Большая родня - Стельмах Михаил Афанасьевич 14 стр.


- Тьху на тебя, шальной! - тускло блестят черные пеньки зубов, и сетка морщин то подпрыгивает вверх, то снова обвисает, глубокая и густая. - Я уже корову кулаком не в силах выдоить - половина молока остается, а когда-то двумя пальцами из самого упругого вымени вытягивала до капли. Хлеб стану месить, а меня всю в кадку затягивает… Женись, окаянный, скорее. - И даже в самом слове "окаянный" он слышит любовь к себе.

- Оженюсь, бабушка.

- Когда?

- Хату выстроить надо.

- Тоже мне хозяин из тебя. Женишься, так и родня молодой поможет, и лишняя копейка в кармане останется. Слушайся, ибо старики крутятся, а молодые учатся… Я, думаешь, заставляла бы тебя жениться, - стихает голос. - Силы моей нет. Выработалась, Григорий. Еще днем разойдусь так-сяк, а утром еле-еле с той лежанки встану - каждая косточка ноет… Куда, куда, проклятая!

В ворота вбежала первотелка и мелькнула к низкому перелазу, чтобы вскочить в огород. Баба Арина, размахивая подойником, быстро бежит перенимать корову.

- Резвая! Еще как побежала! - беззвучно смеется Григорий и упирается всей спиной в бревно. "Хоть бы сапоги бабушке на зиму пошить. И на люди не в чем выйти. А сколько же она работы переделает, перемучится… Эх, злыдни наши, да и только. Весь век промучился человек", - охватывает сердечное сожаление и любовь к старушке.

Темнеет.

Вокруг леса струятся темно-синие тени, а здесь, на огородах, они еще чуть берутся сизым дымком. Пахнет распаренное за день дерево, напоминая, что и оно еще недавно жило, красовалось, звенело соками и листвой; за огородом на леваде заскрипел коростель, где-то по дороге проехала подвода. Тихо в селе, даже ветерок не осмелится погасить первые две звезды на небе.

И на душе тепло, радостно, поэтому и мечты смелее протягивают руку реальности.

"Выстрою хату, как у Бондарей - на две половины, с крыльцом и ванькиром, только немного меньшую. Сколько же это будет стоить? Ой, не хватит у тебя, парень, денег. Таки не хватит. Хоть бы простую поставил", - упрямо просачивается трезвая мысль.

"Можно и простую, чем я плохая была", - вздыхает во тьме беззубым ртом столетняя хата.

"Ты свой век отжила, вот и помолчи", - отмахивается Григорий. Он начинает прикидывать, в какую копейку может влететь хата на две половины.

- Четверо дверей - раз, - загибает палец. - Восемь окон - два. За одно стекло сдерет стекольщик три шкуры… Придется зимой в батрачество пойти.

И слышит, как холодно ежиться тело; мало он с детства находился в чужих полях?

"Будет над тобой день и ночь изгаляться какой-то бес, и ничем ему не угодишь, как болячке какой… Продать корову… И одолжить у кого-то денег. Стой, стой, а Дмитрий не поможет? Кто, кто, а Горицвет одолжит, если теперь коня не будет покупать. Так и сделаю: продам корову, загоню полушубок - и в свитке перезимовать смогу, набью масла, обменяю на всякую мелочь и такую хату выстрою, что сам Варчук лопнет от зависти, ей-право, лопнет", - веселеет, хотя в глубине душе он знает, что будет строить только простую лачугу. И то лишь бы стянулся на нее.

Сон охватывает парня кроткими, надежными руками. Еще Григорий слышит, как туго запели по донышку подойника струйки молока.

"Югина корову доит…"

К нему подходит проститься старая хата. Красные натруженные глаза блестят стариковской слезой. Осыпается последним трухлявым светом разрушенный порог, а на крышу почему-то взбирается Варчук, и куст ржи испуганно отворачивается в сторону. И вся хата отворачивается; открывается новый дом на каменном фундаменте с большими голубыми глазами, как у Югины.

