Иван да марья - Леонид Зуров 15 стр.


Где-то в Петергофе чествовали президента Французской республики, а здесь, в купальне, худющий чиновник из канцелярии губернатора разъяснял, что Пуанкаре, если перевести, значит четырехугольная точка и что все кажется нынче странным от дымного света и лесных пожаров. Говорили здесь и о том, какой цвет волос и глаз у разных полков петербургской гвардии, как туда отбирают и в манеже на спине делают отметки мелом, о росте кавалергардов и о курносых солдатах Павловского полка и о том, что вся петербургская гвардия на маневрах.

- То вот приезжали к нам англичане, а теперь и президент Французской республики сам пожаловал, - ну скажи, в какое неурочное время: столичные люди в разъезде, половина знати на европейских курортах, - говорил, раздеваясь, Зазулин. - Даже вдовствующая императрица сейчас за границей, и начальник всех военно-учебных заведений великий князь Константин Константинович.

Маневренное время, и как на грех начались повсюду большие пожары, и не только высушенные солнцем сосновые леса, а и торфяные болота горели.

- Нам-то, сидя в воде, хорошо о том рассуждать, а вот ты выстой как вкопанный на часах у царского валика, жара стоит дикая. На маневрах трудно будет солдатам, люди страдают от жары невероятно, и на смотру, бывает, смотришь, что это винтовку кто выронил - а свалился от теплового удара солдат, а другие стой.

Горели болота не только у нас, в Устье, но, говорили, и где-то под Петербургом, на побережье Финского залива. Передавали, что и в Питере с утра, как и у нас в городе, все закрыто дымной пеленой, - даже в горле щипать начинало, и всюду пахнет гарью, даже в комнатах и в саду.

- Тут еще ничего, а в столице, - слышал я, - буквально дышать нечем, дома каменные, гранит накален, да еще и запах гари.

- Уж не поджигает ли кто? - говорил, одеваясь, полный человек. - Как хотите, а этому поверить нельзя, что везде они загорелись в одно время.

- Сушняк да мох, как порох, кому же у нас поджигать - разведет пастушонок костер, как какой дурачок, вот и готово, а то говорят, что солнце через битое стекло поджигает. Где ночевали охотники на привале, бутылку разбили - стекло зажигает, как вот увеличительное стекло.

Мы с утра чувствовали силу солнца. Я просыпался и ощущал в комнате запах гари, и в легкой дымке просыпался город. Горечь стояла и днем, в нашем саду солнце мутновато светило через паленый легкий туман. Я помню, от дыма все было видно, как через голубоватую пленку, как через старое и уже радужное стекло, найденное в старой усадьбе у деда, и даже лица людей казались восковыми. Каждый вечер заходило темно-красное солнце, и опускалось оно в дымный, сухой, поднимающийся к вечеру от земли и леса туман.

И в приболотных деревнях дым был настолько сильный и едкий, что в горле першило и у ребят целый день слезились глаза. Говорили, что чужие ходят везде по лесам и поджигают, охраны-то нет.

- Что брат твой пишет, где он? - спрашивали меня.

- Под Москвой, на маневрах.

- Ну, какие там у них маневры, вот если бы был в полку, то все бы тебе рассказал.

И помню я рассказы Зазулина, вычитанные из газет, которые потом переплелись для меня с рассказами прибывших офицеров, - что было в Красносельских лагерях в самый зной. Дамы в светлых платьях из Парижа, в кружевных шляпах, любознательные великие княжны, дипломатический корпус в золоте и треуголках, много поднимающих пыль автомобилей, пугавших крестьянских лошадей; шатер государя, который почему-то я представлял себе парчовым, государь и президент Французской республики, похожий на одного из наших клубных завсегдатаев - купца, торгующего льном, и застывшая, вытянувшаяся рота почетного караула. А в облаках пыли и мерцании штыков под звуки военных маршей проходили войска, и в воздухе над военным полем и работавшими в поле крестьянками реяли аэропланы.

