Он в такой теперь нужде, что невозможно его не поддержать. Я здесь перебьюсь как-нибудь, много ли мне надо?

– Слушай, – говорю, – Настасья Дмитриевна; я оборвал себя и отдал тебе свои последние деньги на твою нужду. Ты меня обманула, и с этих пор ты о гривеннике взаймы не заикайся мне; живи, как хочешь; у меня про твоего ветрогона Дмитрия Никитича банк не открыт: бездонную кадку не нальешь!

На этом месте Иван Семенович опять приостановился.

– Фу, устал даже, – проговорил он и потом, помолчав некоторое время, снова продолжал:

– Года чрез полтора, знаете, этак приехал я из округа, устал; порастрясло, конечно; вдруг докладывают, что какой-то офицер ко мне приехал. Я было сначала велел извиниться и сказать, что не так здоров и потому принять не могу, однако он с моим посланным обратно мне приказывает, что он мне родственник и весьма желает меня видеть. Делать нечего, принимаю. Входит молодой офицерик, стройный, высокий, собой хорошенький, мундир с иголочки, сапоги лакированные, в лайковых перчатках, надушен, напомажен.

– Вы, – говорит, – дядюшка, вероятно не узнали меня?

– Да, – говорю, – извините меня; припоминаю немного, но боюсь ошибиться.

– Я, – говорит, – такой-то Дмитрий Шамаев.

– Ах, боже мой, Митенька! – невольно, знаете, вскрикнул и потом, поодумавшись, говорю: – Извините, – говорю, – милый племянничек, что так вас по-прежнему назвал.

– Помилуйте, дядюшка, – говорит, – напротив, мне это очень приятно; это показывает, что вы не утратили еще ко мне вашего родственного расположения, которым я всегда так дорожил и ценил.

– Очень, – говорю, – вам благодарен, что вы так меня разумеете. Надолго ли, – говорю, – приехали побывать в наши места?

– На двадцать восемь дней, – говорит, – дядюшка.

– Что же так мало? Матушка, я думаю, глаза проглядела, вас ожидая, а теперь в этакое короткое время и наглядеться на вас не успеет.

– Что ж делать, – говорит, – дядюшка, долго ли, коротко ли, все расстаться придется. Повидаюсь с ней, поустрою хоть несколько имение.

– Да-с, – говорю, – милый Дмитрий Никитич, и это не мешает: именье ваше будет скоро никуда негодно, так вы его разорили.

Он вздохнул, знаете, пожал плечами и говорит:

– Что ж, дядюшка, – говорит, – делать! Теперь я сам сознаю мои ошибки, но кто же в молодости не имел их? От маменьки в этом отношении я не имел никаких наставлений, напротив, еще оне ободряли все мои глупости; но, поживши и испытавши на опыте, иначе начинаю смотреть на вещи.

Тут входит моя жена.

– Ну-те-ка, – говорю, – молодой человек, узнаете ли, кто это такая дама?

– Как же, – говорит, – не узнать добрую, милую тетушку, которая всегда мне такие красивые конфекты дарила!

Жена его тоже сейчас узнала, приветствовала, и стали они перекидываться между собою словами: супруга моя например, удивляется, как он ее узнал, потому что она, вот видите, очень постарела, а он наоборот: дает такой тон, что, если ему и трудно было узнать ее, так это потому, собственно, что она похорошела… Говорят они таким манером, а я между тем присматриваюсь к моему племянничку и думаю сам с собою: "Что же уж очень я нападал на него и представлял его себе совсем пустым человеком. Малый хоть куда: говорит умненько, складненько". Далее, потом-с, после обеда сошлись в моем кабинете. Я сел в кресло вздремнуть немного, вдруг сквозь сон этак слышу, что гость мой ходит по комнате и что-то с жаром говорит, открываю я глаза, прислушиваюсь: рассказывает он, что будто бы там, где они стоят, живут все богатые помещики, и живут отлично, и что будто бы там жениться на богатой невесте так же легко, как выпить стакан воды. Эти слова его, знаете, и напомнили мне, что говорила о нем Марья.

– Не знаю, – говорю, – милый мой Дмитрий Никитич, как нынче, а прежде я там тоже бывал, живут так же, как и мы грешные: есть богатые, есть и бедные; и богатые невесты, слышно, выходят больше или за богатых, или за чиновных, а на вашу братью – небогатых субалтер-офицеров – не очень что-то смотрят.