XX

Крестьянский сход исполинским роем всколыхнулся на площади и, разбиваясь на мелкие рои, с гулом потек в заросшие травой улочки. Не докипевшие споры разгорались с новой силой, и в разговор встревали даже те крестьяне, которые за всю жизнь на сходе или собрании и звука не проронили. Речь у таких была скупой, но тяжелой, как земля: она, как целину, поднимала государственные дела.

- Хлеб! Хлеб!

Это слово дышало живой нивой, рассевалось, как первый посев, занимало все улицы; за ним раскрывалась напряженная трудовая жизнь страны, оно прорастало новой силой, поднималось заводами под синим небом, становилось танками на хмурой границе.

Вдохновенная речь секретаря райпарткома Павла Савченко, как стремнина, освежила крестьянские души, и сейчас ежедневные цепкие заботы подались назад, давая дорогу свежим всходам.

Кулаки и их подпевалы забеспокоились. Придирчивыми или осторожными, грубыми или постными, полуумоляющими словами хотели приглушить, притоптать эти сходы: ибо это большое беспокойство, когда мужик начинает думать не о своей латке, заработке, ссуде, а о более широких делах. Каплями яда закапали вражеские слухи, вздохи, неприглядный, выжатый смешок.

Легко несколькими камешками помутить степной родник, но озерную волну не собьет даже одичалый табун; легко бросить сомнение в одинокую душу крестьянина, особенно если он гнется на кулаческом дворе, прося за отработку скотину или миску муки; но то же самое сомнение грязной морухой рассыплется у ног коллектива, воодушевленного большевистской верой. Этой разницы не ухватило сбитое, но низколобое кулачество.

И когда одичавший пучками волос рот Данила Заятчука кто знает в который раз надоедливым шмелем прогудел, что хлеб в текущем году не уродил, то молчаливый лесник Мирон Петрович Пидипригора с преувеличенным удивлением глянул на него:

- Так, говорите, и у вас не уродил?

- А разве я что? Лучше всех? - нахмурился Заятчук.

- Да нет, я не говорю, что вы лучше всех. Это все знают. Кого ни спроси.

Толпа крестьян взорвалась смехом.

- Так его, Мирон Петрович, потому что он весь век прибедняется.

- А червонцами кувшины понабивал.

- Позеленели в земле.

- Ни рублика, ни рублика нет! - зарычал Заятчук, а кругом вился бодрый хохот, как удары кнута, стегал Заятчука. Прянул он, откинулся назад в поисках сочувствия, но везде расцветали влажные, словно росой налитые веселые глаза.

- И хлеба у тебя ни пудика нет? - уже наседал Мирон Петрович на Заятчука.

- Ни пудика, ни пудика! - ослепленный злостью богач не замечал, каким стало лицо лесника.

- Нет?

- Нет!

- И не врешь?

- Чтоб меня гром среди чистого поля побил, - стоял отдельно от крестьян, бил себя в грудь кулаком. В больших, как у совы, глазах перемежались выражения неуверенности и ненависти.

- Ребята, пойдемте сейчас в городище. Там золотая яма никак нас дождаться не может, - решительный, приземистый Пидипригора обратился к крестьянам. - Я думал, что после такого схода покается кое-кто, а оно - волк волком и околеет.

Рука Заятчука сползла с груди. На крепко сжатых кулаках проступили костлявые линии суставов. Пригнувшись и загрязнив улицу матерщиной, осатанелый богатей кинулся на лесника.

Но "ребята" - молодежь и пожилые крестьяне, а также парни - по-деловому на лету перехватили Заятчука, так же молча, по-деловому, с разгона перекинули его через плетень в огород и, не оглядываясь, пошли назад к сельсовету.

Через минуту на огороде затрещала сердитая женская скороговорка:

- Вишь, обожрался и чужие огороды пришел вытаптывать, чтоб тебе пусто было. Ну-ка выметайся отсюда, или я тебе всю бороду повыдергаю, так повыдергаю, что и жена не узнает…

Пересмеиваясь, крестьяне оглянулись назад. На огороде, как пьяный, пошатывался изгвазданный Заятчук, а на него наседкой наскакивала рассерженная хозяйка.

