Два долгих дня - Вильям Гиллер 5 стр.


- Чем он виноват? В том, как он переносит страдание в этой безысходной ситуации, есть достоинство. Во всяком случае, он не унижается. В общем…

- Ты забыл Криворучко, которому я ампутировал ногу и руку, он врать не будет: немцы, не эсэсовцы, не гестаповское дерьмо, а пехотинцы, армейцы, на его глазах добивали наших раненых. Спасибо за доверие, за… за… И я хочу в последний раз напомнить, что дело идет о личном принципе. Я не стану никогда ни оперировать, ни консультировать, ни спасать немцев. В конце концов, я тоже человек…

…Когда изнемогавшего Райфельсбергера снова внесли в палату, Ганс Луггер охнул от удивления.

- Райфельсбергер? Что это значит? Ничего не понимаю. Ведь я собственными глазами видел, как вас понесли в операционную. Как же это?..

Курт ответил не сразу. Ему хотелось по-человечески просто пожаловаться на свою боль, на несчастную судьбу и на то, что как не хочется умирать и как страшно сознавать, что наверняка умрешь. Но он взял себя в руки и начал безразлично и сухо рассказывать, как русские врачи о чем-то громко спорили и один из них, по-видимому старший, даже раскричался.

Штейнер, приветливо сверкнув глазами, громко спросил:

- Хотите сигарету, у меня еще осталось полпачки.

- Давайте, - простонал Курт. Боль взяла верх над волей. На лбу выступила испарина.

Штейнер быстро перевернулся на правый бок и склонился над его кроватью. Рука проворно скользнула по плечевому суставу.

- Здорова! На трофейных складах я видел таких немало. Образца тридцать девятого года. Теперь у русских другая, более мощная. Поглядим, что у вас с лапой. Шевельните пальцами. Тэк, тэк! Не получается! Н-да! - Он красноречиво повел глазами в сторону Луггера. С такой штуковиной надо поторапливаться.

- Скоро шесть часов, как меня кинули в сарай, - ответил Курт, и на лице его от боли появилась гримаса. - Я пробовал сам вытянуть. Заклинило напрочь.

- Да вы рехнулись! - закричал ему Луггер. - С таким же успехом можно пытаться удалить пальцами костыль из железнодорожных шпал. Не смейте даже прикасаться! А вас, обер-лейтенант Штейнер, попрошу немедленно отправиться на свое место. Я что-нибудь придумаю.

"А что я могу сделать? - думал он. - Не могу же я заставить русских заняться Райфельсбергером. Тут и сам великий Зауэрбрук не справится. Я воевал во Франции, в Польше, на такого не приходилось видеть". Он схватил графин и швырнул его об пол. В этом порыве словно вылилась вся горечь, накопленная за годы войны. Луггер не был сентиментален, но, если бы его спросили, почему он так разволновался, он бы рассвирепел: он и сам себе не мог объяснить, почему после множества зверств фашистов, происходивших у него на глазах, он так возмутился тем, что видел сейчас. Почему вдруг именно теперь лопнуло терпение?

- Послушайте, доктор, - сказал Штейнер, - я думаю, что в какой-то мере русские тоже должны нести ответственность за это… Это их мина, пусть они и удаляют.

- О какой ответственности вы говорите? - проговорил Луггер сдавленным голосом. - Скажите спасибо, что они не выкинули нас на мороз.

- Мы пленные, а не хищные звери, - заметил Курт.

- Гениально, - усмехнулся Луггер. - Итак, русские должны спасать наши жизни. Может быть, нас еще поблагодарить? Кто-нибудь из вас видел лагеря для русских военнопленных? У них есть право на возмущение.

- Куда вы клоните? Вы считаете славян полноценными людьми? - возмутился Райфельсбергер. - Как вам такое могло прийти в голову?

- Ну-ну, Курт, не будем искать друг у друга блох, - снисходительно улыбнулся Штейнер. - Видит бог, ты уже больше не можешь убивать, отстрелялся. Мы теперь должны настраивать себя жить не по немецким обычаям. Молитесь, чтобы нас отсюда вообще не вышвырнули на кладбище. Они полные хозяева. Одно утешение, что здесь находятся и их раненые, стало быть, и нас не оставят без отопления и без пищи.

