- Война выпускает из человека зверя. Вот он и гуляет, где ему вздумается.
- Да не где вздумается. Где этого зверя на цепи придерживают, а где действительно волю дают. Пережить-то они оккупацию пережили, но стадо, как видишь, невеликое.
- Ты думаешь, эта корова с теленком, да коза, - все деревенское стадо?
- А ты вначале смотри, а потом, когда что-то увидишь, думай. А не наоборот.
- Подожди. Сколько тут дворов? Десять-двенадцать?
- Восемь.
- Уже сосчитал?
- Сосчитал.
И, отвлекаясь от темы, Гордон вдруг сказал:
- Видишь, Подольский, как в твою голову легко входит наука господина майора. При таком усердии тебе скоро и подпоручика присвоят. Он тебе об этом еще не намекал?
- Не намекал. А знаешь, почему?
- Почему?
- Потому что господин Радовский со мною намеками не разговаривает. А вот ты, Гордончик, свое звание, видать, не скоро догонишь.
- Мое звание всегда при мне.
- Это точно. - И Подольский снова усмехнулся, одним уголком рта. И шрам на его лице, рассекавший щеку и подбородок, натянулся.
Дождь шлепал по листве, стекал с деревьев на траву, на одежду лежавших под ними людей, еще сильнее увеличивая их раздражение и неприязнь друг к другу.
- Ты прав, Подольский. Ротный наш очень тонкий психолог. Послал нас с тобой на задание в одной группе. А в группе - два человека…
Они пролежали под дождем еще часа полтора. Подпаски к ним так и не приблизились на расстояние, с которого с ними можно было разговаривать, не опасаясь, что их услышат в деревне.
- Ладно. Уходим. Обойдем деревню с другой стороны. Если и там никого не встретим, пойдем по маршруту Самарина. - Смирнов положил карту в непромокаемый пакет, сунул за пазуху. - Вперед, Гордон.
- Переночевали… Отдохнули… Просушили одежду… С таким командиром много не навоюешь.
- А тут и не надо воевать, Гордончик. Наблюдай, слушай. О том, что увидишь и услышишь, тут же докладывай по команде. Как нас учили? Большего пока не требуется. Когда надо лежать под дождем и мокнуть, должен лежать и мокнуть. Ferstehen?
Гордон поморщился. Видеть улыбку Подольского, изуродованную шрамом, ему уже стало невыносимо. Подольский, проследив за его реакцией, засмеялся и похлопал своего напарника по плечу. Попробуй пойми, что он подумал?
Они спустились в овраг, низиной вышли к полю и вскоре оказались на той же опушке, откуда на рассвете увидели деревню, еще не зная, что это за деревня и где они находятся. Подольский шел впереди. Гордон - замыкающим. Когда немного углубились в березняк, Гордон начал отставать.
- Не отставай! - окликнул его Подольский и начал спускаться в лощину.
Вот тут-то и грохнул револьверный выстрел. Пуля рванула клок телогрейки из подмышки, и Подольский, мгновенно поняв все, понял и то, что Гордон промахнулся, и что теперь, не дожидаясь второй пули, надо упасть и притвориться убитым. Вторая пуля может оказаться более точной. И, уже лежа на земле, он решил: если напарник начнет подходить, чтобы забрать вещмешок с продуктами, то шагов с двадцати он его снимет первым же выстрелом. Старик обучил его стрельбе из пистолета, так что с тридцати шагов он точно попадал в березовый лист. Но Гордон, будто чувствуя свою судьбу, побежал через поле к деревне. Подольский сел, расстегнул телогрейку, сунул руку под мышку и засмеялся. Давно он так не смеялся. Даже когда травил добровольцам свои байки. Немного погодя он встал, внимательно осмотрел место падения, не уронил ли чего. Разворошил примятую траву. Все было при нем. И пошел в лес. Вот теперь он почувствовал, что свободен. И пусть впереди его ждет неизвестность, может быть, новые страдания, но здесь, на своей земле, на этой стороне фронта, он готов был уже ко всему.
В кармане его гимнастерки лежала красноармейская книжка на имя Стукалина Степана Кузьмича, 1921 года рождения, русского, уроженца Гомельской области. Печать и фотография были подлинными. Размер одежды и обуви, указанный на одной из последних страничек книжки, тоже совпадал с его ростом и ногой. Так что вперед, Степан Кузьмич!