Дмитрий, идя рядом с Мироном Петровичем, упрямо думал одну думу: "Если Заятчук закопал зерно в городище, значит, и его родня выбрала тайник где-то поблизости. Надо будет мотнуться с Варивоном в леса… Куда, чертовы богатеи, позашились…"

На крыльце сельсовета крестьян встретил удивленный исполнитель Константин Пивторацкий, небольшой, желтолицый мужчина с голубыми выцветшими глазами и ослепительными, как зеркало, зубами.

- Вот тебе и двадцать: еще на сходе не наговорились!? Мирон Петрович, вы не в главные ли ораторы метите? Руками уже по-ораторски размахиваете. Вот не знаю, выдержит ли вас трибуна?

- А пусть у тебя голова за трибуну не болит. Она только пустомель не терпит, - спокойно ответил Мирон Петрович, вынимая изо рта пожеванную трубку. - Товарищ Савченко в сельсовете?

- Нет.

- А Мирошниченко?

- Тоже нет. Один я на хозяйстве остался.

- Ну, тебя мы видим. Где же товарищи Савченко и Мирошниченко?

- На поле с созовцами пошли.

- С созовцами?

- Ая! Земля прямо как красное яблочко катится созовцам. Вот кулаки переполох закачают.

- Какое урочище?

- Бугорок.

- Знают, куда пойти. Это лучшая земля, - обернувшись, деловито сообщил Мирон Петрович, так, будто односельчане не знали этого. - Пошли и мы туда!

Крестьяне всколыхнулись, их тени исполинским клубком покатились по резным теням деревьев.

Константин Пивторацкий растерянно бросился за крестьянами, но, оглянувшись назад, остановился в нерешительности; потом метнулся бегом к сельсовету, второпях запер его и одинокой энергичной горошинкой покатился к тесной группе.

Сразу же за сизой выгнутой дугой левады, как буханка, поднимался бугорок.

Небольшая группа созовцев, молчащая от волнения, как-то осторожно поднялась с левады на поле, и Павел Михайлович Савченко, тоже волнуясь, видел, как вокруг менялись человеческие переживания.

Напряженные густые думы ломтями укладывались на обветренных лбах. Удивление, внутреннее прояснение и тени сомнения перемежались на сдержанных, потрескавшихся, морщинистых, как кора, лицах. Выпрямлялись тяжелые затвердевшие плечи, и люди становились выше ростом.

Мирошниченко ухватил эту деталь, и на устах его задрожала добрая улыбка: как хорошо, когда земля не гнет, а поднимает людей. Об этом он шепнул Ивану Тимофеевичу, и тот, светлея, кивнул головой, а потом тоже шепотом сказал:

- Двадцатый год припоминаю. Первое распределение.

- Теперь дела у нас шире пойдут…

- Верно, - с полуслова понял его Иван Тимофеевич и зачем-то правую руку приложил к сердцу; по пальцам, как ток, перебежал пульсирующий перестук.

- Переживаешь, Иван Тимофеевич? - затронул плечом его плечо Павел Михайлович.

Высокий, по-юношески стройный и весь усеянный сединой, он казался и самым старшим и самым молодым между людьми. Только чуб и лучики морщин вокруг глаз старили его. Мирошниченко не раз даже казалось, что с годами молодеет их секретарь, особенно когда выступает на собраниях, пленумах, совещаниях. И слова у Савченко всегда были молодые, напористые и крепкие, как вешние воды.

- Переживаю, Павел Михайлович. Еще до сегодняшнего дня даже подумать не мог о бугорке. Ну, думал, дадут землю где-то на околице, чтобы меньше мороки было… Как вы сами о бугорке вспомнили?

Савченко засмеялся:

- Такая уж у нас в районе нехорошая привычка выработалась: когда утверждаем соз, то на совещание собираемся вместе - председатель райземотдела, председатель райисполкома, старший агроном… Значит, не ошиблись?

- Вот только бы нам весь этот бугорок перехватить, так как соседство с кулачьем - нож в спину. Посевы вытравят, вытопчут… - отозвался Степан Кушнир.

