– В десять мы уже держались на заставе. А потом он подвез тяжелые минометы да как почал садить – одну к одной. Может, слышали, товарищ комод: скрежещут оте мины – ну прямо душа вон. У меня одной миной и "максимку" и обоих номеров положил. Я чего уберегся: меня щитком по кумполу хлопнуло, как его сорвало; хорошо – не осколком. Ну, оклемался помалу. Ну, кругом ни души. Ну, я и почесал к своим.
– Всю дорогу бежал?
– Не всю. Поначалу сил не было. А как у плотины – знаете плотину? – вот как на мотоциклистов там напоролся, такой классный кросс выдал!
Гера засмеялся и повернул свой значок лицевой стороной. Только сейчас Тимофей заметил, что рядом с ГТО у него висел "Ворошиловский стрелок", черным чем-то заляпанный, похоже, мазутом.
– Я стайер. У меня ноги подходящие, сухие. "Оленьи" ноги, – похвастался он. – Хоть на лыжах, хоть так пробегу сколько надо.
– А чего здесь задержался?
– Из-за вас, товарищ комод.
– Выходит, не убежал.
– Так вы же были еще живой! Не мог я вас еще живого бросить. И тащить не мог: куда уж мне! А теперь выходит – вы уж совсем живы.
– Боишься?
– Еще как!
– Ничего, Залогин, главное – не раскисать. Держись возле меня, и будет порядок, – сказал Тимофей и вдруг соврал, чего о ним никогда еще не случалось: – Я и не в такие переделки попадал. Почище были. И жив, как видишь. – Он прислушался к себе и с удивлением понял, что раскаяния не испытывает. – А сейчас нас двое. Выкрутимся!
– Так точно, выкрутимся, товарищ комод.
– Кстати, у меня есть фамилия. Егоров. И вовсе не обязательно обращаться ко мне только по форме. Мы не перед строем.
– Слушаюсь, товарищ комод.
Чтобы сказать еще что-нибудь (в разговоре ожидание скрадывалось и не казалось слишком тягостным и долгим), он удивился, как так вышло, что товарища командира свои бойцы не подобрали при отходе, и Тимофей ответил: некому было ни подбирать, ни отходить; и Залогин сказал: "Понятно", – и еще добавил зачем-то: "Извините". – "Ладно", – сказал Тимофей. Ему ли было не знать своих ребят! – если бы уцелел хоть один… Но это было невозможно. Они все остались здесь, до единого, весь взвод – поредевший, обескровленный после предрассветных схваток, но тем не менее представлявший собой какую-то силу; политрук собрал их и привел на эти пригорки, чтобы сделать последнее и самое целесообразное из всего, что они могли, – держать эту дорогу. И они ее держали, и отбили две атаки немецких автоматчиков на бронетранспортерах, атаки, вторую из которых отбивали местами уже врукопашную. Но что они могли, когда приползли два тяжелых танка? Немцы как будто почувствовали, что у пограничников не осталось не только гранат, но и бутылок с горючей смесью, и двигались неторопливо, обстоятельно, от одного мелкого окопчика (какие уж успели выкопать) к другому, вертелись над каждым, заживо хороня пограничников. А в километре от них на дороге стояла голова колонны, и по блеску биноклей было понятно, что для фашистов это всего лишь спектакль… Тимофей уже не испытывал страха: для этого не осталось сил. Но отчаяние захлестнуло его. Увидев, что танки проползли мимо, а он все еще жив, Тимофей поднялся с содрогающейся земли… зажимая рану в плече и волоча за собой винтовку, подошел сзади к одной из машин и со всего маху, плача от сознания своей беспомощности, ударил по запасному баку танка прикладом…
Немцы были уже в двадцати шагах. Тимофей хотел спрятать кандидатскую карточку за голенище, но Гера сказал: "Сапоги больно хороши. Могут сиять. Тогда он заложил карточку под бинты. Она легла слева, где и полагается, и это утешило Тимофея. Потом он по просьбе Геры пристроил туда же его комсомольский билет. Потом они пожали друг другу руки и оба вздохнули: ожидание сжимало грудь, не пускало в легкие воздух. А потом на краю воронки появился немец.
