Далеко на севере. Студеное море. Аттестат - Юрий Герман 6 стр.


- Сплошь, - оскаливая крупные белые зубы, сказал Штамм, - что касается врачей, то это сплошь. И высшее офицерство тоже. Есть много наркотиков, пользующихся большим спросом. Имеются сложные комбинации. Весьма сложные, игра дьявольской фантазии, кухня ведьмы, шутки сатаны. - Он засмеялся, но, не встретив ни в ком из нас сочувствия, оборвал смех и опять заговорил: - Вы чисты и невинны, как дети, господа, вы ничего еще не знаете, абсолютно ничего. Не так давно я имел дело с одним вашим человеком, который с возмущением сказал мне, что мы, немцы, спаиваем своих солдат перед боем, что наши солдаты постоянно пьяны во время атак, что наш синтетический ром превращает солдат в безумцев… Если бы вы знали, если бы вы знали…

Он снова лег и прикрыл глаза. Потом привскочил. Движения у него были не совсем координирование, на лице вдруг появилась выражение злобной одержимости.

- Дайте морфия, - быстро сказал он, - я прошу, дайте морфия. Дайте морфия, я буду много говорить, долго, я все расскажу, передайте господину полковнику, я не могу обещать чего-либо интересного в военном отношении, но я буду много говорить относительно нашего духа, наших мыслей, нашей внутренней жизни. Мне нужно немного - и тогда вам будет небезынтересно посидеть тут, в этой уютной земляночке.

Выпуклые глаза немца стали просительными, жалкое, нищенское выражение появилось на его узком лице, он быстро, несколько раз кивнул головой и замолк в ожидании.

Я перевела и с интересом поглядела на грузного нашего полковника.

Полковник молчал. Что-то глубоко брезгливое мелькнуло в его умных узких глазах, он по-стариковски пожевал губами, вздохнул и ответил:

- Скажи ему, девушка, что не дадим. Папироску еще так-сяк, а насчет белены не будет. А что касается до разговора, то говорить он будет, потому что жить хочет. Очень хочет жить, так хочет, что это даже и не передать. Знаю я их, видал.

- Все переводить? - спросила я.

- Так и переведи. Очень, дескать, хочет жить пленный немецкий врач, а потому все будет рассказывать, даже то, о чем его и не спрашивают. И папироску ему дай, в уважение, что он псих.

Про психа я не перевела. Немец взял папиросу, пожевал ее передними зубами, обвел всех сидящих каким-то нерешительным взглядом и сказал:

- Здесь меня никто не уважает.

- Вот, здрасьте, - ответил полковник, - вот он куда поскакал.

- Я имею научные работы, - быстро заговорил немец, - у меня есть ученая степень, я прошу заметить, что ученая степень дает мне право.

Он опять замолк на полуфразе и опять стал: приглядываться к полковнику, точно испугавшись, что сказал слишком много.

- Ладно, довольно, - сказал полковник, - пускай отвечает на вопросы. Когда получил ученую степень и за что?

Я перевела, немец быстро ответил и сразу же испуганно побледнел.

- Я получил ученую степень месяц назад за работу под названием "К вопросу о специфике симуляции в воинских частях имперских войск на северном участке Восточного фронта".

Он проговорился, позабыв на мгновение, где он, - это было ясно.

Полковник присвистнул.

- Хорош мальчик! Ну, дальше…

- Таково было приказание моего командования, - быстро заговорил немец, - выбор темы этой работы был произведен не мною, а моим начальством. По приказанию моего начальства я занялся разработкой материалов для этой темы, и мои коллеги…

Он долго, путано и искательно стал что-то объяснять.

- И много у вас симулянтов?

Немец опустил голову.

- Видать, случаются? - спросил полковник.

- Я наблюдал некоторые примеры.

- Постреляли?

Немец опустил голову во второй раз.

- Пускай говорит, мы послушаем, - сказал полковник и сложил руки на животе. - Как, например, они там распознают симулянтов по ихней немецкой науке?

Несколько мгновений немец молчит. Думает. Вновь испарина выступает на его лице.

Потом он произносит то, что, по его мнению, должно расположить полковника к нему:

- Наши солдаты не хотят воевать. Именно потому они занимаются членовредительством.

Полковник исподлобья поглядывает на немца.

- Сейчас скажет, что читал Маркса и что его папаша рабочий, - ворчливо произносит полковник. - Вот посмотрите…

И немец действительно произносит что-то в этом роде. Но никто не жмет ему после этого руку, как он, видимо, предполагал, никто не дает ему морфия.

Внезапно в землянке гаснет электрическая лампочка. Делается совершенно темно, тлеет только папироса немца, и раздается только его каркающий голос.