К полудню он отмахал по лесу километров двенадцать и остановился, чтобы перекусить. Дождь кончился. Солнце, освободившись от низких туч, пролилось на лес и землю такой нежной благодатью, что Смирнова поманило в сон. Он наломал еловых лапок, лег на них ничком и тут же уснул тем спокойным сном, каким спят в своем доме после долгих скитаний.
Глава седьмая
За год скитаний по лесам Воронцов привык к кострам. Привык и к тому, что ночевать чаще всего приходилось под открытым небом. Когда-то в детстве он два раза ночевал с дедом Евсеем в лесу, на глухариной охоте. Теперь нужно было привыкнуть в тому, что и следующая ночь ждет его под звездами, и другая, и та, которая придет за ней… Остановиться во время перехода, сделать в безопасном месте привал, выставить посты, и разжечь костер… Костер давал не только тепло и возможность приготовить в котелках немудреное солдатское варево, просушить одежду и обувь, но он еще дарил иллюзию дома. И тепло, и свет казались не просто теплом и светом - они были родными. Сколько он еще проскитается вот так, между двух воюющих сторон, неизвестно. Судьба то прибивала его к берегу, так что ему порой казалось, что, вот наконец он и ступил на твердое, свое, родное, то отрывала новой волной и утаскивала, несла по всем бурунам и стремнинам бурлящей пучины войны. Но он приспособился и к этой жизни. Если это можно было назвать жизнью. Но, с другой стороны, какая же это пучина, если среди ее вихрей почти всегда, даже в самых тяжелых обстоятельствах, находилась возможность разжечь костер. Правда, не всегда удавалось поставить на угли котелок. Потому что зачастую под руками не оказывалось самого котелка. Но костер оставался надежным другом и напарником в любых обстоятельствах. И Воронцов постепенно научился это ценить. Война научила его не думать о том, что будет завтра. Она научила его не сожалеть и по поводу того, что завтра вообще для него может не наступить. Потому что вся жизнь может вместиться в сегодня. Гибель товарищей в бою, вид их искромсанных тел, которые еще мгновение назад были живыми, восковые лица умерших от ран, иней на открытых глазах замерзших заживо в своих окопах, которые приказано было не покидать ни при каких обстоятельствах, научили его радоваться теплу костра как самой великой благодати.
И вот снова казалось, что прибивает, что впереди виден какой-то берег… Нет-нет, не спать, не спать… Воронцов вскинул голову и осмотрелся. Лейтенант лежал на носилках. Фигура стрелка маячила среди кустов жимолости. Похоже, он искал грибы, передвигался неосторожно. Если немцы все же решат преследовать их и если к погоне будет привлечена группа "древесных лягушек" или местные полицейские, им не уйти. В какой-то момент внутри у Воронцова ворохнулось холодное, расчетливое: зря я с ними связался, надо было уходить в лес одному, а они отвели бы погоню, и тогда он благополучно затерялся бы в чаще, замер, исчез, как туман. Ладно, вздохнул он, чему быть, тому не миновать. Да и раненого лейтенанта не бросишь. Лейтенант к тому же давал надежду, что с ним, если они его вынесут к своим, ему, бывшему курсанту, а потом партизану и командиру взвода особого назначения при Западной группировке 33-й армии, легче будет доказать, что он не немецкий диверсант и не дезертир. А доказывать придется. Никуда не денешься. Вот только вышел ли кто из группировки генерала Ефремова? К тому же мало кто вообще знал о действиях отряда Воронцова. Так что рассчитывать на подтверждение, что он, Воронцов, командир партизанской группы, действительно был отсечен вместе со своими людьми во время проведения немцами операции по ликвидации блокированного южнее Вязьмы кочующего "котла", по меньшей мере было бессмысленно. Кто поверит ему? Кто сможет за него поручиться? Военврач Маковицкая убита во время прорыва. Генерал застрелился. Те случайные люди, с которыми свела его лихорадка прорыва, вряд ли запомнили его. Да и живы ли они? Вышел оттуда вообще кто-нибудь?