- Там такая была жара во всех смыслах, - рассказывал нам офицер, - не только у нас одних, а и у генералов голова кружилась от напряжения, а тут военные представители всех держав, а тут сотни глаз, штаб, свитские генералы, и требовательная мефистофельская журавлиная фигура возвышавшегося над всеми рыжего великого князя.

Праздник не прекращался в столице и под столицей.

А в это время неожиданно для всех начались беспорядки на заводах, и, несмотря на это, двенадцатого июля в Красном особенно блистательно прошел ежегодный парад в присутствии парижских гостей, и государыня в белом ехала с президентом и наследником в коляске, запряженной четверкой белых коней, на белых атласных подушках, и берейторы были в шитых золотом красных камзолах, как когда-то при Версальском дворе. Государь делал смотр полкам, пришедшим из других округов, все было сделано, чтобы показать силу и блеск вымуштрованности российской пехоты. Среди них был и полк брата, и мое сердце билось и горело гордостью за расквартированные в городе наши полки.

Всех рассказ захватил, только Зазулин казался печальным, не то сердце у него устало от жары, но он был молчаливее обыкновенного, все больше слушал, в то время как торопясь и друг друга в волнении перебивая, все еще находясь в том настроении, как бы зачарованные, рассказывали все это на веранде маме, мне, Зое и Зазулину друзья брата, двое молодых офицеров, что проходили перед государем в рядах полка.

- Это такая красота, - говорили они, захлебываясь, - малиновые рубахи стрелков батальона императорской фамилии, и, хотя мы все были в полевой форме, какое чувство опьяняющее, какая красота, какая сила, - говорили они, и я был возбужден.

Прикрывая глаза, я прислушивался и видел, как проходил наш полк, как от солдатского шага звенела высушенная солнцем земля, и даже как будто видел в полковом строю брата, и мы с Кирой и Зоей стояли где-то вместе с прибывшими гостями и смотрели на них.

Двадцать пятого июля все осложнилось.

- Что вы так расстроены? - спросила мама Зазулина, а он пришел с почтальоном, и у мамы в руках было письмо брата, а Зоя нетерпеливо разрывала конверт, взяв со стола десертный нож.

- Да нечему радоваться, - хмуря брови, сказал Зазулин, - неопределенность. Конечно, есть надежды, что вмешаются англичане и все обойдется.

Не помню, сколько дней прошло после отъезда французских гостей, но началось как будто сразу после их отбытия. Мы не знали о состоявшемся в Красном Селе заседании министров, но тогда все было спокойно не только у нас, но и в летней Европе, а началось это где-то на самом верху, среди каких-то ведавших судьбами мира, до сих пор для меня неведомых людей.

- Во время ультиматума австрийцы мобилизовались, а Германия, - сказал Зазулин, - нам дает совет не вмешиваться в это дело. Часы протекают, сербский королевич Александр обратился к государю, взывая о помощи. Все надо сделать для мира, пока остается хоть малейшая надежда, - говорил он.

Времена были наивные, мы не знали тогда, что все это - слова, а под словами кроется уже давно задуманное, решенное и рассчитанное заранее, до малейших деталей и даже на долгие времена, мы были доверчивым и неискушенным народом.

- А поведение австрийцев - прямой вызов России, - я слышу теперь, как доносятся до меня голоса из прошлого. - Да, удар направлен не против Сербии, а против нас, - говорил Зазулин, - у них все было там обдумано, взвешено и давно уже решено. И то, как мы отнесемся к этому, было известно, и наши чувства они изучили, как холодные доктора ставят опыты с живыми существами и смотрят, какие на то должны последовать душевные движения, - вот почему оказались безуспешными все усилия русского правительства сохранить мир.

Двадцать восьмого Австрия - как потом оказалось, она должна была сыграть только роль внешнего зачинщика и жертвы - объявила Сербии войну, и началась бомбардировка Белграда, потому что надо было что-то сразу делать, чтобы не было возможности отступления и передышки.

