4. ВСТРЕЧА В МОНАСТЫРЕ
Поздней осенью 1966 года я путешествовал по Болгарии. В Союзе болгарских писателей мне дали "Волгу". Шофер, веселый красавец Гоша, говорил по-русски. Для начала я поехал в Родопы - в рудный край.
Поездка оказалась неудачной, потому что в Смоляне - мы приехали туда под вечер - нас застал сильный дождь. Утром он превратился в ливень, в бурю.
Порывистый ветер подхватывал ливневые жгуты и дробил их. По тротуару и мостовой, клокоча и пенясь, бежали желтые реки. И вдруг ударил гром, и в небе сверкнула длинная, классическая по зигзагу молния. Родопский ноябрь!
От гостиницы, где я ночевал, до кафе, в котором рассчитывал позавтракать, было всего два квартала, но, пока я добежал туда, я успел основательно промокнуть.
Только я расправился с простоквашей, как в кафе вошел Гоша. Он был в плаще с капюшоном, с него лило, как с утопленника, только что выбравшегося со дна омута на берег.
- Я ездил заправляться, - доложил Гоша. - Придется возвращаться в Софию, до рудников не добраться, видите сами, что делается. Говорят, реки сильно вздулись, как бы не снесло мосты. Надо спешить, а то еще застрянешь здесь!
Застревать в Смоляне не входило в мои планы, и я принял Гошин совет.
Мы выехали из Смоляна на горную автомагистраль и здесь увидели, что буря наделала много бед. С вершин на шоссе низвергались потоки воды, валились обломки скал, за одним из поворотов мы чуть не наскочили на перевернутый пустой пикап. С пьяным бешенством, почти касаясь взмыленным хребтом настила мостов, мчалась, гремя камнями, одичавшая река.
Впереди, в небе, однако, обозначалась светлая полоска, и чем дальше мы отъезжали от Смоляна, приближаясь к перевалу, тем шире она становилась. Дождь перестал.
За перевалом нас встретил другой мир - зеленый, теплый, сияющий. Асфальт шоссе был сух. Солнце безмятежно улыбалось в синей высоте.
- Тут недалеко, чуть в стороне от магистрали, есть монастырь, - сказал Гоша, сбавляя скорость, - не такой, правда, знаменитый, как Рильский, но все-таки… Можем заехать посмотреть.
Я согласился, и через полчаса мы въехали на чистую, мощенную крупным булыжником площадку и остановились перед белыми воротами монастырского двора.
Я вылез из машины. Было совсем тепло. Порхали бабочки-капустницы - как в мае. Трехногий монастырский пес-инвалид, приветствуя гостя, помахал хвостом, негромко гавкнул и поскакал на трех лапах куда-то по своим надобностям.
У ворот стоял пожилой болгарин в овчинной жилетке, в широких штанах, заправленных в белые, домашней вязки шерстяные носки.
Гоша обратился к нему, что-то спросил по-болгарски, он ответил. Гоша обернулся ко мне:
- Он говорит, что вам надо найти архимандрита Димитрия, который вам все покажет. Отец Димитрий - русский, он из этих… из ваших белых, из армии генерала Врангеля, которая одно время стояла у нас, в Болгарии, - это было давно, меня тогда еще на свете не было. Он вас проводит, а я пока посплю в машине.
Вместе с пожилым болгарином я прошел через ворога вовнутрь квадратного монастырского двора. Справа возвышалась небольшая церковь старинной архитектуры, с высокой узкой башней колокольни.
Я стоял, любуясь ее дивными пропорциями, как вдруг мой спутник тронул меня за рукав. Я оглянулся и увидел, что на дворе появился высокий монах в черной рясе, в черном клобуке, из-под которого выбивались легкие летучие седины. Еще я успел отметить мысленно для себя, что щеки монаха покрывает нежный фарфоровый румянец.
- Он! - шепнул мне болгарин.
