Вот я и замер. Притаился. Только одно мое сердце бухает так, что кажется мне, услышит немец. Вдруг там у него камни загремели: шевелится, встает, сейчас выйдет…
Что делать?
Нет, не встал. Пошевелился только, позу переменил.
Ну, приготовил я гранату, как во сне все, но руки, представь, не дрожали. Нисколько.
Немец еще выстрелил. Опять, думаю, убийца по раненым бьет.
И как кинул!
Тут сразу грохнуло, а я в болото свалился, отбросило меня в гадкую эту воду. Потом вскочил, огляделся. Тихо все, а там, где немец бил, ничего нет, только тряпки какие-то, и больше ничего. Очень сильный взрыв был в пещере.
Противно мне было, но залез я туда, достал оттуда автомат и ножик какой-то покореженный и пополз обратно. Ползу, и так мне, Наташа, хорошо, так легко, и думаю одно и то же: я - человек, я не дерьмо, я - человек. Потом встал и пошел. Ни черта, думаю, не будет. Кончилось с ползанием. Но не тут-то было, стрельнул какой-то. Опять я пополз. Босой, носки-то изорвались, ногам больно. Ну, приполз. Думаю, мой сибиряк сейчас мне такие слова скажет! Хоть бы что. Даже не спросил, как все было.
- Водочки, - спрашивает, - нет?
И мой трофейный автомат сразу себе. Я, конечно, вспылил.
- Это, - говорю, - моя вещь. Мой трофей!
- Возгордился, - сибиряк отвечает, - возгордился санитарный санитар! Лечи сначала, а потом побеседуем.
Посмотрел я ему ногу: батюшки мои, думаю, как он еще говорить может, не то что сидеть. Прямо каша, а не нога.
Сделал ему, что мог, и к саперу отправился. Сапер совсем плох, без сознания. Они, мерзавцы, его, раненного, второй раз ранили. Долго с ним возился. Вообще выдался денек. И ноги у меня совсем застыли, прямо не чувствую ног. Пока одного оттащил на волокуше, пока санинструктор мне попался, пока своего напарника оттащил, потом наконец сапера. И только до первой подставы.
А с сибиряком мы подружились. Я к нему в медсанбат ходил, пока его не отправили, четыре раза, Семен Семеныч Полосухин, человек интересный, но, когда я пытался психологически проанализировать события, он как-то странно на меня посматривал, как на идиота.
Вот такой у нас Шурик Зайченко, Не правда ли, славный?
И вот как это все было.
Шурик считает, что он убил немца под психологическим нажимом Полосухина, что Полосухин "создал предпосылку деяния" и что он, Зайченко, был только исполнителем воли опытного воина.
Кроме того, Шурик произносил еще следующие слова: "антитеза", "как утверждает Беркли", "я был вещью в себе".
Он сидел в нашей землянке до ночи, и мои девушки совершенно закормили его сладостями. Он ведь сладкоежка, не курит, чай пьет жиденький-жиденький.
Теперь Шурик немного волнуется, что ему влетит от начальства за сапоги, которые он так и по нашел после своего боевого крещения.
Мы его дразним, что он попадет на гауптвахту, так как сапоги были новые. Я даже выдумала, что если бы они были второго сорта, то обошлось бы без гауптвахты, а поскольку сорт первый - будет десять суток гауптвахты.
СУББОТА, ПЕРВАЯ ЗИМНЯЯ
"Зима, крестьянин, торжествуя, на дровнях" и т. д.
Ударил настоящий мороз, и масса наших мелких невзгод как-то разом кончилась. От папы письмо. Состоит оно преимущественно из шуток, а все-таки я понимаю: ему без меня скучно. Главный тезис письма такой: "Когда выйдешь замуж, напиши письмо, и не простое, а заказное, потому что ничего не напишешь, а скажешь, что написала, да письмо не доставлено; квитанцию просьба хранить до окончания войны!"
Затем такие шуточки, что на севере полезны фрукты: лимоны, апельсины, свежие яблоки.
"Не ходи на высоких каблуках".