Курт хотел что-то сказать, но в это время раскрылись двери и в палату ввезли каталку; на ней лежал мальчонка лет пятнадцати. Вся голова его была обвязана бинтами, лишь худой острый носик торчал из них. Небритый, неряшливо одетый бородатый санитар осторожно уложил мальчика на единственную свободную кровать.

- Вот, господа фрицы, полюбуйтесь! - буркнул он. - Подорвался на вашей мине!

Штейнер проснулся от собственного крика. Его и прежде мучили кошмары: шутка ли, из-за собственной глупости оказаться на Восточном фронте. А ведь ему так отлично жилось во Франции! И что его дернуло на эту выходку! Во время очередной пирушки, когда радио передавало песню "Берлин остается Берлином", он, подойдя к карте Великой Германии, ткнул в нее клешней краба и, опираясь, чтобы не упасть на какого-то здоровенного офицера, во всеуслышание заявил, что, по его мнению, путь от Берлина до Урала удастся пройти за девять месяцев лишь в том случае, если повсюду немцев будут встречать хлебом и солью, а не снарядами и бомбами. На следующее утро его уже таскали на допросы в гестапо. Так он оказался в боевом пехотном полку и с тех пор множество раз вновь переживал во сне это событие. Но сон, который он видел сегодня, был иной - расплывчатый и нескончаемый…

Он видел парнишек из школы, где до войны преподавал физику.

Они крутились в каком-то странном танце, и каждый из них держал на плече березовый крест. А Штейнер кричал им, чтобы они не прижимались к нему; они могут взорваться от мин, невидимых под снегом. Потом кто-то неожиданно вспугнул их; они, побросав кресты, плюхнулись на землю и быстро поползли к видневшемуся вдали проволочному заграждению.

- Что вы делаете? Куда же вы? Вас убьет! - цепенея от ужаса, закричал Штейнер.

- Ерунду говорите! - рявкнул кто-то у него над ухом. - Где вы видите людей? Это мишени для учебной стрельбы. Возьмите себя в руки, приятель. Вы знаете, кто я?

Штейнер обернулся и увидел фюрера.

- Э-э-э… рейхсканцлер Адольф Гитлер, - едва шевеля губами, пролепетал он.

- Вы негодяй! На колени! И запомните, во второй раз я вас не прощу! Здесь, кажется, довольно тихое место?

- Я здесь первый день.

- Смотрите не обрастите жирком! Впереди злейший враг нашей нации, и все немцы должны быть на передовой, а не прохлаждаться здесь. Вы лично мне скоро понадобитесь. И не вздумайте удрать, я вас всюду найду. Или вы не хотите отдать свою жизнь за вашего фюрера? - К шее Штейнера потянулись жадные цепкие руки с длинными пальцами.

Генрих закричал и проснулся; одинокая слеза катилась по его щеке.

…Рассуждения Штейнера и Луггера действовали Курту на нервы. Возможно, Штейнер превосходный офицер, но слова его неуместны. Как можно сомневаться в победе Германии? Да, потери велики, но разве цель, ради которой он, не закончив гимназию, добровольцем пошел на фронт, не оправдывает средства? Завоевания в Европе, победный марш Роммеля в Африке, разве все это не доказывает, что великая нация достойна своего великого вождя, гениального фюрера?

Разумеется, Райфельсбергеру было не до того, чтобы рассказывать Штейнеру и Луггеру свою биографию. Он уже был тяжело ранен в грудь под Севастополем в июне сорок второго года, а потом отправлен в Гамбург на излечение. Военно-врачебная комиссия признала его негодным. Но, когда его тощее тело снова стало наливаться силой, он начал физически готовить себя к новым испытаниям. Он твердил себе, что для него существует единственный путь - во что бы то ни стало вернуться на фронт, только на передовую, только там в полной мере можно проявить героизм и пафос истинно немецкого духа. Все, что он слышал, видел, переживал, он связывал с доктриной, почерпнутой из книги "Моя борьба", которую он вызубрил слово в слово, считая ее автора самым великим человеком в мире.