Это была не пехота – полевая жандармерия. Находка оживила лицо жандарма. Он цыкнул через зубы, почесал под распахнутым мундиром, под бляхой, потную грудь, повернул голову и крикнул в сторону:
– Аксель, с тебя бутылка, сукин ты сын. Я был прав, что мы тут кого-нибудь найдем. Сразу двое. Забились в яму, словно крысы.
Он даже винтовку на них не направил: ему и в голову не могло прийти, что эти двое способны еще на какое-то сопротивление. Он их и за людей не считал. Просто особая категория двуногих: пленные.
"Было бы вас не больше трех – уж я бы тебе шею живо свернул; и остальных бы не обошел вниманием", – со злобой подумал Тимофей, но усилием воли погасил в себе вспышку.
Захрустела земля, и на краю воронки появился второй жандарм, бледный и разочарованный, с непокрытой головой. Он заглянул вниз и плюнул.
– Твоя взяла. Черт побери, опять вышло по-твоему! Ты не можешь мне сказать, почему ты всегда угадываешь?
– Нюх, Аксель, сукин ты сын. Все нюх и опыт. А ты вот сто лет будешь ходить со мной рядом, а угадывать не научишься. Потому что хоть ты и сукин сын, Аксель, а нюха у тебя все равно нет. Нет – и все тут!
– Кончай. Пристрели вон того забинтованного, и пошли.
– Ну уж нет. Это моя счастливая карта – и я в нее буду стрелять? Мой бог! Счастливые карты нужно любить, Аксель. Их нужно ласкать, как упрямую девку, когда ты уже понял, что она не слабее тебя.
– Да он свалится на первом же километре!
– Тогда и пристрелим. – Жандарм повернулся к пограничникам и только теперь повел стволом винтовки, жестом давая понять, чего хочет. – Эй вы, крысы, а ну пошли наверх. Только врозь, по одному. Я хочу поглядеть, как этот пень стоит на ногах. А то, может, и впрямь лучше оставить его в этой могиле. Понимаете?
– Нихт ферштейн, – сказал Тимофей, однако выбрался наверх без помощи Залогина.
– Ты слышишь, Аксель, сукин ты сын? Они не понимают даже самых примитивных фраз. Паршивый мул – и тот понимает по-немецки. Мой бог, какая дикая страна!
3
Пригорок был прорезан, как шрамами, пологими глинистыми вымоинами. Глина в них была спекшаяся, но под коркой рыхлая: ноги проваливались и с трудом находили опору. Пахло полынью. С дороги наплывал машинный чад.
Тимофей нес фуражку в руке: на забинтованную голову она не налезала, да и больно было. Первые шаги достались тяжело. Но потом он разошелся, и даже голова кружиться перестала. Залогин шел рядом. "Если что – сразу дайте знать. Поддержу", – тихо сказал он.
Внизу, возле дороги, на успевшей местами пожухнуть траве сидела вразброс группа красноармейцев. Их было не меньше трехсот человек. Раненых почти не видно. Охраняли пленных четверо жандармов. Жандармы расположились в жиденькой тени единственной сливы. На пленных они не обращали внимания. Только один из четырех сидел к ним лицом, курил, поставив карабин между колен; остальные лениво играли в кости.
Тимофей почувствовал, как первоначальное изумление (удар был тяжелый и внезапный; ему в голову не могло прийти, что он когда-нибудь увидит сразу столько пленных бойцов Красной Армии) быстро переросло в гнев, а потом сменилось презрением. Может быть, у них не осталось офицеров? Но нет, вон парень сидит в приметной гимнастерке (индпошив; добротный, с едва уловимым красноватым налетом коверкот; фасон чуть стилизован – и сразу смотрится иначе, за километр видно, что не "хебе"; воскресная униформа!), вон еще, и еще сразу двое. У одного даже шпала в петлицах. Комбат. Как они могли сдаться: столько бойцов, столько офицеров…
Тимофей даже не пытался бороться с нахлынувшим презрением и был не прав.