"Квартиру себе подыщи со всеми удобствами, с телефоном, с ванной и пр. Без этих удобств жизнь на фронте тебе скоро надоест и ты начнешь проситься к маме на Урал".
Милый папа!
Приходил на лыжах Храмцов; ходит он к нам через Винькин лес и однажды застрелил там финна разведчика, пришел разгоряченный, сердитый, долго молчал… Тася смотрит на него ласковыми глазами и говорит с ним каким-то особенным, грудным голосом. Что ж, пожалуйста! И пальцами хрустит, точно это может доставить кому-то удовольствие.
Заводили патефон, и Тася с Капой танцевали, а Храмцов смотрел на них какими-то странными глазами.
Ваше дело, дорогие товарищи!
Я взяла и ушла к маме Флеровской и целый вечер штопала чулки, а мама Флеровская смотрела на меня своими милыми глазами и рассказывала разные истории из своей докторской жизни. В Ленинграде у нее брат и муж. Они давно-давно не пишут. И мне почему-то кажется, что с ними плохо.
Когда я вернулась в землянку, Храмцов уже ушел, а Тася спросила:
- Ты где была?
- У Флеровской.
- Зачем?
- А зачем мне было вам мешать?
Варя вдруг фыркнула в своем углу и сказала, что Храмцов ушел через десять минут после меня.
- Ну и что? - спросила я железным голосом.
Потом Кана сказала, что я, то есть Наташа Говорова, очень неоткровенная.
- Какая-то замкнутая, - согласилась Варя, - и немного гордая. Да, да, да!
- Ничем но хочет с нами поделиться, - сказала Кана, - точно мы ей не подруги. Я молча легла спать.
ПЯТНИЦА
Вчера видела нашего начальника. Не начальника только нашего участка, а выше. Главного нашего начальника по всему фронту. Никак я себе не представляла его таким: оказывается, он большого роста, не в тулупе, а в шипели, и фуражки, а мороз, холодно, Оружия никакого особенного на нем не навешано, вообще большой человек, почти даже огромный, а думала почему-то, что он маленький, в очках, с бородкой, сидит у себя в конторе, а вокруг него телефоны и он но телефонам кричит:
- Запрещаю! Ни в коем случае! Снять с должности! Препроводить!
Я такого раз видела в кино.
Хотя, впрочем, про нашего начальника говорят совсем другое. Мне подавно мама Флеровская рассказывала, что он сам ходил на передний край проверить подноску горячей нищи в термосах и проверял эти термосы там, на переднем крае.
По специальности он хирург, и Анна Марковна мне сказала, что как-то была у него на операции операционной сестрой. Будто привезли тогда женщину-самоубийцу в клинику, она себе горло порезала в нескольких местах бритвой. В общем, наш начальник этой самоубийце горло зашил. Пришла самоубийца в себя и заговорила каким-то диким голосом:
- Ах, зачем вы мне спасли жизнь, ах, зачем вы мне не дали уйти туда, в ночь, в смерть, ах, зачем…
Потом, когда сама себя услышала, схватила нашего начальника за руку и спрашивает:
- Доктор, неужели я так и буду теперь хрипеть? Доктор, верните мне мой голос! Доктор, я не желаю хрипеть! Доктор!..
Начальник наш посмотрел на нее да как захохочет…
Вообще про нашего начальника рассказывают много интересного по фронту.
Он еще юношей воевал, командовал какой-то частью, после революции - бригадой, что ли.
Странно как! Хирург командовал бригадой.
А на моих глазах произошла вот какая история.
Финны вдруг обстреляли наш медсанбат. Сильно обстреляли, тяжело. Это случилось внезапно, утром, никто этого никак не ожидал. И начальник этого тоже не ожидал, и два врача, которые с ним приехали. Врачи в тулупчиках. Один, пожилой, лицо большое, довольно сердитый, накричал на нашего одного врача, что у того шинель неправильно застегнута.
Одним словом, начался артобстрел. Мы все напугались, я на себя кружку с чаем опрокинула и скорее на пол. Все легли, голову закопали кто куда и лежим. Что будешь делать?
Возле большого валуна разорвалось, потом ближе, потом еще возле валуна. Тут я голову подняла, противно стало, что же, думаю, так, как крот, и помрешь? Носом в землю?