Костер горел ровно, почти без дыма. Воронцов приладил к палке котелок, вылил в него из фляжки остаток воды, заварил листьями земляники и молодыми побегами малины. Так учил дед Евсей. Таким он отпаивал его от простуды, когда Санька возвращался с ледяной горки домой с примерзшими к коленкам штанами. Что там теперь, в его родной деревне? Фронт остановился, и населенные пункты перестали выжигать подчистую. Если зимой не тронули, то, может, и уцелеют дворы. А если сожгли… Не раз его уже охватывала эта мысль, и всегда он старался поскорее отделаться от нее, занять себя чем-нибудь, чтобы не угнетать себя неизвестным.
Вверху зашумел ветер, солнечные блики среди берез и сосен исчезли, и немного погодя пошел дождь. Что ж, лето осталось позади. Август, как всегда, был сухим и жарким. На хуторе они успели сделать почти все, чтобы спокойно пережить зиму. За Зинаиду и детей Воронцов был спокоен. О дочери он почти не думал. Не успел привыкнуть к тому, что это его дитя. Да и гибель Пелагеи, которая по какой-то неведомой прихоти судьбы совпала с рождением девочки… Вначале, когда принял из рук Зинаиды тепленький живой сверток, в нем все задрожало. Он не мог насмотреться на Улиту. А потом и дрожь, и жалость стали исчезать. Видимо, сердце задеревенело. Зинаида это тоже замечала. Но ни разу не сказала ни слова о дочери. Только однажды, когда он сидел над распеленатой Улитой и смотрел куда-то мимо, она подошла и погладила его по плечу. "Ничего, Сашенька. Ничего. Потом…" Потом… Что она имела в виду? Что все еще наладится? Когда - потом? После всего этого кошмара? Будет ли оно, это потом? Странно, что о Зинаиде он думал больше. Монах Нил как-то, когда он поделился с ним своими сомнениями и заговорил о Зинаиде, сказал ему: живым - живое, а мертвым надо оставить хоронить своих мертвых…
Дождь стал проникать и вниз, пробивая листву деревьев тяжелыми, накопившимися вверху каплями. Но Воронцов знал, где выбирать место для костра. Они обломали нижние ветки огромной ели и устроились под ее плотным непроницаемым пологом. Точно так же зимой в окруженной группировке они устраивали лежанки для раненых. Человек способен вынести многое, порой немыслимое… Вода в котелке уже вовсю кипела, и Воронцов снял его с палки и поставил на сизые мерцающие угли. Погодя, когда котелок начал вспухать красновато-бурой пеной, он снял его с углей и накрыл полотенцем. Полотенце, снизу расшитое красными нитками, сунула ему в дорогу Зинаида. Его она и вышивала. Он даже не знал, что там было вышито. Да и теперь вышивка оказалась внизу, и рассматривать ее было недосуг.
Лейтенант застонал и открыл глаза. Заговорил что-то бессвязное. Сейчас бы сюда Зинаиду, снова подумал Воронцов о той, которая все эти дни не выходила из головы. Может, мы неправильно обработали рану… Может, слишком туго забинтовали…
Он остудил содержимое котелка, приподнял лейтенанту голову и принялся его поить своим варевом. Лейтенант послушно проглатывал бурую пахучую юшку, скрипел зубами.
- Не знаю, что получилось, но хуже не будет, - приговаривал Воронцов и снова подносил котелок к обметанным, шершавым губам летчика.
Дождь с механическим звоном сек по ельнику и кустам жимолости, тяжелыми каплями падал на землю, шевеля коричневые еловые иголки. Лейтенант спал. Его стрелок терпеливо стоял под елью неподалеку и тоже дремал. Воронцов сидел возле костра, время от времени подбрасывал сухой хворост и слушал лес. Винтовка лежала рядом, и это успокаивало. От костра исходило тепло. И это уютное тепло, и спокойное дыхание лейтенанта, и тихий шорох дождя - все слилось в одно, стало теснить внутри каким-то внезапным, сильным чувством, от которого он отвык, и, чтобы избавиться от него или хотя бы обмануть его, Воронцов начал думать о Зинаиде и Уле, о Пелагеиных сыновьях и всех, кто остался на хуторе. Улиту он только в мыслях научился называть дочерью. Зинаида однажды сказала:
- Поговори с ней. Она ведь очень любит, когда с ней разговаривают. Вот попробуй, скажи ей что-нибудь.