Свет зажегся, немец, помаргивая, продолжает рассказывать о том, как он распознает керосиновые флегмоны, ранения, нанесенные солдатами друг другу, самоотравления, раны, наносимые солдатами холодным оружием, как он распознает людей, нарочно отмораживающих себе ноги, руки, пальцы.

- Вас награждали за эту вашу деятельность?

- Да. То есть нет. Я был учтен, и мне предстояло…

- Сколько, по вашим подсчетам, на основании ваших заключений расстреляно солдат?

Гробовое молчание. Потом робкие слова:

- Видите ли, дело в том, что…

- Отвечайте на вопрос!

- Я никогда не подсчитывал, потому что наука…

- Наука тут ни при чем! Отвечайте на вопрос! - Я не могу теперь узнать полковника. Он побагровел, шея его налилась кровью. - Отвечайте! Сколько! Отвечайте, когда вас спрашивают! Слышите, вы! Сколько!

Выпуклые глаза немца с ужасом останавливаются на лице полковника. Немец вжимает голову в плечи. Наверное, он думает, что его будут бить. И быстро, коснеющим от страха языком начинает бормотать:

- Я не знаю. Я не помню. Я никогда не считал. Я помню лишь несколько случаев. Чех один, но это не целиком мой случай. Он подорвал руку гранатой, мне была поставлена задача - установить обстоятельства, я установил, я ничего не мог делать, картина была до того ясной…

- Его расстреляли?

- Да, но…

- Как расстреляли?

- Его расстреляли в госпитале… Его вывели из госпиталя.

- Вы там были?

- Да, но господин полковник…

- Как его расстреляли?

Я перевожу. У меня начинает кружиться голова. Немец рассказывает все подробности. Это такие ужасные подробности, что я не могу их записать. Потом он рассказывает про двух поляков, двух молодых людей. Как там было с ними раньше, я не совсем поняла, но, когда их привезли на север, они сговорились устроить друг другу то, что там называется - выстрел на родину. Ушли как-то от своей части, на какое-то там озеро, переплыли на островок и устроили нечто вроде своеобразной дуэли. По счету "три" каждый из них должен был выстрелить в своего друга, но так, чтобы не убить, а только отправить на родину. Одним словом, первый из них опоздал выстрелить, а второй выстрелил и ранил своего друга смертельно. Подбежал и видит - товарищ умирает. "Я на тебя не сержусь, - говорит раненый, - это, пожалуй, самое лучшее, что мы можем придумать".

И через полчаса умер. Тогда тот, который остался в живых, решил сам застрелиться и застрелился, но в сердце не попал, прострелил себе грудную клетку и потерял, сознание. Потом их обоих там нашли, установили всю картину, как что произошло (кстати, этот мерзавец и устанавливал - врач этот), и того, который себя ранил, повезли еще в госпиталь, чтобы у него выпытать, кто еще был участником всей затеи.

Ну, привезли, положили под стражу. Выходили. Этот врач сказал, что очень было трудно выходить. А когда выходили, начали на него нажимать, еще там, в госпитале. Он ничего не сказал, ни слова, но, по выражению этого немца-врача, вел себя вызывающе и не проявил никаких признаков раскаяния. И, кроме того, все время что-то устраивал со своей раной, загрязнял ее, расковыривал, а когда заметили и поймали, швырнул чем-то в своего караульного. И вот ночью они его вынесли из госпиталя (а мороз был сильный, градусов двадцать), вынесли привязанного к носилкам, вынесли и поставили, чтобы он на морозе подумал о раскаянии. (Тут немец заявил, что это не он делал, что он даже не знал, что это дело некоего Пауля Эберлиха - военного следователя.) В общем, поставили - и забыли. По его словам, забыли. У них была выпивка, что ли. А когда утром проснулись, то поляк, привязанный к носилкам, был уже в мертвецкой, замерз и заледенел, северная ночь длинная.

Не могу я больше это все писать.

Не могу и не хочу…

ДЕКАБРЬ

Немцев бьют под Москвой. Немцы отступают. Немцев можно бить. Вот в чем все дело. Теперь доказано, что немцев можно бить. И теперь их будут бить все сильнее и сильнее, все жестче и жестче, потому что есть пример.

Наши раненые лежат с просветленными лицами.

Мы все ходим от человека к человеку и рассказываем все то немногое, что знаем сами. Но с нас спрашивают, как с очевидцев, и сердятся, что мы еще не знаем подробностей, что мы лаконичны и что рассказ наш короток.

- Да вы, сестра, позвоните туда, что ли, - раздраженно говорит молодой артиллерист, - куда ж такой рассказ, только в общем и целом. Мы люди военные, нам поподробней надо…

С переднего края пришла машина, привезла двух раненых. Один сердито спрашивает:

- Может, тут кто знает, побили немцев под Москвой?