Сталинградская битва потрясла, но отнюдь не изменила его отношения к войне. Когда комиссия вторично забраковала Курта, он написал письмо Гитлеру: "…на фронтах каждый день наш народ несет потери во имя рейха. Хочу быть вместе со своими боевыми товарищами!" В глубине души Курта теплилась надежда, что письмо прочтет сам фюрер. И когда был вызван к Гитлеру, гордости его не было предела.

И вот он вошел в огромный кабинет. Гитлер встал и подал ему руку. Долговязый, чуть-чуть сутулый. Прядь волос, свисавшая, на лоб, оттеняла бледное, усталое лицо с набрякшими веками. Курт растерялся. Одно дело видеть или слышать вождя на расстоянии, другое - стоять рядом, почти вплотную.

- Вот мой настоящий солдат, который повинуясь внутренней потребности, готов не задумываясь отдать свою жизнь за великую Германию. Все истинные немцы должны быть сейчас на Восточном фронте. Там, и только там, решается сейчас судьба нашей нации, нашей Родины!

Никогда еще Курт не чувствовал себя таким счастливым. Куда бы он теперь ни приходил, везде его восторженно приветствовали. Не раз он выступал на митингах и собраниях, его снимали для газет и кинохроник. Он дышал полной грудью. Его патриотический порыв был столь силен, что не остыл даже при виде мрачных картин на передовой. Он дрался с таким безрассудством и храбростью, что вскоре был награжден вторым Железным крестом первой степени, и пыл его не угасал до последнего ранения.

На войне можно свыкнуться со смертью - нельзя привыкнуть писать похоронки.

Что бережет солдат? Орден. Медаль. Партийный билет. Комсомольский билет. Фотографию своих близких. Зажигалку-самоделку. Часы. Трубку. Портсигар. Письма. Кисет для махорки. Иголки. Шерстяные носки. Портянки. Рукавицы. Складной нож. Трофейный кинжал чести - клинок с выгравированной надписью: "Наша честь и верность". Губную гармошку. Вырезку из армейской фронтовой газеты. Зачитанный томик стихов Симонова.

Можно было отписаться двумя-тремя стандартными фразами, но не таков был Самойлов. Он находил каждый, раз слова, которые не могли не тронуть. Верба, прочитав однажды несколько похоронок, долго молчал, потом, скрывая волнение, сказал, что, не будь Октябрьской революции, Леонид Данилович мог бы читать прихожанам проповеди.

- Ты не смейся, - обиделся Самойлов. - Я в тридцать восьмом написал повесть о девушке и шинели.

- Первый раз слышу, что женщины служили в мирное время в армии.

- Служили! У нас в полку было два командира взвода. Капустина Лиза… помнишь, лежала у нас с ожогами… танкист…

- Теперь я понимаю, почему у тебя так развито воображение.

- Одного воображения, пожалуй, мало. Из пальца слова не высосешь. Наши солдаты на три четверти колхозники. Я сам из крестьян: пастух - батрак - подмастерье деревенского кузнеца. Повидал немало на своем веку. Даже пел в церковном хоре.

Самойлов перечитал несколько строк только что написанного текста, потом отодвинул от себя бумагу и, посмотрев на все еще сидевшего рядом Вербу, добавил:

- Я ведь, по-настоящему и не учился. Всякие курсы переподготовки, усовершенствования… Помог мне здорово когда-то один бывший поручик и студент из питерской техноложки, читал Эмерсона, Блока, Сашу Черного. Башковитый был парень. Сочинял стихи, поэмы…

Помещение, в котором работала Вика, было еще немцами переоборудовано под операционную, но Михайловский, дока по этой части, приказал установить к двум прежним еще шесть столов: он хотел дать возможность одной сестре обслуживать сразу двух, а иногда и трех хирургов. О том, что одновременные операции могут угнетающе действовать на раненых, уже давно никто не задумывался. Это было вынужденное решение. Закончив одну операцию, Михайловский подходил к другому столу. Иногда он останавливался на несколько минут, чтобы подбодрить того или иного коллегу: не у всех были такие умелые руки и такой опыт, как у него. Он давно усвоил простую истину, что людей надо принимать такими, какие они есть, не обижать, не указывать на их ошибки в присутствии других. Между тем далеко не все врачи, при всем старании, могли быстро усвоить технику операций. Оперируя днями и ночами, они, естественно, совершенствовались, и было приятно смотреть, как они учились летать на собственных крыльях. Михайловский уже давно убедился в том, что обучиться технике оперирования не столь сложно; трудно научиться спокойствию и невозмутимости в критических ситуациях. В какой-то момент важно оказаться рядом с молодым хирургом. И он многих выручал.