Объявление Австрией войны Сербии заставило государя дать приказ о частичной мобилизации, хотя, как потом рассказывали нам, ввиду угрожающего положения необходима была всеобщая мобилизация.

- Был бы жив эрцгерцог, - сказал Зазулин, - Австрия никогда бы не предъявила ультиматума, - вот теперь-то и приоткрывается тайна этого, можно сказать, принципиального убийства. Да разве австрийцы решились бы, - читая газеты, говорил он, - кабы немцы не стояли у них за спиною и не подсказывали, что делать.

- А кто подсказывает-то?

- А уж это потом, когда нас и в живых, может быть, не будет, все откроется.

- Когда же?

- А вот когда все тайное станет явным, когда сами дела, можно сказать, обличат их. Да, кто-то в Австрии удачно выбрал время для представления Сербии ультиматума, - говорил Зазулин, - видите, как заранее все было обдумано и ловко подстроено. Словно кто-то в этих дипломатических канцеляриях только того и ожидал - все политические деятели отдыхали на курортах и в швейцарских горах, а Пуанкаре находился в открытом море. Вот тогда-то австрийский посланник в Белграде, имени которого я и не упомню, без ведома австрийского монарха предъявил ультиматум сербскому правительству, и враждебный тон австрийского ультиматума был столь неожиданным, что привел в негодование, как писали в газетах, весь культурный мир.

Тем вечером я три раза купался, а в девять часов вечера была получена телеграмма о мобилизации.

- Да что же это?

- Спи, спи, - говорила мама, но сама не спала всю ночь, а мне Платошка рассказал, что бьют в набат в глухих селах, извещая народ, как во время пожара, и что в Москве, где брат, и везде, по всей России, происходит мобилизация, а в казачьих станицах трубачи, выехав на курганы, играют тревогу.

- Да ведь и ты с Иришей не спишь, - говорил я и знал, что она думает о Ване, потому что и в Москве, где брат, тревожная ночь. Я босой подходил к дверям, прислушивался - да нет, все тихо, но уже не было в тишине прежнего, и я знал, что в казармах не спят и везде что-то сдвинулось.

Мобилизация шла точная и быстрая, и это я увидел не только на казарменном дворе, но и по тому, как вели лошадей.

- Да что там говорить, - махнув рукой, резко сказал растерянному Зазулину босой, лохматый и неистовый до порывистости в этот день Платошка. Он помогал выводить из конюшни лошадь, на которой отвез брата с Кирой на хутор после венчания, - что там твои газеты, что там толковать, выводи коня, ваше степенство, пришла беда, теперь прежней жизни конец.

И мы повели Зорьку туда, куда сводили лошадей, и радостно бежали босые ребята и девчонки, и я кричал сестре:

- Зоя, захвати хлеба и сахара, принеси.

На большой площади, у развалин ветхой крепостной стены стоял стол, за столом сидел офицер с бумагами, а вся площадь была заполнена лошадьми. Мужики и солдаты, уже в походных фуражках и рубахах, подводили коня за конем, их осматривал ветеринар, и наша Зорька определена была в кавалерию.

И здесь, и на казарменных дворах, не прекращаясь, шла работа, - только успевай бегать из одного места в другое: в казармах открыли двери магазинов, склады неприкосновенных запасов, бегали унтер-офицеры, и навсегда запомнилось, как явились запасные со своими деревенскими сундуками, взятые прямо с поля, с ребятами и бабами, бросившими полевую работу, с растерянными матерями и девчонками, и я помню у некоторых на домотканых пиджаках кресты за японскую войну, а на лицах растерянную покорность, ошеломленность, но удручения никакого не было, а вот только бабий плач такой, какого при проводах, как сказал потом Зазулину Платошка, с японской войны не слыхали. Маньчжурские-то могилы, Андрей Дмитрич, еще не забыты. Офицеры - а они к нам забежали опять - говорили, что ходили слухи о приготовлениях в Германии, о скоплении австрийских войск в Галиции.