- Побили.

- Честное комсомольское?

- Честное…

- Ну, брат, - кричит боец своему товарищу, - ну, брат Серега, живем!

Я веду обоих в перевязочную - так называется у нас землянка возле обрыва. Военврач Русаков велит положить Серегу на стол и моет руки - удалять инородные тела из Серегиной ноги.

- Что же, отрезать будете? - уныло спрашивает Серега.

- Зачем же такую ножку отрезать, - следует ответ, - такую ножку отрезать не надо. Прелестная ножка. Вот мы ее сейчас почистим, раскроим кое-что, возродим к новой жизни… Так-с!

Во время операции Серега ведет себя спокойно и мужественно, а военврач разговаривает. В своей землянке военврач не договорил до конца, не обсудил полностью стратегические и тактические планы немцев, подготовку нашего удара, результаты удара, и сейчас ему так же необходимо разговаривать, как дышать. Он высказывает предположения, Серега подтверждает предположения военврача хмыканьем и коротким междометиями.

- Вот тебе и Гудериан, - говорит Русаков, близко наклонившись над раной и точно бы ловя там осколок, - вот и Гудериан… Есть, поганец!

- Еще? - спрашивает Серега.

- Еще.

- Большой?

- Маленький, крошечный. Да ты, брат, не волнуйся, я все тебе сохраню на намять. Вы ему, сестра, все осколки заверните, он любимой девушке после войны будет показывать, знаю я их.

Серега хмыкает, но тут же стонет.

- Ну, не стонать, - ворчит Русаков, - нечего тут стонать. Ничего особенного не происходит, пустяки, вздор. Сейчас мы его, сейчас… Так-с.

Это "сейчас" тянется довольно долго. Отыскать все осколки не так просто и легко.

- Есть? - спрашивает Серега.

- Не торопитесь, не на свадьбу, - сердится Русаков, - нетерпеливый, право, какой!

Моя руки после операции, Русаков продолжает говорить о Гудериане. Серега подает реплики. Реплики его обнаруживают в нем живой ум, какой-то особенный, сердитый юмор, острую наблюдательность. Русаков идет за носилками, на которых несут Серегу, размахивает руками, громко объясняет:

- Великий писатель русский Лев Николаевич Толстой словами князя Андрея говорил, что на войне один батальон иногда сильнее дивизии, а иногда слабее роты. Относительная сила войск никому не может быть известна. Успех никогда не зависел и не будет зависеть ни от позиции, ни от вооружения, ни от числа, а уж меньше всего - от позиции. Успех зависит от того чувства, которое есть в каждом солдате. Понятно?

- Непонятно, - отвечает Серега.

- Почему же?

- Набуравлено тут чего-то, потому что я могу вас заверить - вооружение нынче тоже в дровах не валяется.

- Да брось, - громко и сердито кричит Русаков, - брось, тут в высшем смысле, в самом наивысшем, тут не в смысле ППШ или ППД, тут другой, высший смысл…

- Дай боже такого смысла, как в ППШ, - говорит Сергей, - хорошая вещь, чего там…

Они скрываются в землячке, и Русаков приходит назад через час, разъяренный и злой.

Входит - и в ту же секунду начинается огневой налет по нашему медсанбату.

ПЯТНИЦА

Сколько у меня уже знакомых, приятелей, друзей - это даже невозможно себе представить.

В вагоне железной дороги, на маленькой разбомбленной станции, на шоссе, в городишке, на батарее, в полку, у связистов, в штабе, на КП дивизии, у пограничников, просто на лесной военной дороге - всюду, всегда, постоянно я встречаю друзей и товарищей, которые сторицей расплачиваются со мной за те часы, которые я провела с ними, когда им было плохо, когда они стонали, хрипели, ругались, охали.

Иногда я не помню, они мне напоминают.

Иногда они не узнают старых знакомых.

И как пароль произношу заветные слова:

- После победы ровно в шесть часов…

Что только тогда делается! Какие слова произносятся! Сколько извинений я благосклонно принимаю. Как меня угощают, сколько милых и незаменимых услуг мне оказывают. И вообще мне легко и просто живется именно из-за этих людей, из-за товарищей моих, из-за друзей.

Вот этот - Маслов Алеша, был ранен в грудную клетку, ему было довольно плохо, его долго лихорадило, лежал с "телефончиком", я писала письма его девушке и даже помню, как ее зовут: Туся. И ему я сказала:

- Здравствуй, Туся!

Мы встретились с ним на лесной дороге. Он шел на лыжах, румяный, крупный, сильно вышагивал длинными ногами, и я крикнула ему:

- Здравствуй, Туся!

Все вокруг было в инее: и сосны, и телефонные столбики, и провода. Маслов посмотрел на меня дикими глазами, потом просиял, потом бросился ко мне.