Он подошел к столу, за которым хлопотала Вика. Отрывисто, нескладно хирург пояснил Анатолию Яковлевичу, что у раненого двойной огнестрельный перелом бедра в верхней и нижней трети, показана ампутация как единственное средство спасения жизни.

- Сколько тебе лет? - осведомился Михайловский у раненого.

- Двадцать первый! - вяло ответил тот. Он дышал бурно, прерывисто.

- Порядочно, - наклоняясь к его ноге, мягко сказал Михайловский.

- Студент-геолог! - пояснила Невская.

- Как дома тебя звали?

- Какое это имеет значение? - раздраженно спросил раненый. - Николай, если вам угодно.

- А по батюшке? - Михайловский словно не слышал его раздраженного тона.

- Львович!

- Чудно! Будет у тебя сын, назовешь Лев Николаевич, в честь Толстого. Ну-ка, геолог, скажи, сколько писателей было Толстых?

- Пятеро! - Парню хотелось обругать врачей за то, что они несут всякую чепуху, дабы оттянуть момент, после которого он станет калекой на всю жизнь, да и неизвестно, останется ли вообще жив. Побывав уже дважды в госпиталях, он вдоволь насмотрелся, как погибают от газовой гангрены.

- Правильно! Угадал или знал?

Студент со страхом посмотрел да Анатолия Яковлевича. Он вдруг отчетливо представил себе, как будет ковылять на протезе. И после этого его как бы все перестало интересовать. Ему стало безразлично, выживет он или нет, и он безучастно наблюдал за Михайловским, хлопотавшим около него.

- По-моему, двух мнений быть не может! - сказал хирург.

- Вот что, парень, - сказал Михайловский, словно обращаясь только к раненому, - не гарантирую, но попробую сохранить тебе ногу. А теперь за дело, - скомандовал он, - пошли руки мыть. - Викуля, побольше лей ему физиологического раствора.

- Спасибо вам! - От неожиданности раненый даже закрыл глаза.

- Вы серьезно? - покрутив головой, удивился хирург, моя руки рядом с Михайловским.

- А ты не умничай! - с быстротой откликнулся Анатолий Яковлевич. - Зачем сразу ампутировать? Давай спокойно подумаем. Есть у меня одна идейка.

И он, рисуя пальцем по воде в тазике, начал объяснять, что собирается сделать.

- Любая ампутация всегда волнительна и для оператора и больного, особенно если жизнь его висит на волоске. Наблюдайте за ним, за его общим состоянием. Не обгоняет ли пульс температуру? Знаю, если студент умрет, ты скажешь, что это было моей ошибкой. Скажешь?

- Обязательно! - решительно ответил хирург.

- Верю! - Михайловский зевнул. - Вот за это я тебя уважаю: в рот мне не смотришь! Эх, с каким удовольствием я сейчас поспал бы минут шестьсот. Устал! Кончится война, уеду в глухомань, буду жрать грибы, кедровые орехи и спать, пока не отосплюсь вволю. Думаешь, треплюсь? Я говорю серьезно. Ты сколько ножек и ручек оперировал - сто, двести, триста? А я - страшно сказать - поболе тысячи! Вот так! - И он быстро пошел к операционному столу, на котором уже заснул студент.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Верба доедал свой одинокий завтрак, когда в комнату вошел Самойлов.

- Бьюсь об заклад на бутылку трофейного "Наполеона", что ты не догадаешься, кто к нам приехал в гости, - сказал он.

- Комиссия?

- Ну какая уважающая себя комиссия попрется в только что освобожденный городок, да в такой буран, да через минные поля? Ты что?

- Артисты давать концерт?