- А от Вани, из Москвы, - повторяла мама, - что-то нет писем.

- Все они, поверьте, вернулись с юнкерами и теперь в Москве.

Уже выделили в полку брата запасной батальон, и он пополнялся призывными, второочередные полки приводили в боевую готовность - в штабе, несмотря на сонную до того жизнь, все было рассчитано не только по часам, но даже по минутам.

Одни говорили:

- Разойдется. Мобилизация еще не война.

- Ой ли, - отвечал, покачивая головою, Зазулин.

- Старшего брата Иришиного забрали, - сказала Зоя.

- А где же она?

- На вокзал убежала прощаться, в слезах.

Я запомнил навсегда лица, глаза, вокзал, народ полевой, засуху, лесные пожары, незаконченную еще полевую страду, женское горе…

Все так быстро пошло - как вихрь и вздох пронесся, просто дыхание у всех захватило, дрогнули сердца, и за несколько дней навсегда изменился весь мир. Уже через день сторожевой состав был готов, и приходящими запасными был наполнен город, а в деревнях перед спешной отправкой пьяно-распьяно уже было, бабы ревели, и ребята ехали на телегах и пели.

Германия, первой начав мобилизацию, предъявила России глубокой ночью - все совершалось по ночам - ультиматум, требуя в двенадцать часов демобилизации в России.

- Требуя, но со своей стороны не обещая нам ничего, - сказал Зазулин, - а уже австрийские орудия били по Сербии, - врасплох нас берут, потому что, мне сдается, на Западе заранее было решено и лишь преподнесено под видом неожиданности и торопливых крайностей, потому что так-то, шумом, и в путанице, и в замученной воде и начинаются злые дела.

Я помню вывешенные флаги - давно и тяжело собиравшаяся в Европе война наконец разразилась.

- Ах, Англия, Англия, - говорил Зазулин, - ну, у немцев руки развязаны, до сих пор ведь молчит.

И я никогда не забуду молебен на полковом плацу: эти ряды солдатские, что молились, взяв фуражки на руку, остриженные солдатские головы, загорелые лица после лагерей и маневров, все молились, и мы - мама, Зоя и жены офицеров - молились вместе с народом. Офицеры и солдаты крестились, а потом священник обходил полк, и унтер-офицер, как и в древности, нес серебряный сосуд с освященной водой, а священник широкими взмахами кропил стриженые солдатские головы. И зной, ни ветерка, душно от толпы.

- Где-то сейчас Ваня.

- Боже, как волнуется Кира, что-то она переживает, - говорила, задыхаясь, Зоя, когда войска уходили на вокзал с песнями.

Ах, как жалко, что брата нет в этих рядах, думал я, и Кира так и не увидит его полк, молебствия и вот этих лиц.

Я быстро шел, а потом мама и Зоя отстали, и я не шел уже, а бежал вместе с мальчишками рядом с уходившей на войну ротой брата, туча мальчишек горящими глазами их провожала. Шли по-походному, с песнями, с надетыми скатками, штыки искрились на солнце, а за солдатами едва поспешали женщины. Офицеры шли веселые, как на парад; оборачивались, любовались строем ротные, и каждый батальон пел свою песню. Я бежал и думал: ах, если бы и брат вел роту, если бы Кира видела, как уходит на войну его рота. Помню, знакомый унтер-офицер обронил орденскую колодку с крестами и медалями за японскую войну и не заметил, а я, когда рота прошла, нагнувшись, успел ее поднять, вернуться, и, нагнав роту, к зависти всех мальчишек, отдал ее унтер-офицеру, и тот принял, поблагодарил меня глазами, слова даже не сказав, но я был счастлив.

Весь город у вокзала, торопливая посадка, быстрые приказания.