Отец Димитрий приблизился ко мне.
- Здравствуйте, отец Димитрий! - сказал я.
Он вежливо наклонил свой клобук.
- Я хочу осмотреть монастырь. Не могли бы вы посодействовать в этом?
Светская полуулыбка тронула свежие губы монаха.
- Всегда рад помочь соотечественнику, тем более что это моя обязанность. С кем имею честь?
Я назвал себя.
Отец Димитрий сказал, что мы можем начать осмотр монастыря сейчас же, и предложил для начала полюбоваться росписью церковных стен работы славного мастера Захария Зографа.
Недавно, видимо, реставрированные фрески были прелестны по рисунку, еще примитивному, но поражавшему жизненной точностью деталей, и по трогательному простодушию своих поучений. В телеге, запряженной круторогими палевыми волами, едет больной грешник. Он больше верил в колдунов и знахарей, чем в силу божьего промысла, и за это душа его следует теперь в ад. Телегу сопровождают лохматый деревенский песик и несколько резвых бесов - довольно симпатичных созданий, помесь козла с собакой, с хвостами, закрученными кверху, как усы у франтов девятнадцатого века. Бесы держат в лапах вилы, похожие на большие вилки, их продувные морды выражают радость одержанной победы.
Апостолы на фресках были похожи на степенных болгарских мужиков, а богоматерь - на деревенскую женщину-великомученицу. Я сказал об этом отцу Димитрию. Он утвердительно кивнул головой.
- Это так и есть. Ведь возрождение пришло в Болгарию позже, чем на Запад. Захарий был прекрасным портретистом в своей иконописи.
Он прочитал мне целую маленькую лекцию о Захарий Зографе, обнаружив большие искусствоведческие знания и отменный вкус. В ответ на мои комплименты монах сказал:
- Когда-то я сам собирался стать художником.
Мы осмотрели церковь, я полюбовался древними иконами и узорной утварью, и мы снова оказались на монастырском дворе. Отец Димитрий пригласил меня отдохнуть перед дорогой в его келье. Мы поднялись по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж монашеского помещения, мой гид отпер дверь, и мы вошли в маленькую прихожую-кухоньку с плитой и умывальником в углу.
Самая келья представляла собой примерно десятиметровую комнату с коврами на стене и на полу, с большим удобным письменным столом, с полками на стенах, уставленными книгами.
Я заметил висящий на стене мужской портрет, написанный маслом: молодой черноволосый офицер в белой гимнастерке с погонами поручика, на груди - солдатский Георгиевский крест на черно-оранжевой ленте. Лицо волевое, с энергичными чертами, глаза - синие, беспокойные, со странным выражением какой-то, как мне показалось, насмешливой тоски.
- Кто это? - спросил я отца Димитрия.
- Мой близкий друг, поручик Тугомышев Владимир Иванович.
- Хороший портрет, - сказал я, - просто серовское проникновение в человеческий характер.
Монах промолчал.
- Не ваша ли это работа, отец Димитрий?
- О нет. Это Володин автопортрет. Из него мог бы выйти большой художник!
- Он жив?
- Нет. Но если вас интересует, я могу рассказать вам о судьбе этого человека.
…Владимир Тугомышев учился в Строгановке, на первую мировую войну пошел добровольно в тысяча девятьсот пятнадцатом году, окончив школу прапорщиков. Воевал храбро, получил солдатский Георгий. Потом попал по мобилизации в белую армию, к генералу Деникину. После поражения Деникина оказался в Крыму, у Врангеля, а потом - в Галлиполи. И здесь зверски затосковал по своему призванию - призванию художника. Друзьям, в ответ на все их утешения, говорил: "Пять лет или в меня стреляли, или я в кого-то стрелял. Знал и так мало, а то, что знал, забыл!"