– Ну, нет-с; нынче там не так-с, – возражает он мне. – Нынче, если вы понравились девушке, то она, будь у ней хоть миллион, полюбя вас, выйдет за вас замуж.

– Может быть-с, – говорю, – только вот прежде надобно понравиться чем-нибудь.

Он прошелся этак по комнате, усмехнулся.

– Уважаю вас, дядюшка, – говорит, – как почтенного дядю, спорить с вами я не смею, тем более что про себя лично в этом случае мне рассказывать довольно щекотливо, и замечу одно, что тамошние женщины все прекрасно образованны, очень богаты и потому избалованны. Встречая молодого человека, если он им нравится, они знать не хотят, богаты ли вы, бедны, чиновны или нет.

– Ну, вот видите, – говорю я, – вы рассказываете нам точно про какую-нибудь новооткрытую Америку; все там не по-нашему делается.

– Вам, я вижу, дядюшка, это кажется смешно и неправдоподобно, но я могу доказать примерами: в прошлом году у нас женился майор и взял сто тысяч чистогану – это уж факт!

– Так майор же, – говорю, – а не прапорщик.

– Позвольте-с, – перебивает он меня, – если вам угодно успех этот отнести к чину майора, так вот вам другие два примера: пред самым моим отъездом один наш прапорщик, и один даже юнкер, оба бедняки, женились и получили в приданое: первый небольшое состояньице с десятью тысячами серебром годового дохода, а второй хватил полмиллиона. Конечно, они оба хорошего очень рода, молодцы, щегольски говорят по-французски, но и только; кроме этого, в них ничего особенного нет: прапорщик даже очень недалек; а умели понравиться девушкам.

– Дай бог, конечно, – говорю, – этакого счастья всякому, но только вот видите ли, Дмитрий Никитич, что я в жизнь мою наблюдал: вас, охотников жениться на богатых невестах, смело можно считать тысячами, а богатых невест десятками, так на всех, пожалуй, и недостанет.

– Зачем же на всех? На счастливцев выпадает! Но… если удается некоторым, то почему не искать и каждому? Возьмите вы молодого человека в моем положении и скажите мне откровенно, чем другим я могу поправить мою карьеру; а поправить ее мне очень нужно: я очень небогат, но и по моему воспитанию, и по тому кругу, в котором я жил, по всему этому я привык жить порядочно.

– Какая вам, – говорю, – еще надобна карьера? Служите усерднее, вы красивы из себя, молоды, здоровы, человек, как понимаете себя, образованный, выслужитесь: карьера сама собою придет со временем.

– А денежные средства? – возражает он мне.

– Что же, – возражаю я ему в свою очередь, – денежные средства? По-моему, ваши денежные средства вовсе недурны: жалованья вы получаете около трехсот рублей серебром, именье… хоть вы и расстроили его, но поустрой-те немного, и одной оброчной суммы будете получать около шестисот серебром; из этих денег я бы на вашем месте триста рублей оставил матери: вам грех и стыдно допускать жить ее в такой нужде, как жила она эти два года. Извините, я говорю прямо.

– Все это, дяденька, я очень хорошо сам знаю, но в таком случае, – говорит, – я не могу служить.

– Отчего же не можете? У вас будет шестьсот рублей годового дохода: на эти деньги очень, кажется, можно жить молодому офицеру.

Он вдруг засмеялся.

– Шестьсот рублей, – говорит, – для кавалерийского офицера! Нет, – говорит, – дядюшка, видно, вы совершенно не знаете службы.

– А когда, – говорю, – мало вам в кавалерии, переходите в пехоту, служба везде все равна.

– Если бы и так, – отвечает он мне на это, – так и в таком случае мне нечем будет жить.

– Да что же такое? – вспылил уж, знаете, я. – Все вам мало да мало, а спросили бы вы: как служил ваш отец и я? Жалованья мы получали вдвое меньше вашего, из дома ни копейки, кроме разве матушка тихонько от отца пришлет белья, а мы, однако, прослужили: я двенадцать лет, а брат пятнадцать.

– Если так рассуждать, так вы, конечно, – говорит, – дядюшка, правы, но вы забыли, что нынче не те уж времена и не такое мы с детства получаем воспитание. Кто говорит! Если б я вырос в деревне, ничему бы не учился…

(Он-то, изволите видеть, многому учился, думаю я; однако ж слушаю.)