Подняла голову и смотрю.
Опять как ударило! Посыпалось что-то, затрещало, лошадь закричала, никогда я не думала, что лошадь может таким голосом кричать. Ранило, наверное, какую-нибудь.
Опять я нос спрятала, потом посмотрела и вижу: кто-то чужой стоит, незнакомая спина, широкая; большого роста человек один, как скала, возвышается. И чего, думаю, стоит? Взяла и крикнула:
- Ложитесь, товарищ командир, опасно же!
Глупым таким голосом.
Он медленно повернулся, поискал глазами, кто ему кричит, не нашел, а я поняла, узнала, ну и совсем в землю зарылась. А он стал в другую сторону смотреть. Стоит, щурится, смотрит. Один. Огромный. Тут опять ударило.
Рядом со мной как раз Лева лежал. Вдруг как подскочит:
- Я же дежурный!
И побежал вподскок, как заяц.
Я его не люблю, и мне доставляло удовольствие смотреть, как он петлял по снегу, чтобы не заметил его начальник. Наверняка вспомнил, что дежурный, именно в ту секунду, когда увидел начальника. Помнил, может быть, и раньше, да предпочел забыть.
Все как-то сразу зашевелилось. Неловко стало лежать эдакими кротами. А тут и налет кончился. И что самое интересное, он никого не выругал, наш начальник, не посмеялся ни над кем. Как будто бы не заметил, что все попрятались, что стоял он один. Как будто бы так и нужно. Никакого не было разноса. А Русаков потом сказал:
- Человек он бывалый и понимает, что к войне надобно привыкнуть. Я вот сколько воюю, а все не привык. Как-то во время пальбы стесняться начинаю…
Вообще же после этой истории наш медсанбат начал к войне относиться менее нервно.
Но это еще не все про начальника и про тех двух врачей, которые с ним приехали, Кстати, врачи эти тоже лежали во время артналета, а тот, что постарше, очень нервничал и долго потом ходил какой-то грустный.
Вот побывали они у нас в медсанбате, и начальник дальше собирается, в одно место М., там плохие были дела. Я слышу, как Русаков и Телегин ему в два голоса докладывают:
- Там дорога простреливается, очень тяжело ехать, почти невозможно.
Начальник стоит и барабанит пальцами по столу.
- Сплошь простреливается, - говорит Телегин, - ехать в высшей степени рискованно. О машине речи быть не может. Лошадь, и то почти безнадежно…
Начальник все барабанит пальцами по столу.
Врачи, которые с ним, переглядываются. Один, толстый, все воду пил, три стакана подряд выпил и еще отхлебнул.
Начальник разгладил двумя пальцами лицо, потом усы, потом встал и говорит:
- Так я, товарищи, поехал. - И, не оглядываясь на своих спутников, сел в дровни.
Они, конечно, бодренькими такими голосами:
- И мы! И мы! И мы!
Уехали они все. А я долго стояла и вслед смотрела.
Вечером мы долго говорили у себя в землянке на все эти темы. О храбрости и трусости. О необходимости риска и о войне. О том да о сем. Храмцов помалкивал. Болтал главным образом Шурик. В такие дебри философские забрался, что даже вспотел и никак не мог выкарабкаться.
Потом Храмцов сказал примерно следующее:
- Вы вот в М. не были, а я был. Там положение очень напряженное и неопределенное. И начальник ваш абсолютно прав, что туда поехал, Ему его сердце военного человека подсказало решение. Там трудно, тяжело, люди измучены, а он приедет, сам увидит, возьмет на себя всю ответственность в решении задачи, посоветует, поговорит, посмотрит спокойными глазами - и насколько людям легче станет, проще, яснее. Ничего вы, девушки, в войне не понимаете!
Потом говорили насчет целесообразности. Надо или не надо стоять во время обстрела.
- Не надо! - сказал Шурик.
- Я против! - заявила Тася. - Я считаю, что жизнь ответственного командира в данном случае важнее того, что думают люди и как они себя ведут.
- Вообще кому как, - неопределенно заметила Варя.