Он судил их субъективно; судил с точки зрения солдата, который уже убивал врагов, видел, как они падали под его пулями; падали – и больше не вставали. Плен был для него только эпизодом, интервалом между схватками. Он знал: пройдет час, день, три дня – и опять настанет его время, и опять враги будут падать под его пулями. Он знал уже, как их побеждать.
А эти еще не знали. Им не пришлось. Их подняли на рассвете – обычная боевая тревога, сколько уж было таких: вырвут прямо из постели – и с ходу марш-бросок с полной выкладкой на полета километров, да все по горам и колдобинам лесных дорог; сколько уж так случалось, но на этот раз слух пошел: война. Действительно, стрельба вдалеке, "юнкерсы" прошли стороной в направлении города. Только мало ли что бывает, сразу ведь в такое поверить не просто. Может, провокация…
Они не протопали и трех километров, как их окружили танки. Настоящего боя не получилось: их части ПТО шли во втором эшелоне, да еще и замешкались, похоже. Роты бросились в кюветы, но танки стали бить вдоль дороги из пулеметов и осколочными. Уже через минуту половины батальона не стало…
Все вместе они не успели убить ни одного врага…
Их унизили столь внезапным и легким поражением. Сейчас в их сознании за каждым конвоиром стояла вся гитлеровская армия. Каждый был силен, ловок и неуязвим. Каждый мог поднять винтовку и убить любого из них; просто так убить, из прихоти, потому что он сильнее, потому что он может это сделать…
Впрочем, побыв среди них недолго, уже через какой-нибудь час Тимофей понял свою неправоту. Да, в плен их взяли; но сломать не смогли, даже согнуть не смогли. Им надо было очнуться от шока, прийти в себя – и только. И тогда они докажут, что не перестали быть красноармейцами, и не понадобится помощи извне, и ни стократное превосходство врагов не остановит, ни отсутствие оружия.
Их построили в колонну по три и повели вдоль шоссе на запад. Они шли по ту сторону кювета, по кромке поля. Тимофей знал, что сначала будет поле яровой пшеницы, потом – овса, а перед самым лесом делянка высокого – хоть сейчас коси – клевера. Этот мир был знаком Тимофею, ведь почти два года стояли здесь, с сентября тридцать девятого, но сейчас Тимофей удивлялся всему: знакомому дереву, изгибу шоссе, ландшафтам по обе стороны его. Он удивлялся, потому что как бы открывал их заново. Он узнавал их, они были, значит, и он был тоже. Он был жив, и к этому еще предстояло привыкнуть.
Однако нервного возбуждения, взвинченности, вызванной встречей с жандармами, благодаря которой он двигался почти без труда, хватило ненадолго. Потом внутри его что-то стало стремительно таять, совсем опустело; он даже не заметил, когда исчез зримый мир и летел куда-то в приятной сверкающей невесомости, а потом так же неуловимо сознание возвратилось к нему, и он понял, что идет, навалившись на Герку, который его правую раненую руку перекинул себе через плечо, а левой поддерживает под мышкой. Герке ноша была явно не по силам, он таращил глаза и мотал головой, стряхивая с бровей пот; напряжение исказило его лицо, тем не менее он успевал следить и за ближайшим конвоиром, и за дорогой, и за состоянием Тимофея.
– А, дядя, еще живой? – обрадовался Залогин, увидев, что сознание вернулось к Тимофею. – Ловко это у тебя выходит – с открытыми глазами. Хорошо еще – у меня во какая реакция классная.
– Я сейчас… сейчас… сам…
– Ну, ну! Ты только ноги не гни в коленях. Это первое дело!
Тимофей шел в крайнем ряду, дальнем от дороги; только поэтому жандармы не заметили его обморока. А может, не придали значения. Мол, колонну не задерживает – и слава богу; хоть на руках друг друга несите по очереди.