- Это в ваших руках. Поработайте с народом, с комитетом неимущих крестьян. К социализму жизнь не узенькими ручейками журчит, а широкими реками протекает… Это нам все товарищ Сталин сказал: "Главное состоит в том, чтобы строить социализм вместе с крестьянством, непременно вместе с крестьянством и непременно под руководством рабочего класса…" А бугорки - это ваши первые шаги. Волнительные, незабываемые, как для матери первые шаги ребенка: за ними начинается настоящий рост вверх…

Позади остался холодок долины, и сейчас плес вызревшей красной гречки размеренно, как человек во сне, дышал теплом и покоем. Поднялись еще выше.

- Вот ваша земля, товарищи! - ясным взглядом окинул крестьян Савченко. - Берите ее. Изменяйте. Обновляйте.

И созовцы, молчаливые, посерьезневшие, так теперь осматривали поле, будто впервые увидели его; оно уже становилось их хлебом и плотью; на нем уже не стонала батраческими косами укоренившаяся нищета, а раскрывался другой, еще непознанный, но надежный мир. Еще и тревога шевелилась на дне души, а глаза добрели, становились влажными от подсознательных ожиданий и надежд.

"Такими влажными, добрыми становятся глаза у крестьян, когда они на захмелевшей ниве поднимают на руки, как дитя, первый сноп", - в душе улыбнулся Савченко, следя и за крестьянами и за предвечерним полем.

Свет солнца уже блек на росах, и они, кажущиеся мальками, впадали в предвечернюю задумчивость - синели, как разбрызганные ягоды голубики. И земля синела, надувая над собой веселые паруса подвижного неба. Странными цветами расцветал венок небосклона, и в прозрачном воздухе колыбельной песней качался отголосок реки.

- Землемера бы нам теперь, - подошел к Павлу Михайловичу Бондарь.

- А может, немного подождем? - пытливо заискрились суженные в сиянии морщин глаза.

- Почему? - удивился и насторожился Бондарь.

- Не терпится?

- Не терпится, Павел Михайлович, так, будто до срока последние дни дотягиваешь. По этой земле я только наймитом, поденщиком ходил, и вот сразу в хозяева выхожу. С людьми. Да еще в какие хозяева! Поэтому и держится мое терпение на последней паутинке.

- Подожди, Иван Тимофеевич, еще несколько дней, пока инвентарь и лошадей получите.

- Ну, это само собой… - живее промолвил Бондарь.

- А тем временем, - обратился Павел Михайлович к созовцам, - о своих резервах подумайте. Укореняйтесь крепче. Пусть каждый сначала хоть одного крестьянина, ближайшего товарища, перетянет на свою сторону. Надо на вершине бугорка - все поле брать для соза.

- Постараемся, Павел Михайлович, - первым отозвался Мирошниченко. - Соседствовать с кулаками не будем. В болота их спустим.

- Э, не говорите мне, и болота для них, значит, жалко. В Майдане Соболевском, знаю, коммунары из плавней такой урожай гребут, - упорно выступил наперед Варивон.

- Откуда же ты знаешь? - чуть сдерживаясь от смеха, спросил Иван Тимофеевич.

- Как откуда? - сначала хотел вознегодовать Варивон, но своевременно спохватился. - Многие люди об этом говорят.

- А надо, чтобы все говорили, знали; чтобы новое, как из воды, поднималось перед человеческими глазами, - внимательно посмотрел Павел Михайлович на Варивона.

- И я так все время думал… Всем парням и соседям рассказал, - перехвалил себя Варивон, а Иван Тимофеевич, прыснув смехом, отвернулся от него.

Из долины табуном куропаток выпорхнуло несколько женских фигур.

- Девчата спешат к нам! - встал на цыпочки Варивон.

- Да нет. Наши бабы! - удивленно промолвил Степан Кушнир. - Только твоей, Иван Тимофеевич, нет.

- Это хорошо: меньше крику будет, - обеспокоено смотрит вниз Иван Тимофеевич. - Видно, подстроили всякие элементы. Гляди, еще такая баталия начнется!

- Мне кажется, женщины миролюбиво настроены. Не идут, а плывут, - весело покосился Мирошниченко на Бондаря.

- Знаем этих плавающих лебедей, - с возражением закачал головой и понизил голос. - Как осрамят нас перед товарищем Савченко… Ну нигде от них не укроешься. Свирид Яковлевич, остановим их? Может, немного пламя собьем.