- Я готова молиться на храброго человека, - покраснев, сказала Анна Марковна. - Прежде всего мужчина должен быть мужчиной.
И так далее. Кто что мог, то и говорил. Храмцов слушал, моргал, потом заключил;
- Глупости все это, вы уж меня простите. В таких делах есть особая логика, которая обсуждению поддается с трудом. Но я знаю наверняка: негоже войсковому начальнику вести себя хоть и правильно, с точки зрения вашего военврача Левы, но…
Он махнул рукой, встал и принялся надевать полушубок. Потом спросил:
- Что ж, например, Нахимов или, допустим, Суворов неправильно делали, что не ложились? А? - Рассердился, задвигал густыми бровями и сказал: - И боже ж мой, как мы любим искать неправильность в поведении, если эта неправильность может пойти на пользу темным сторонам нашей души. До чего ж любим!
В СТРАНЕ СУОМИ
Два месяца я не видела тебя, мой дорогой дневник. Длинных два месяца. Сколько писем накопилось за это время даже от папы. Милый, как он, наверное, волновался, не получая от меня ничего. Чего он только не передумал, наверное!
Запишу по порядку, без мелочей, как что вспомню, а то совсем все забудется.
Меня вызвали вечером и сказали:
- Намечается дело, интересное и трудное, Пойдешь?
- Пойду.
- Повторяем - трудное.
- Пойду.
- Возможен вариант самый печальный.
- Пойду.
Смешная постановка вопроса. Поскольку вызвали, что я, должна отказаться? И разве я могу отказаться? Тем более, что опыт у меня имеется.
Как кто собирался, я не знаю. Меня касалось только санитарное обслуживание. Работы было немного, совсем пустяки. Все довольно хорошо налажено. Я главным образом занималась подгонкой обуви для бойцов, одеждой, пищевым рационом, за сухим спиртом ездила и разное такое прочее.
Командиром у пас некто капитан Храмцов. С ним я почти не разговаривала. Зачем мне? Он большой начальник, я винтик-шпинтик. Только иногда, случайно:
- Здравствуйте, товарищ капитан!
- А! Здравия желаю.
Волевой командир, а я рядовой боец. Но тоже волевой.
Кроме меня по нашей части еще военфельдшер Белоконь и санинструктор. Хорошие люди, только я им не очень нравлюсь. Не очень, потому что…
Поздравляю вас, дорогая Наташа, ничего этого записывать нельзя. Никакие подробности нашего глубокого рейда в тыл к финнам записаны быть не могут.
Можно только записать, что мы ходили. Далеко. Глубоко. Много видели. Было все, Я немного поморозилась, и мне отстрелили кусок ватника. Кроме того, меня чуть-чуть поранило. Кроме того… Нет, это уже нельзя записывать. Бедная Наташа! А какое я хотела написать папе длинное письмо, с какими подробностями, с какими наблюдениями…
Нельзя так нельзя!
Но как бы там ни было, после войны я обязательно все запищу и даже книгу под названием "В тылу у финнов" или "Тропой героев". Или "Обыкновенный рейд". И подзаголовок: "Записки санитарки Н. Говоровой".
Самое обидное - это то, что я ведь могла и не знать, что записывать ничего нельзя. А вот спросила и влопалась. А если рассудить по существу, то действительно нельзя, потому что надо будет рассказывать про наших там, про то, как они работают и что работают, и какие они люди, п надо написать конкретно. Нельзя писать Н., М., П. - это чепуха, а если по-настоящему - запрещается. Да и как не запретить, когда из-за болтовни может погибнуть человеческая жизнь!
Кстати, у меня температура ровно тридцать девять.
Капитан Храмцов, волевой командир, человек, который вел нас, которому мы подчинялись беспрекословно, капитан, который командовал нами, с которым я в походе не сказала ни единого слова, человек, которого я видела там только издали и никогда не претендовала на большее, капитан Храмцов, ввиду того что у Говоровой Н. 39, разрешите обратиться!