Жандармы по-прежнему почти не уделяли пленным внимания; они плелись парами по тропке, которая вилась сбоку от проезжей части, болтали, дремали на ходу; их было одиннадцать человек – слишком много для такого количества пленных, и работа знакомая, приевшаяся. Война только началась, а они уже знали наперед, что с ними будет сегодня, и завтра, и через месяц. Они знали, что главное – не зарываться, не лезть вперед, потому что на войне умный человек всегда предпочитает быть вторым, чего бы это ни касалось: мнения на совете или инициативы в атаке. Правда, именно первые загребают львиную долю крестов; но среди них попадаются и березовые.
Колонна двигалась медленно. Пленные увязали в рыхлой земле; их ноги путались в стеблях пшеницы; стебли казались липкими и не рвались – уж если заплело, их приходилось вырывать с корнями; от этого над колонной, не опадая, висело облако пыли, она оседала на губах, на небе, а смыть ее было нечем. Из заднего ряда кто-то легонько хлопнул Залогина по плечу; и он и Тимофей обернулись одновременно. Это был приземистый, но крепкий парнишка с круглым лицом, белобрысый, курносый; с таких лиц, похоже, улыбка не сходит никогда ни при каких обстоятельствах; и сейчас эта улыбка – добродушная, щедрая – настолько не вязалась с обстановкой, что совместиться, ужиться они никак не могли. И улыбка брала верх. Она опровергала самый дух плена…
– Слышь, паря, – сказал он Залогину, – давай сменяемся местами.
– Ага, – задыхаясь, выдохнул Герка, – замечательная идея. В самую десятку.
С этим парнем Тимофею идти было легче; он был крепче, и не просто вел – на него можно было навалиться, опереться по-настоящему, не боясь, что он через несколько шагов рухнет. Потом Тимофей увидел, что опирается на совсем другого красноармейца, но уже не удивлялся этому, и когда, наконец, после нескольких смен возле него опять оказался Залогин, он только спросил:
– Ну как, Гера, перевел дух?
– Шикарно провел время, товарищ комод!
Как ни странно, по клеверу пошли легче. Может, приноровились, а может, подгоняла близость леса. Все уже мечтали о передышке в тени деревьев, но метров за двадцать от него немцы повернули колонну влево и погнали пленных вдоль его кромки по заросшему подорожником проселку. Там в двух с половиной километрах был совхоз, но это мало кто знал, и пленные опять упали духом.
Перед лесом у Тимофея всплыла мысль о побеге. Она была такая же слепая и беспомощная, как и остальные. И появилась только потому, что на это не потребовалось усилий: "лес – побег", – эта связь была настолько прямая, чем-то уж настолько само собою разумеющимся стереотипом, первым, что могло прийти в голову и пленным и конвоирам, – что особой чести эта мысль не могла принести. Вот реализовать ее – другое дело! Но конвоиры отрезали пленных от леса. Чтобы пробежать эти метры, нужно всего несколько секунд. Шанс неплох, и все же очевидно, что по тебе успеют пальнуть, может, даже и не раз. Выходит, надо рисковать, а чтобы пойти на это – надо принять решение, надо определиться; то, чего никто из пленных, похоже, просто не успел сделать.
А потом проселок, отжатый картофельным клином, отвернул от леса на полторы сотни метров, и мимолетный призрачный шанс испарился.
Потом Тимофею стало совсем худо. Он этого не почувствовал, но это было так, потому что он почти совсем перестал соображать, где он и что с ним. Про него уже нельзя было сказать, что он идет; шли только его ноги; ноги несли его тело, между тем как Тимофей покоился в каком-то теплом и светлом небытии, и какие-то неясные картины наполняли его сознание; должно быть, они были прекрасны или приятны во всяком случае, но он не помнил ни одной, уже через секунду не знал, что перед тем было.
Потом Тимофей увидел перед собой прямоугольный провал. Он чернел бездной на фоне ослепительно белого, и Тимофей летел в эту бездну, пока не очнулся среди благодатной прохлады; очнулся почти в блаженном состоянии, потому что лишь мгновение назад был маленьким мальчиком, беззаботным и отчего-то счастливым.
Тимофей лежал в полумраке возле сырой кирпичной стены. Под ним был смешанный с соломой навоз. По запаху понял: конюшня; и сразу вспомнил только что забытый эпизод из детства и улыбнулся.