- Не надо, - пристально следил за женщинами Свирид Яковлевич. - Пламя у них, кажется, ясное.

- А не жарко ли нам станет от него?

Женщины подошли к меже, неловко остановились, поздоровались и просветили мужчин взглядами, переполненными ожиданий. Этот миг надолго запомнил Иван Тимофеевич, в душе благодаря и с увлечением следя за небольшой группой. "Это подспорье наше".

Сразу же головы, покрытые цветными платками, зачарованно, как подсолнухи, начали поворачиваться к солнцу, впитывая глазами чаемую землю.

- Как девчата, играют глазами, - наклонился Варивон к Бондарю.

- Сейчас они заиграют, - пообещал Иван Тимофеевич, но сам чуть не смеялся.

Стройная черноглазая Ольга Викторовна, жена Кушнира, первая напала на мужа:

- Нечего сказать, тоже мне активисты - идут землю выбирать, а женам хоть бы слово… - властно и насмешливо смотрит на Степана.

- Каюсь, каюсь, жена, - развел руками Кушнир.

- Вижу, как ты каешься. Бессовестный!

- Конечно, бессовестный.

- Где это видано, где это слыхано, чтобы от жен…

- Хитрецы!

- Я дома своему нахитрю!

- Начались дебаты, - улыбаясь, махнул рукой Иван Тимофеевич, и сожаление шевельнулось, что дома его ждет не добрая усмешка, а грызня.

- Да мы собирались вам сказать…

- Собирались. Как свекор пеленки стирать.

- Так их, так их, - улыбаясь, бросает Павел Михайлович. - Пусть не забывают своих жен.

И как-то сразу смех переплелся с шутками и воображаемо недовольным ворчанием жен. Великие слова о земле переплелись с другими, значащими, надежными, и скоро мужья и их жены, как в молодости, рядом начали спускаться крутой тропой к Бугу. Тяжелые, наработанные руки надежно придерживали женщин, и те молодели, брались тихим предвечерним румянцем.

Солнце коснулось подвижного плеса и величественно отразилось на каждой волне. Теперь уже десятки солнц катились через всю реку до самого берега, где возле нового дубка стояли крестьяне с женами.

На большой лодке поместились все созовцы, ловя каждое слово Павла Михайловича.

Он сидел на носу, лицом к людям, задумчивый и седой, как голубь… Кажется, совсем недавно в ссылке, в далекой Сибири, вот так отдыхал на деревянных судах, весь в смоле и в гнилом пухе от порубленных, растрепанных бечевок, которыми конопатил только что вырубленные, освобожденные из льда корабли… Даже прибрежные деревья, показалось, загудели напряженными парусами.

Большая жизнь, как два рукава одной реки, соединяла прошлое с сегодняшним и пробивалась вперед. И немолодой, посеченный морщинами мужчина волновался, как в молодости волнуются… Это не какая-то очередная речь шалопутного оратора, внешне блестящая или легковесная, с роем половы над плюгавым ручейком мыслей. Это слово, которое должно прорости в человеческом сердце, стать на вооружении в непримиримой борьбе, заиграть красотой в яркой творческой работе. Вес слова Савченко знал: он имел счастье слушать Ленина в семнадцатом году; он видел Ленина таким, каким его отчеканила в веках сама история.

Как очарованные, слушали Савченко крестьяне. Недоверчивый скептицизм, цепкая, устоявшаяся осторожность, выработанная нелегкой жизнью, растапливались, и даже мягче становились крутые белки глаз.

…Скудные, обделенные, задичавшие нивы, до полусмерти задавленные жирными гусеницами межей, разметывались, разбрасывали межи, поднимались вверх и, кружа, вливались потоками в широкие, могучие поля. Как обтрепанные тучи, исчезали черные, прогнившие пятна бедняцких лачуг, а за ними грязными старцами отходили в безвестность нужда, нищета и голод. Стремительные крылья нового села поднимались в легкое небо, выделялись рельефно и так близко, как только бывает в прозрачную осеннюю пору. Само счастье ранними утрами выходило с людьми на поля, пело колосом, оплетало даль дымками тракторов.

Назад Дальше