– Роскоши бы, – продолжает, – не видал, в обществе не был принят, это другое дело, я бы стоял там где-нибудь в деревне, ел бы кашу да говядину с картофелем, пил бы водку – и прекрасно! Но это для меня уж невозможно. Там у нас неделя не проходит без бала.

– Эх, – говорю, – Дмитрий Никитич, танцуя, целый век не проживешь.

– Кто ж, – говорит, – дядюшка, с этим спорит? Неужели вы думаете, что я в этих балах вижу цель моей жизни? Вовсе нет! Я хочу только жить между людьми, равными мне, и в обществе, хоть сколько-нибудь образованном; но предположим, что я поступлю буквально по вашему совету, то есть ничего не буду предпринимать и смиренно удовольствуюсь доходами с именья; в таком случае, как я и прежде вам объяснил, службу я должен оставить и, следовательно, поселиться в деревне, в нашей прекрасной Бычихе; но что ж потом я стану делать? В чем и какого рода могут быть у меня развлечения? Ездить по деревням на беседы да в села на базары!

– Кто вас, – говорю, – заставляет ездить по беседам? Занятия можно найти: хозяйничайте; а если захотите развлечься, зимой поезжайте в губернский город; у нас здесь веселятся больше по городам.

– Благодарю вас, дядюшка, покорно на ваших городских удовольствиях, – говорит он и кланяется мне в пояс. – Бывал я прежде, – продолжает, – был и теперь проездом в вашем губернском собрании. Что это такое, помилуйте, только что не горят сальные свечки да не подают квасу: скука, натянутость во всем, как на купеческой вечеринке, и что всего милее: я, например, в маскараде ангажирую одну девушку, она мне вдруг прямо говорит: "Pardon, monsieur , я с незнакомыми не танцую". Я отвернулся и не стал больше говорить. Это черт знает что такое! Она видела, что я в мундире. Как, тетушка, скажете вы, оправдаете поступок этой девицы или нет? – обращается он к жене моей; а та, знаете, чтоб немного побесить его:

– Что ж? – говорит. – Она, верно, не хотела с вами танцевать.

Он только на это приосанился и ничего не сказал.

– Ну как, – говорю, – не хотела; она просто глупо поступила.

– Не глупо, – говорит, – дядюшка, а это дичь какая-то. Но там, боже ты мой, что это за женщины! Знакомы вы или не знакомы: она сейчас вас оприветствует, пойдет с вами одна под руку в сад, в поле; сама вызовет вас на интересный разговор – и все это свободно, умно, ловко! Вы, дядюшка, улыбаетесь; вам, как человеку пожилых лет, может быть, смешны мои слова, но я говорю справедливо.

– Нет-с, – говорю, – я не тому, а очень уж вы хвалите тамошние места; видно, там зазнобушка есть, так и кажется все в ином свете.

– Ну, дядюшка, – говорит, – что это за слово: зазнобушка, очень уж оно неблагозвучно, – и потом, подумавши, прибавляет: – Действительно, – говорит, – я имею там виды на одну девушку.

– Что ж, и жениться думаете?

– Конечно-с, тем более что это такая партия, о которой я не смел бы подумать, если бы не случай.

– Дай бог, – говорю, – Дмитрий Никитич, только смотри, есть поговорочка, которую твой покойный отец часто говаривал: "Девушки хороши, красные пригожи; ах, откуда же берутся злые жены?"

– Эта поговорка, – говорит, – дядюшка, никоим образом не может отнестись ко мне!

– Не хвастай, – говорю, – понравится сатана лучше ясного сокола; в тех местах женщины на это преловкие, часто вашу братью, молоденьких офицеров, надувают; а если ты думаешь жениться, так выбери-ка лучше здесь, на родине, невесту; в здешней палестине мы о каждой девушке знаем – и семейство ее, и род-то весь, и состояние, и характер, пожалуй.

– Очень вам благодарен, – говорит, – дядюшка, за ваш совет и вполне уверен, что вами руководствует мне желание добра, но вы меня совсем не поняли. Обмануться я не могу, потому что я женюсь с расчетцем. Нынче уж, – говорит, – дядюшка, над любовью смеются, а всем надобно злата, злата и злата. Точно так и я. У меня все предусмотрено: кроме ее прекрасного воспитания, ума, доброты ангельской, кроме, наконец, обыкновенного приданого, у ней миллионное наследство – в деле. Много ли у вас таких невест?