Рядом шел тихий разговор.
– Ты нас не подбивай, граница, не подбивай, тебе говорю. Тут не маневры: синие против зеленых. Тут чуть не то – и проглотишь пулю. И прощай, Маруся дорогая…
– Канешно, канешно, об чем речь! Жизня – она одна, и вся тутечки. Она против рыску. Это когда ты до бабы подступаешь, тогда рыскуй, скоки влезет. А жизня – она любит верняк, как говорится – сто процентов.
– Цыть, – отозвался первый, – чо встряешь со своей глупостью? – Он передразнил: – "Сто процентов!.." Скажи еще: сто три, как в сберкассе. Так тут те, слава богу, фронт, а не сберкасса. Тут, дурак, своя арифметика.
– Канешно, канешно, кто бы спорил…
Но по голосу чувствовалось, что второй остался при своем мнении, с которого не стронется.
– Я не подбиваю. – Это Герка Залогин. – Только, дядя, ты сам сообрази: сколько нас, а сколько их. И они даже не смотрят в нашу сторону. И вот, по сигналу, все сразу…
– Ну, ты прав, граница, хорошо, считай, все по-твоему получилось. Душ двадцать мы потеряем, – это, уж ты мне поверь, как в аптеке. Но зато воля. И куда мы после того подадимся? – засеки: у нас только десять винтов, ну и столько же раненых.
– Ясное дело – к своим. Оружие понадобится – отобьем.
– Оно, геройство, красота, канешно. Тольки все это ярманок. А германец прослышит – и нам хана. Всем в одночасье.
– Слышь, граница? – а он со страху говорит резон. Скажем: послали на нас взвод автоматчиков. Где мы будем после того?
– А ну вас обоих, – разозлился Герка. – Только я тебе скажу, дядя: если все время оглядываться, далеко не убежишь. Это я тебе как специалист говорю.
– Нешто с лагерев бегал? – изумился второй. – Шо ж на границу взяли? По подлоге жил, выходит?
– Во навертел! – засмеялся Герка. – Почище графа МонтеКристо. А я просто стайер.
– Стаер-шмаер… Чесать по-закордонному вас выучили, да все одно выше себя не прыгнешь. Коль в башке заместо мыслей фигушков как семечков понатыкано, так с ими и до господа на суд притопаешь.
– Аминь, – сказал первый. Очень ты про себя складно рассказал, только нам без интересу твоя персона. Внял?
– Канешно, канешно…
– А ты, граница, не пори горячку и так рассуди. Бунтовать нам резону мало. В плену не мед, зато цел живот. А вырвемся – и враз вне закона. И враз всякая сука из своего автомата нам начнет права качать. Ты думаешь, я не читал в газетке: лучше умереть стоя, чем жить на коленях? Как же! Только всех этих товарищей, которые такие вот красоты рисуют, дальше КП полка не пустят – берегут драгоценную персону. Вот. Так что лучше нашему брату жить собственным умом. Может, и негусто, зато впору, в самый раз – и по росту соответствует, и в плечах.
– Ты за себя говори, дядя, а за других не расписывайся. Мне, например, этот лозунг вот здесь проходит, через сердце.
– И чем гордишься! – что живешь чужим умом? Ты себя самого сумей понять. И верь себе больше. А хочешь служить России – для начала сумей выжить, продержаться, а то что с тебя будет толку, с мертвяка? Вот я и соображаю: чем горячку пороть да лезть на рожон, куда больше резону, если переждать, пока наши качнутся в другой бок.
– По-твоему, выходит, дядя, что для нас война закончена?
– А ты не зверись. Уж без тебя и немца не придавят? Управятся небось. Скажи спасибо, что сейчас лето. Ждать веселей: и не холодно, и с харчами полегче.
Оно канешно, – снова втесался второй, – токи в лето нашим германца не положить. Вона как над финном исстрадались, а тут одного танку преть мильен. Пока всего перепортишь – бабцы по нашему брату наплачутся.
– Ну, это ты брось, – сказал Залогин, – у нас танков не меньше.