- Удивляюсь тебе, право. Глянь в окно. Видишь "ЗИС"? Шефы наши приехали. Выйди, улыбнись и скажи: "Добро пожаловать!"

- Разве сегодня праздник? - озадаченно спросил Нил Федорович.

- Здорово живешь! Освобождены от оккупантов еще сотни населенных пунктов, фрицы поспешают назад, разве это не праздник?

- Пожалуй, ты прав! Не видел, где моя "сбруя"? Я тут совсем опупел со всеми этими штучками-дрючками! - Он надел поверх кожаного реглана снаряжение с пистолетом и метнулся к дверям. "Стоп! А где же их принимать? Наверняка захотят побывать у раненых…"

- Сколько их? - спросил он.

- Мужик и две бабы. Придется рискнуть. Другого выхода нет. Но не вышвыривать же их из госпиталя. Согласен? Я думаю, на худой конец, мы постараемся их побыстрее отсюда спровадить. Придумаем какой-нибудь предлог, чтобы они под нашим кровом долго не задерживались.

- Знакомые? Раньше бывали у нас?

- Как будто нет.

Шефы оказались метростроевцами. Неожиданный их приезд привел в замешательство не только Самойлова и Вербу.

Стоя за операционным столом, Невская услышала, как Михайловский огрызнулся на Нила Федоровича: тот сказал, что Вику надо бы отпустить, ибо один из шефов - ее отец. Ей было ясно, отчего Анатолий негодовал: он предвидел недоразумения, которые могли возникнуть у Невского с дочерью. В глазах Невского Михайловский мог оказаться злодеем: Вика беременна - в такое-то время! У самой же Вики даже не возникало сомнений в том, что она должна раскрыть отцу свою, душу (так уж случилось, что у нее с малых лет установились с ним более близкие отношения, чем с матерью). А сейчас, сегодня, она особенно нуждалась в человеческой теплоте и была страшно обрадована, что есть кому поведать свою радость: она ждет ребенка от любимого человека; и печаль: слишком много горя приходится ей здесь видеть. И в то же время она чувствовала беззащитность перед встречей с отцом, с которым рассталась, уехав на фронт. Перед дверью кабинета Вербы знала минуту остановилась, сняла шапочку, чуть тронула волосы, глубоко вздохнула, как перед прыжком, в воду, постучала в дверь, за которой слышался оживленный говор. Сразу же заметив отца, она кинулась к нему на шею:

- Папка! Ты? Какими судьбами?

А он от волнения ничего не мог ответить: только молча тряс, ей руку. Казалось, еще немного, и он расплачется. Говорить из присутствующих никому не хотелось. В истории госпиталя это был второй случай. Предшествовала ему история, произошедшая год назад с женщиной-хирургом: подойдя к операционному столу, она увидела, что на нем лежит ее тяжело раненный сын, десятиклассник, доброволец-лыжник, от которого с полгода не было никаких вестей…

- Мы привезли подарки для раненых, а персоналу резиновые сапоги, скоро весна, дожди, - объяснил отец, когда к нему вернулся дар речи. - Уже в дороге я, просматривая командировку, увидел, что мы едем в почтовый ящик, в котором ты служишь. Мама, мы тебе писали, на швейной фабрике шьет военное обмундирование, Оленька перешла в девятый класс, а вечерами бегает в госпиталь, ухаживает за ранеными. Как жаль, мамуля не знала, что я повидаюсь с тобой, а то бы она обязательно испекла твои любимые ватрушки.

- А ты небось, как и до войны, вкалываешь по шестнадцать часов в сутки? У тебя очень усталый вид.

- Это с дороги! - И, как нечто само собой разумеющееся, он рассказал, что скоро сдадут в эксплуатацию станцию метро "Измайловский парк".

Самойлов, подмигнув остальным, тихонько вышел. Вслед за ним каждый начал смущенно придумывать какие-то предлоги, и скоро Вика с отцом остались в комнате одни.

- Ну, как тут у вас? - спросил он, усаживаясь рядом с ней.

- Знаешь, я поняла, что человек многое может выдержать, даже зрелище постоянно умирающих вокруг людей…

Назад Дальше