- Она же ничего не понимает, - возразил он.
- А посмотри, как она радуется, когда слышит твой голос.
- Разве она меня узнает?
- Она тебя узнает даже по запаху.
Не надо ни о чем думать, остановил он себя, чувствуя, что мысли о родных меняют окраску и завладевают в нем тем, что должно принадлежать только ему одному, и только тому, кто он сейчас есть. Только его воле. Он смотрел, как капли дождя падают на угли, оставляя на них темные пятна, как они дрожат, мгновенно меняют цвета и вскоре исчезают вовсе. Вот так и жизнь человека на войне - не больше той дождевой капли в костре; иная хоть на угле померцает, а другая просто бесследно исчезает в пламени… Воронцов вдруг вспомнил, как год назад они хоронили Селиванова. Вспомнил и то, как его ранило, как вскрикнул он удивленно: "Ребята! Кажется, я ранен!" Теперь эти слова плыли в нем новым мучительным паводком, затоплявшим все. Первые убитые запомнились больше всего. Он вспомнил, как погиб генерал. Воронцов в тот момент боя оказался неподалеку и видел, как уползали от него, прячась за сосны, последние автоматчики, как командарм вытащил пистолет и тут же уронил руку на полу шинели, забрызганную мокрым грязным снегом и чем-то еще. Потом смерть Кудряшова на льдине…
Воронцов посмотрел на лицо лейтенанта. Испарина со лба и щек исчезла. Кожа побледнела, но румянец еще пылал неровными кругами. Он протер ему полотенцем лицо. Лейтенант открыл глаза и спросил уже внятно, уже своим голосом:
- Где мы? Почему в лесу? Где самолет? Где Калюжный?
Калюжный - это, видимо, стрелок, догадался Воронцов и сказал:
- Все хорошо. Стрелок твой здесь. Вон он, носом клюет. А самолет - вдребезги.
- Надо - к самолету. Надо…
- Там, товарищ лейтенант, теперь немцы. Сюда бы не нагрянули…
- Калюжный пулемет забрал?
- Калюжный вас забрал.
- А ты кто?
- Курсант Воронцов, - ответил Воронцов и, понимая, что перед ним старший по званию, прибавил: - Шестая рота Подольского пехотно-пулеметного училища.
- Какая еще рота?
- Шестая, - повторил Воронцов и швырнул в костер охапку сухих сучьев.
Черта с два такой за них заступится, подумал он и отвернулся. Пора было сменить Калюжного, пусть поспит у костра. Воронцов встал и потянулся за винтовкой. И в это время в глубине ельника, в противоположной стороне треснул сучок. Нет, это был не случайный звук. Так ломается придавленная ногой сушина. Воронцов медленно опустился на землю и залег за елью. Сдернул с оптического прицела парусиновый чехол и начал всматриваться в прогалы между стволами деревьев и зелеными наплывами кустарников. Вот качнулась ветка орешины, и человек в красноармейской телогрейке и надвинутой на уши пилотке перебежал от одного дерева к другому. Замер. Снова появился. Оружия в руках нет. За плечами вещмешок. Воронцов крепче придавил к плечу приклад и поймал в окружность прицела высокую фигуру. Да, оружия у него нет. Воронцов повел прицелом вначале влево, потом вправо. Никого. Значит, один. Он снова поймал его в прицел. В лице и осанке человека в зеленой телогрейке, который, должно быть, заметив их костер, теперь старался обойти его стороной и скрыться в орешнике, Воронцову показалось что-то очень знакомое, что он не просто вдруг узнал, а вспоминал. Это же Смирнов! Степка Смирнов! Что он здесь делает? И как его окликнуть? Сейчас ведь уйдет… И, словно тугой сучок в глаз, секанула мысль: а если он не один? И, если не один, то с кем? Если Степка выжил после Угры, то с кем он теперь? Если перешел через фронт, то понятно. Послан в разведку. Местность он здесь знает неплохо. А если не вышел?