- Ну, беда, Прасковья Васильевна, - сказал у вокзала Зазулин. Он держал в руке шляпу, так и не надел после молебна, - пришла большая беда. Ведь и из Москвы небось отправляют полки. С телеграфа сейчас передали только, манифестации на Красной площади, сотни тысяч горожан вышли на улицы. Говорили, что на следующий день после объявления Германией войны в Зимнем дворце был отслужен молебен, и французский посол, как представитель союзной с Россией державы, был единственным иностранцем, приглашенным присутствовать, а по окончании молебна один из священников прочитал высочайший манифест об объявлении войны, и государь сказал, что благословляет любимые им войска гвардии и Петербургского военного округа.

- Государь, - передавала дама, родственница командира Енисейского полка, - был расстроен, бросалась в глаза его бледность, зато князь чуть ли не приплясывал от радости, да там все ликовали.

- Что, простите, я недослышал.

- Николай Николаевич говорил гвардейским офицерам: ну, теперь мы немцам покажем. Всю жизнь он терпеть не мог немцев и давно говорил, - война не за горами, а у нас силы есть. Да и война эта, - продолжала она, - так в гвардии говорят, кончится через месяц. Война была неизбежна, и в конной гвардии настроение приподнятое, все жаждут боевых подвигов. Как хорошо, что мы в союзе с французами. Первый раз за всю военную историю России так отлично прошла мобилизация, и армия хорошо обеспечена, и порыв. - Она была горда, что все знала и все ее слышали.

- Гвардия ликует, - говорил красивый петербургский лицеист с маленькой головкой, - подумать только, не воевали с турецкой войны, наконец-то гвардейские офицеры получат боевые красные темляки. Я за войну.

- Почему же, я спрашиваю, молчит Англия?

- Ну, знаете, англичане самый медлительный в мире народ, никогда не торопятся, самые медленные и деловые люди на свете англичане. Я их знаю, - говорил гвардейский офицер, командир полка.

А тут солдаты, уже снявшие скатки, вкатывали на платформы патронные двуколки и кухни, грузили патроны, пулеметчики были с кривыми бебутами на поясах, как у турецких янычар.

- Мамочка, - говорила Зоя, - смотри-ка - Ириша с почтальоном там, она на вокзал все же пробилась.

А почтальона жандармы пропустили, потому что у него была телеграмма, адресованная командиру полка, рассыльный нашел нас и передал матери по ошибке две телеграммы.

- Это от барина, - говорила Ириша, а мама растерялась, и я отдал ему всю мелочь, какая у меня была в кармане, потому что мама забыла дома кошелек. Руки у мамы дрожали, она долго не могла найти в кармане юбки очки, потом нашла и прочитала, перекрестилась, передала телеграмму Зое, и мы вместе впились в наклеенные слова. Когда я прочел ее, то почувствовал гордость за брата, боль, и радость, и я был счастлив, что он идет на войну, - он написал маме, что подал рапорт и возвращается в полк.

- Я Ваню знаю. Он и не мог иначе поступить, - сказала мама.

- И я бы так сделал, - говорил я Зое.

- Зоечка, Кира теперь приедет к нам, - сказала мама.

- Вот это славно, - сказал командир полка, - подал рапорт об отчислении. Ну, значит, скоро встретимся.

И тут было разговоров, по какому пути его отправят и что произойдет, когда он приедет.

- Чуяло мое сердце, - говорила нам мама, - как только я узнала, что объявили войну, так первое, что сердце сказало, - вернется в полк.

- Значит, Кира одна в Москве, - проговорила сестра, побледнев. Зоя все время была уверена, что брат останется в военном училище, и даже радовалась, что Ваня на войну не пойдет, так как она еще больше мамы не любила военной службы, но мама за этот день совершенно изменилась, что-то раскрылось в ней горячее, что ее роднило со всем народом, который провожал своих и чужих, со всеми самыми простыми деревенскими бабами. Я не удивился, когда Зоя сказала:

- Мама, я еду в Москву, где она, там и я. - И мы с мамой согласились, что она должна привезти сюда Киру, что теперь о переводе на Высшие женские курсы и речи не может быть, а Кира там переживает, нельзя ее оставить в такое время одну, и сестра рвалась к ней.

Назад Дальше