Художники - юнкера и офицеры из врангелевских полков - собирались в своей любительской студии. Она помещалась в полуразрушенном здании, где гулял ветер, забивал глаза пылью. Художники в погонах писали портреты местных жителей - армян, греков, турок - тех, кто соглашался позировать им, рисовали карикатуры на Бриана, на Ллойд Джорджа, на галлиполийское французское начальство. Обсуждая свои работы, спорили, витийствуя до рассвета. Соборно молились богам из "мира искусств"; Добужинскому, Бенуа, Яковлеву, Рериху, Баксту, Лансере. И, конечно, Серову.
Однажды Владимир Тугомышев взялся написать греку-лавочнику, рыботорговцу, вывеску для его лавки. На выручку рассчитывал купить красок для студии и хоть разок покутить с друзьями-художниками в ресторанчике, вспомнить Москву, Строгановку.
Заказчик-грек потребовал, чтобы на вывеске была изображена его лавка с фасада, его фелюга, он сам и обе его дочки - чернокосые толстухи с лицами макбетовских ведьм.
Владимир Тугомышев все это честно изобразил - с импрессионистским жаром. По словам отца Димитрия, особенно хороша была на вывеске фелюга с ее парусом цвета лимонной корки на фоне густо-фиолетового моря. Грек-рыботорговец работу Тугомышева, однако, не принял и деньги заплатить отказался, потому что художник не выполнил его главного требования: заказчик хотел увидеть себя на вывеске обутым в лакированные полуботинки, а на слоновых ногах дочек должны были быть надеты белые чулки - символ материального благополучия и кредитной устойчивости галлиполийского лавочника.
Грек потребовал переделок, Тугомышев сказал, что до такого "идиотского натурализма" он никогда не унизится.
- Володя назвал грека в пылу спора "проклятым недорезанным буржуем", - сказал отец Димитрий, усмехнувшись, - а грек Володю, белого офицера, "больсевиком", которого надо вздернуть на "виселку". Представляете?!
Из Галлиполи Тугомышев попал в Болгарию и тут оставил врангелевскую армию. Он заработал немного денег на реставраций церковной стенописи, добился визы и уехал в Париж. Он мечтал: "Пойду к французам, к нашим, бухнусь в ноги. Не дадут пропасть. Буду им, чертям, краски тереть, сапоги чистить, только учите!"
В Париже Тугомышев стал… таксистом. Обычная история. Ведь в этой Мекке художников нищим дервишем влачил некогда свою жизнь даже несравненный Модильяни. Тугомышев - иностранец, эмигрант, недоучка - пробиться не смог. Женился на девушке из бедной эмигрантской семьи. Надо было зарабатывать деньги на жизнь - кисть и карандаш прокормить его не могли. Он писал картины - для себя, в русских эмигрантских газетах иногда мелькали его графические рисунки. Когда начались события в Испании, Тугомышев неожиданно для друзей и близких уехал в Мадрид, воевал с фашистами на стороне республики. После ее поражения оказался во французском концлагере. Потом узнал безработицу, голод. Жена от него ушла. В оккупированном немцами Париже Тугомышев, уже старый, больной человек, стал бойцом французского Сопротивления, выполнял самые опасные поручения подпольщиков.
В этом месте своего рассказа о Владимире Тугомышеве отец Димитрий замолчал, отвернулся. Я выждал, пока он справится со своим волнением, потом спросил:
- Какие это были поручения, отец Димитрий?
- Он рисовал карикатуры на Гитлера, на фашистов и расклеивал их на стенах домов вместе с листовками маки. Его схватили. Эсэсовский патруль расстрелял его здесь же, у стены, на которую он успел наклеить свой последний рисунок.
- Славная смерть! - вырвалось у меня. - Смерть солдата и художника.
- Смерть есть смерть! - уклончиво сказал отец Димитрий. - Я писал в Париж общим знакомым, просил узнать, сохранилось ли что-либо из Володиных работ. Ничего не сохранилось!.. Живи он в другое время, мог бы стать вторым Серовым!