– В делах-то, пожалуй, – смеюсь я ему, – и у наших лежат миллионы, да дела-то – вещь темная…

– А вот какая, – говорит, – дядюшка, темная вещь, это мне говорил один тамошний стряпчий-законник, который на этих делах зубы приел. Он говорил, что на охотника за это дело сейчас можно дать двести тысяч.

– Хорошо, – говорю, – значит, дело. Только когда и скоро ли оно кончится?

– В этом-то, – говорит, – и фортель весь заключается: старик засиделся в деревне, обленился; ему страшно подумать тронуться в Петербург, и дело таким образом стоит, не двигается, но если оно попадет в руки человека с энергией, так ему будет недурно. Вот видите, – говорит, – дядюшка, как у меня далеко все рассчитано… Стало быть, я не слепой обожатель!

– Вижу, – говорю, – что у вас в голове все рассчитано, а на деле-то, мне кажется, так вас либо надувают, либо дурачат.

– Время-с, – говорит, – все это покажет.

– Конечно, – говорю, – время покажет…

И уж мне, знаете, стал надоедать этот спор.

– Кончим, – говорю, – мой милый Дмитрий Никитич, наши прения, которые ни к чему не поведут. Мне тебя не убедить, да и ты меня тоже не переуверишь; останемся каждый при своем.

Так мы с ним и поспорили; вижу, что мои замечания ему не очень понутру: нахмурился, ушел и с полчаса ходил молча по залу. Вечером, однако, приехала одна дама с дочерьми, он сейчас с ними познакомился и стал любезничать с барышнями, сел потом за фортепьяно, очень недурно им сыграл, спел, словом, опять развеселился. После ужина, впрочем, стал прощаться, чтоб ехать домой. Я останавливаю его ночевать.

– Нет уж, – говорит, – дядюшка, отпустите меня; я приехал на такое короткое время, надо с матушкой побыть.

– А в таком случае, – говорю, – не смею останавливать, поезжайте.

– У меня, впрочем, – говорит, – дядюшка, до вас просьба есть.

Согрешил! Думаю, верно, хочет денег просить.

– Какая же это просьба? – говорю не совсем уж этаким приятным голосом.

– Я, – говорит, – дядюшка, желаю остальную свободную часть имения заложить, и как это зависит от здешних судов, так нельзя ли вам похлопотать, чтоб мне скорее это сделали?

– Это, – говорю, – Дмитрий Никитич, ты таким-то манером думаешь устраивать именье?

– Невозможно, – говорит, – дядюшка, при таком случае, как женитьба, о которой я вам говорил; не могу же я быть совершенно без денег.

– Послушай, – говорю, – Дмитрий Никитич, исполни ты хоть один раз в жизни мою просьбу и поверь, что сам за то после будешь благодарить: не закладывай ты именья, а лучше перевернись как-нибудь. Залог для хозяев, которые на занятые деньги покупают именья, благодетелен; но заложить и деньги прожить – это хомут, в котором, рано ли, поздно ли, ты затянешься. О тебе я не говорю: ты мужчина, проживешь как-нибудь; но я боюсь за мать твою, ты оставишь ее без куска хлеба.

– Помилуйте, дядюшка, неужели, – говорит, – я не понимаю священной обязанности сына!

– Верю, – говорю, – друг мой, что понимаешь, но скажу тебе откровенно, потому что желаю тебе добра и вижу в тебе сына моего родного брата, что ты еще молод, мотоват и ветрен.

– Очень грустно, дядюшка, слышать, что вы меня так понимаете, – возражает он мне.

– Ну, мой милый, – говорю, – хоть сердись на меня, хоть нет; а я говорю, что думаю, и не буду тебе содействовать в залоге именья: делай помимо меня, а я умываю руки.

На эти слова мои он расшаркался и уехал. Впрочем, я, рассчитав, знаете, что скоро ему к отъезду, и как бы вроде того, чтоб заплатить визит, еду к ним. Подъезжаю и вижу, что дорожная повозка у крыльца уж стоит: укладываются; спрашиваю:

– Где барыня?

– В спальне у себя, не так здорова.

– А молодой барин?

– У них сидят-с.

Вхожу. Она сидит на постели, а он у окошка. Я чуть не вскрикнул: представьте себе, в какие-нибудь эти полтора года, которые я ее не видал, из этакой полной и крепкой еще женщины вижу худую, сморщенную, беззубую старушонку.

Назад Дальше