ВОСКРЕСЕНЬЕ, ПОСЛЕ БОЛЕЗНИ
Получила письмо от мамы. Дядя Женя убит на фронте, Ян Робертович, тот латыш, папин приятель, у которого погибла вся семья, тяжело контужен и сейчас лежит в госпитале в глубоком тылу, на Урале. Мама у него бывает.
Письмо мамино какое-то испуга иное и недоумевающее. Я не люблю ее писем, ничего там никогда нет, кроме страха и причитаний. "Я за всех вас боюсь, - пишет она, - у меня мигрени, по утрам я просыпаюсь с тяжелой головой, и сны у меня какие-то неопределенные. Вечерами мы с тетей Варей гадаем на вас, на тебя и на папу, и на войну тоже, но результатов не имеем, это мучительно. Пиши мне чаще, мое дитя, помни о своей маме, я думаю о тебе непрестанно". Мама, мама, ведь ты рентгенолог и у тебя нет маленьких детей!
Наверное, это дурно, то что я так думаю о своей маме. Но если бы она видела то, что видим мы, она бы рассуждала так, как я. Иначе нельзя. Когда такая война, все должны делать то, что могут, во всю силу, иначе нельзя жить.
Грустно мне почему-то сегодня, грустно, и настроение плохое. Вечером за мной пришли по очень интересной причине: привезли раненого немца-врача, а я довольно сносно знаю по-немецки!
ОСКАР ШТАММ - ПОЛКОВОЙ ВРАЧ
Снежок шел, тихо, безветренно и совсем не холодно. Наши поджидали меня возле перевязочной. И приезжий полковник - он мимо ехал и узнал, что нам давеча привезли этого немца, - посмеивается, говорит:
- Всяких видел - горных егерей, саперов, эсэсовцев, связистов, А врачей ихних не видел. Надо посмотреть. - Поглядел на меня: - Вы что, девушка, такая бледная?
Я объяснила.
- Пойдемте?
Пошли. Я, полковник, командир нашего медсанбата и тот лейтенант, который вместе с санитарами привез немца. Немец лежит один в землянке, лицо белое, длинное, бритый, глаза выпуклые, прозрачные. Помалкивает.
Полковник говорит:
- Прошу садиться.
Закуривает сам, угостил наших, немцу папиросу не дал. Я заметила, как немец втянул ноздрями табачный дым. Хочет курить.
Начинается разговор. Какая часть, откуда пришли, где формировались, кто командир, какие вести из фатерлянда. Немец отвечает хотя и неохотно, но, видимо, не врет.
Я аккуратно перевожу. Перевожу слово за словом, фразу за фразой и не могу оторвать взгляда от светлых, холодных, прозрачных глаз немца-врача. В этой взгляде немца, в его глазах, в манере слегка поднимать одну бровь, в холоде, которым дышит каждое слово, им произносимое, есть что-то такое, от чего мне несколько холодновато и неспокойно, а я ведь все-таки не трусиха.
Постепенно, далеко не сразу, выясняется специальность врача. Я вижу, и все мы видим, как не хочется ему полностью рассказывать свое занятие, свой промысел, свое дело. Даже испарина выступает на его тонкой, бледной коже.
И только тут он просит папиросу.
Ему дают папиросу, дают спичку. Он бережно закуривает, стараясь не потерять ни крупицы драгоценного дыма. Кстати, чтобы не забыть: сколько я ни видела пленных немцев, всегда замечала одну особенность - бережливость, с которой они едят, пьют, курят. Бережливость, осторожность, жадность. И всегда спрашивают:
- Это табак настоящий? - И затянувшись: - О да, настоящий!
Настоящий ли сахар, настоящий ли хлеб, настоящий ли табак - это они всегда спрашивают.
Врач тоже спросил, но, не дождавшись ответа, констатировал сам:
- Настоящий! Очень хорошо!
Вдруг глаза у него помутнели, голос стал резче, он сел на койке и попросил:
- Переведите, мне нужен морфий.
Я перевела. Командир велел спросить, есть ли у немца боли.
- Это все равно, - каркающим голосом ответил немец, - это совершенно все равно.
- Вы морфинист?
- Да, с вашего разрешения.
Морфия немцу не дали. Разговор зашел о количестве морфинистов в германской армии.