На языке у меня вертелся один вопрос к отцу Димитрию, но не хотелось показаться неделикатным. Все же я его задал:
- А как сложилась ваша жизнь, отец Димитрий? Ведь вы тоже собирались стать художником.
Он искоса взглянул на меня:
- Схиму я принял по внутреннему убеждению.
- Давно?
- Больше тридцати лет тому назад.
- И все эти тридцать лет провели в монашеской келье?
- Да!.. Каждый идет по жизни своей дорогой.
Глаза его подернулись ледком отчужденности. Я понял, что дальнейшие расспросы ни к чему не приведут, и стал прощаться.
ЦЕРЕМОНИАЛЬНЫЙ МАРШ
I
Немцы нащупали слабое место нашей обороны, ударили в стык двух армий и прорвались силами одного танкового батальона. Но к вечеру в прорыв вошел их танковый полк, к утру - дивизия, а за ней эсэсовский танковый корпус. Это уже была катастрофа. Многие наши части оказались отрезанными, им предстоял кровопролитный выход из окружения, в которое они попали.
Штаб фронта со всеми его учреждениями первого и второго эшелона на рассвете прохладного ясного октябрьского дня покинул лес, в котором располагался, как нам казалось тогда, очень прочно, и мы на машинах стали поспешно уходить на восток по единственной дороге, еще не перехваченной неприятелем.
Я ехал в редакционной эмке вместе с писателем В. - милым чудаком и философом. В нежном возрасте В. перенес детский паралич, при ходьбе слегка волочил ногу, курил длинную капитанскую трубку, острил тонко и несколько книжно, а представляясь фронтовому начальству, именовал себя спецкором журнала "Мурзилка" на энском фронте.
На войну он пошел добровольно, но ему пришлось сильно похлопотать и понервничать, прежде чем он убедил военкоматских медиков в том, что способен по состоянию своего здоровья занять штатную должность писателя фронтовой газеты.
К середине дня, когда цепочка наших машин была уже далеко от родимого леса, синее, удивительной глубины и нежности небо стало заволакиваться тучами. К вечеру, когда мы добрались до большого лесного поселка, где должны были заночевать, пошел хлесткий, злой дождь.
Мы с В. вышли из машины и, увязая по щиколотку в густой грязи, перебрались на деревянный тротуар. Здесь подле витрины поселкового фотографа нас ожидал редакционный квартирьер.
Мы полюбовались толстенькими младенцами с голыми ножками, с сосками в пухлых ротиках, с бессмысленными до святости глазенками, задумчивыми красавицами с тургеневскими косами в руку толщиной и местными сердцеедами с такими напряженными лицами, какие бывают лишь у тяжелоатлетов в тот миг, когда, рванув на грудь рекордную штангу, они стоят на помосте славы, еще не веря себе, что вес взят.
Я подумал, что многих из этих парней, наверное, уже нет в живых, потому что по своему возрасту они должны были находиться в армии и, конечно, могли погибнуть в пламени первых боев под Брестом или подо Львовом, что их задумчивые красавицы с тургеневскими косами стали теперь солдатскими и офицерскими вдовами, а пухленькие младенцы - сиротами, и от этой мысли мне стало не по себе.
Квартирьер повел нас под дождем к месту нашего ночлега. Но только мы вошли на широкий грязный двор, посреди которого неприкаянно и мокро чернел предназначенный для нас домишко, как где-то рядом выстрелили. Это был пистолетный выстрел. Квартирьер наш, однако, насторожился, и мы, глядя на него, тоже насторожились.
- Стойте здесь и никуда не уходите, я сейчас вернусь, - сказал нам квартирьер и исчез.
Через несколько минут он вернулся.
- Вас зовет редактор. Идемте.