Воронцов вскочил на ноги и, прячась за деревом, перебежал к часовому. Калюжный все так же дремал, привалившись плечом к дереву.
- Сержант, - окликнул его Воронцов, стараясь не выдать своего смятения, - иди к костру. Я подежурю.
Калюжный тут же побежал к костру, на ходу подхватывая сухие сучья.
А Воронцов пошел вдоль темной непроницаемой гряды старых елей, за которыми открывалась узкая поляна или лощина, заросшая таволгой и крушиной. Вскинул винтовку: голова в глубоко надвинутой пилотке какое-то время колыхалась над порыжевшими зонтиками таволги, а потом исчезла. Появилась снова, но уже правее. Оглянулась. Степка! Смирнов! Да он же! Он! Воронцов даже привстал и, не отрываясь от оптического прицела, сделал несколько шагов в заросли таволжника, когда увидел знакомый шрам на лице убегающего от него человека. Ошибки быть не могло. Там, в конце лощины, бежал, часто оглядываясь, его боевой товарищ, Степан Смирнов, командир третьего отделения их погибшего под Юхновом взвода.
- Степа-а-ан! - закричал он.
Через минуту голова в линялой пилотке, глубоко надвинутой на голову, выглянула из рыжего таволжника чуть левее, огляделась по сторонам и снова исчезла. И Воронцов понял, что Смирнов услышал его голос и возвращается.
- Степан! Иди к елкам и ничего не бойся! Это я! Воронцов!
- Санька? Как ты оказался здесь? - Шрам на подбородке Смирнова дергался, натягиваясь в судорожных движениях, как будто под тонкой, как намокшая папиросная бумага, кожицей пульсировал какой-то беспокойный нерв.
- А ты?
Когда они вернулись к костру, стрелок менял повязку на голове лейтенанта. Тот сидел уже не на носилках, а под елью, на охапке лапника, и встретил Воронцова и Подольского напряженным взглядом воспаленных глаз.
- То ты, курсант, один был, то вас уже двое… - Калюжный покосился на носилки, где лежал пистолет лейтенанта.
- Это мой напарник.
- Тоже курсант? - усмехнулся Калюжный.
- Тоже.
- Мутные вы ребята.
- Как лейтенант? - кивнул на забинтованную голову летчика Воронцов.
- В порядке. Жар, похоже, прошел. Вялый он какой-то, будто пьяный.
- Настой действует.
- Что, дальше пойдем? - спросил Калюжный, все так же настороженно поглядывая на Подольского. - Лейтенанта нести надо.
- Понесем. Теперь будет легче.
Воронцов и Подольский никак не могли привыкнуть к тому, что судьба снова свела их вместе. Они радовались этой встрече и в то же время оба понимали, что впереди их ждут нелегкие испытания. Там, возле темной гряды ельника, они успели рассказать друг другу многое. И дальше, что бы ни случилось, решили идти вместе.
Они разбросали костер, переложили лейтенанта на носилки и пошли вначале на юго-запад и, пройдя с километр, резко повернули на юго-восток. Теперь, если верить карте Подольского, они шли в сторону шоссе, держа направление немного под углом. Юхнов находился левее. Впереди - Мосальск. Фронт порыкивал и справа, и слева, и впереди. Двое несли носилки, третий шел замыкающим.
- Степ, - позвал Воронцов Подольского, когда стрелок ушел в дозор, - а отсюда до моей деревни совсем ничего. Если вот так, за уходящим солнцем, то километров тридцать-сорок.
- За день можно дойти.
- Можно и за день. Если идти не останавливаясь.
- Днем будем останавливаться на отдых. Идти - ночью.
- Кто там сейчас? Наши? Немцы?
- Не знаю. Может, уже наши. А может, еще и немцы.
- Помнишь, ты хотел вывести нас к партизанской базе? Но тебя тогда не послушались. Буза пошла. Поперлись через линию фронта. А могли бы еще тогда спокойно выйти к партизанам.
- Теперь я не знаю, где отряд Жабо. Может, в этом лесу, а может, северо-западнее, где-нибудь под Дорогобужем или Ельней. Конечно, если бы мы их разыскали, все для нас решилось бы там. Жабо меня должен помнить. Там бы, в отряде, и прошли проверку.