- А как "телефончик"? - спросила я.

Захлебываясь, он начал рассказывать мне про свою Тусю, как она приехала на фронт, как она сейчас тут неподалеку работает санитаркой, как они встречаются, как он ей говорил про меня, как он меня искал и не мог найти. Я слушала его, смотрела на него и самонадеянно думала, что, может быть, я немного причастна к тому, что он сейчас здоров, идет на лыжах, рассказывает про Тусю, воюет - ведь все-таки я сидела по ночам над ним, я перевернула его тогда, на заре, когда ему сделалось совсем плохо, я…

По будем хвастаться, дорогая Наташа, не будем прикидываться добрым доктором Гаазом.

А все-таки…

Не будем же, Наташа!

А один в меня влюбился, поздравляю вас, узнал бы об этом мой папа! Но как влюбился! И хоть мне это было в общем смешно, но все-таки немножко приятно тоже было. Только он очень красиво об этом мне рассказывал. Прямо почти и стихах. А я стихи не люблю. Я слушала, слушала, потом спрашиваю:

- Товарищ лейтенант, а помните, как вы кричали: "Нянька, судно! Нянька, утку! Нянька, сейчас рвать буду!"

Он смотрит на меня обалделыми глазами.

- Что вы хотите этим сказать?

Я отвечаю:

- Ничего особенного. Просто вспомнилось. Нянька-то ведь я была. А у вас сделалось расстройство потому, что вам какая то рябенькая девушка орехов принесла, и вы ими объелись. Помните?

Сразу перестал лейтенант красиво говорить, И сделался парень как парень. Веселый, простой.

И его я встретила на военной дороге; кого я только не встречала: то возле нашей медсанбатовской развилки, то внизу, где мост, то на заставе, где проверяют наши документы, то в кузове попутного грузовика, то на дровнях…

Вот недавно финны почти на дорогу выскочили. А их решили отрезать. Всю эту группировку, которая к нам влезла. Завязалось дело. А я как раз по этой дороге ехала в дровнях, ящик крови везла. Вроде чемодана такой ящик.

Есть у нас учреждение - называется "Служба крови". Учреждение это поставляет кровь для переливания туда, где эта кровь нужна. Сложное учреждение, умное и вместе с тем простое. И самое дело интересное - служба крови. А дружинницы, которые возят кровь в ящиках и собирают назад посуду от крови, называются экспедиторшами.

Вот пришлось мне стать экспедиторшей на два дня, потому что Лидочку, экспедиторшу, ранило на дороге. И чемодан ее с кровью разбили. Вообще это дело опасное работа экспедиторши. Кровь обычно нужна там, где бои, а если бои, то дороги и обстреливают, и бомбят. Только ведь кровь не ждет, ее нужно быстро-быстро доставлять, вот девушки и несут эти чемоданы под любым обстрелом, под любой бомбежкой.

Короче говоря, Лидочки нет, а кровь нужна. Вот я и отправилась с дозволения нашего Телегина. Туда благополучно, а назад застряла. Нет проезда. И кругом не проехать - все простреливается. Как быть?

Заехали мы с дровнями на какие-то кочки и встали. В лесу так и визжит все. Возница мой совсем скис, старый дед, маленький, мохнатый. "Пропадем, - говорит, - нельзя дальше ехать, убьют нас с тобой".

Уговаривала и его, уговаривала - никак. Рассердилась, взяла чемодан и пошла пешком одна. Где пройду, где проползу, где посижу - отдышусь. И вот так сижу - вдруг слышу, по-фински говорят. Батюшки мои! Что делать? Куда деваться? Часа полтора ждала, пока они не ушли. Очень было неприятно. А потом опять шла-шла - и встретилась с нашим боевым охранением.

До смерти обрадовалась, залепетала что-то, как старуха: "Миленькие мои, дорогие!"

Они на меня глаза выпучили, Откуда? Как? Почему? А один меня сразу узнал - из бывших моих раненых.

- Ну и девка, - говорит, - отчаянный экземпляр человеческой породы. Чего в чемодане-то?

- Кровь.

Отправили меня на КП. А я уже еле иду. Совсем измучилась. Пришла, а там и командир знакомый - Анохин некто, сразу на меня закричал:

- Таскаются тут, управы на вас нет, кто разрешил, безобразие…

Я села и сижу, и все у меня перед глазами так и ходит. И не заметила, как уснула. Вдруг кто-то меня будит:

- Покушай, девушка!

Расставили на ящике угощение и сами все сели - три командира: командир части, комиссар и еще один из саперов, пожилой, Евтихий Семенович. А самое интересное, что несколько месяцев назад они все лежали у нас, а теперь я их встретила.

Назад Дальше