Редактор, в потемневшей от дождя шинели, перетянутой широким ремнем, в общевойсковой офицерской фуражке с красным околышем, стоял посреди двора, заставленного нашими редакционными машинами. В руке редактор держал маленький изящный трофейный пистолет. Рядом, виновато опустив голову, смущенно топтался на месте Вася Половинкин, редакционный радиотехник, переведенный к нам в газету из бомбардировочной авиации. Бомбардировщик, на котором Вася служил стрелком-радистом, был в начале войны атакован в воздухе "мессерами" и подбит, но командиру корабля, опытному, смелому летчику, все же удалось привести раненую машину на родной аэродром. Однако при посадке произошла авария, командир и штурман погибли, а Вася, как он сам говорил, получил "легкую контузию с тяжелыми последствиями". Что-то стряслось после этого с Васиными нервами, и он стал панически бояться самолетов. Стоило только появиться над нашим лесом немецкой "раме" или "юнкерсам", как Вася бледнел и весь как-то съеживался. По команде "Воздух!" он первым мчался в щель или укрытие с поспешностью, смешной и даже несколько неприличной для бывшего авиатора.
Наши языкатые наборщики прозвали его "стрелок-щелист".
Я подошел к редактору и откозырял ему с подчеркнутой лихостью:
- По вашему приказанию прибыл!
Редактор улыбнулся одними глазами - женственными, мягкими, темно-коричневого цвета - и тоже приложил руку к козырьку фуражки, отдавая мне ответное воинское приветствие.
Он считал себя "военной косточкой", ему нравились собранность, четкость, строевой лаконизм. Отношения у нас были добрые, товарищеские, но, как я это успел заметить, он охотно принял "правила игры", предложенные много.
Редактор протянул ко мне руку, на ладони которой лежал изящный пистолетик, и просто сказал:
- Вот, возьмите себе. Вы жаловались, что у вас нет оружия, теперь вы будете вооружены.
Мне действительно при выдаче офицерского обмундирования личного оружия почему-то не дали, в пустую кобуру я - для вида - напихал газетной бумаги и мечтая о трофейном пистолете.
Я взял у редактора пистолетик. Ручка пистолетика была теплой, уютной.
- Вы не смотрите, что он такой маленький, как игрушечный, - сказал редактор, - у него хороший прицельный бой. Товарищ Половинкин может это подтвердить. Он только что прострелил из этого пистолета доску в заборе.
Вася Половинкин еще ниже опустил грешную голову.
- Вы знаете, какие надписи делали в старину граверы на казачьих клинках? - спросил меня редактор.
- Без нужды не обнажай, без славы не вкладывай, или что-то вроде этого!
- Правильно! - сказал редактор и повернулся к радисту: - Идите, Половинкин, к своей машине… Обождите, дайте-ка вашу кобуру, она вам все равно теперь не нужна.
Бедный "стрелок-щелист" отстегнул и отдал мне свою кобуру - тоже маленькую и изящную.
- А в своей старой кобуре можете носить хотя бы флакон одеколона, - сказал мне редактор и засмеялся первым. Но тут же стал серьезным, даже суровым.
Когда Половинкин ушел, он сказал тихо:
- Ночлег отменяется. Через пятнадцать минут мы двинемся дальше. Огорчены?
- Не очень! Вот только этот дождь… По-моему, он превращается в мокрый снег.
- Тем лучше!
- Почему?
- Потому что ближайшие полевые немецкие аэродромы раскиснут так, что их самолеты не смогут взлететь. Они нас не опередят. - Он огляделся по сторонам, заговорил еще тише: - Немцы идут параллельно с нами по таким же лесным дорогам, все решает скорость передвижения. Или мы успеем выскочить из мешка, или они затянут его своей танковой веревкой… Но вам-то что? - Кофейного цвета глаза снова заулыбались. - Вы же теперь вооружены до зубов! Человек о двух кобурах! - Улыбка в глазах погасла. - Ступайте к машине и… забудьте то, что я вам сейчас сказал.