Другая любовь - Михаил Ливертовский 4 стр.


… Но очередь была. Правда, небольшая. И в ней стояла… – "Ольга? И вам не спится?"

– Я не "Ольга", а "Светлана", и я не стою в очереди, и не надо мне "выкать". Мы ведь давно перешли на "ты". Да мы всегда были на "ты". Разве вы… ты – не понял?..

… И она с какой-то неожиданной и непонятной страстностью обрушила на меня лавину упреков, похожую на камнепад. Да такой, что через минуту мой огород сплошь был усеян булыжниками. Но это почему-то меня не удивило, не обидело, не заставило почувствовать себя в чем-то виноватым. Да и в чем эта "Ольга" или "Светлана", или… (да она могла назвать себя как угодно!) в чем она меня обвиняла!?..

В мужской широте, доброте, внимательности, чуткости, умении по-настоящему любить…

… Я с любопытством разглядывал ее отражение в темном вагонном окне (следил за ее мимикой, жестами) и неожиданно для самого себя обнаружил, что говорившая была уже одета. В пальто. В шапке. Белых бурках. И коленкой прижимала чемодан к станке тамбура, чтоб не упал. Значит, она сходит?!.. Но самое удивительное: в этом наряде "Ольга-Света" была очень похожа на Зорьку. Вернее на Зорькин автопортрет, в одном из последних ее писем… та же меховая оторочка на круглой шапочке с помпоном, меховой воротник, обвивший шею. Сияющие широко открытые глаза. Радостная улыбка, приветствующая парящие в воздухе снежинки! Правда, эти глаза и улыбку я мысленно приклеил "Ольге-Свете", но не насильно – у нее были такие же глаза и улыбка, когда она представлялась днем. А сейчас она недобро смотрела в темное окно и цедила слова сквозь стиснутые зубы. И тогда – утром, двигаясь, она казалась круглее, ниже. В то время, помню, мне она тоже показалась похожей на мое представление о Зорьке…

… Сейчас же она была "выше Зорьки", стройной. Я не мог не подивиться ее "умению перевоплощаться"! Невольно спросилось:

– Вы, простите… ты, случайно, не актриса?

– Нет, я случайно не стала артисткой, я собиралась – боялась, что буду играть в жизни. Так и случилось. Он настоял. Он за это получил собственную актрисулю. Но я уже больше не могу. Два года мы живем эпизодически… а теперь еду насовсем. Нет, я не поеду. Он хорошо устроен, хорош собой. Говорит, что любит. Да не любит он – ему просто нужна видная, красивая, с дипломом инженера! Он терпит меня. Да уже и не терпит. Злится – на меня, на себя. И я его не люблю. Я не еду в Красноярск. Я здесь схожу…

Я не знал, как и чем перебить затянувшийся монолог из незнакомой мне пьесы. Но "Оля-Света" повернулась ко мне и с жалким – жалким видом (как она вдруг преобразилась: из несговорчивой, злой – превратилась совсем в незащищенную… актриса!) и спросила: – "Откуда ты такой взялся? Я уже другого полюбить не смогу… понимаю, что я героиня не твоего романа, но мне трудно будет от тебя отвыкнуть. Во всяком случае – не скоро…"

– Любовь с первого взгляда? – сказал я зачем-то, не то в шутку, не то всерьез. Она прикусила губу, чтобы не ответить мне какой-нибудь резкостью и через долгую паузу тихо произнесла:

– Поцелуй меня на прощание…

Я не знал, нужно ли, хочется ли мне. Неопределенное чувство, наверно, легко читалось на моем лице, поэтому она немного решительнее предложила: – Можно, я?.. – и, не дожидаясь ответа, приложилась губами к моей щеке – мягко, нежно-нежно. Потом тыльной стороной своей ладони легко провела по тому месту, которое запомнило прикосновении ее губ, и еще раз провела, будто хотела стереть оставшийся след. После чего она, то закрывая, то открывая глаза, многозначительно кивала, будто говорила: – "Пусть у тебя все будет хорошо. Желаю тебе удачи…" – так мне, во всяком случае, слышалось. И тут же она решительно пригрозила пальцем, добавляя деланно сердитым голосом:

– Но если вдруг передумаешь или Зорька закапризничает, и посмеете разрушить такое, то знайте – на Дальнем Востоке живет и за вами следит такая Светлана…

– Ольга… – в шутку поправил я.

– Пусть Ольга – тебе, я вижу, все равно…

В это время поезд так резко затормозил, что Светлану буквально бросило в мои объятия. Мне, чтобы она не упала, пришлось крепко прижать ее к себе. Она легко высвободилась, благодарственно кивнула и схватилась за свой чемодан. Я попытался ей помочь, но она решительно помотала головой – нет, не надо, и рванулась к выходу. Только на секунду задержалась в дверях, чтобы сказать: – "Он" придет на вокзал. Ты его сразу узнаешь. Весь – такой! Скажи, что я не смогла. Совсем не смогла!" – сказала и спрыгнула с подножки, растворившись в темноте.

… "Он" действительно пришел, и я его действительно сразу узнал – такой красивый представительный. "Он" искал "ее" глазами. Я его спросил, не Светлану ли ищет… "-Да"… Она просила передать, что не смогла и вообще не сможет. "Дура!" – сказал он зло, резко развернулся, но через пару шагов обернулся: – "А ты кто такой!?" Я не знал, что ответить, попробовал объясниться плечами, руками. Он презрительно скользнул по мне своими выразительными глазами, выкрикнув:

– Еще хлебнешь с ней… – Тут ударил колокол, засигналил локомотив, громче зашумели выходящие еще из вагона, входящие в вагон… и я уже не услышал чего "хлебну"… но это будет через сутки. А тогда я остался в тамбуре в каком-то неопределенном состоянии: немного грустно, немного радостно. Мне было приятно, то, что она говорила. Мне были приятны ее прикосновения. Мне было безумно жаль "-ее", "его", – которого еще не видел. И смогу ли я рассказать обо всем этом Зорьке? Не омрачит ли это нашу встречу? Ведь мы ничем не сможем "им" помочь. Да и кто сможет?! И как трудно быть счастливым рядом с таким неблагополучием. Думая об этом, я с большим трудом (но все же оставаясь счастливым!) пробирался на свое место, совершенно запамятовав зачем преодолевал такую трудную дорогу. И вспомнил, уже добравшись до нашего "купе" рядом с противоположным тамбуром.

Оставалось только с отчаянием спросить у бодрствующих соседей:

– А почему этот закрыт?!

– Какие-то неисправности… – эту информацию отвечающие дополняли поднятием бровей, выпячиванием нижних губ, – пожимали плечами. Пришлось срочно будить моего недавнего ординарца – сантехника в довоенной жизни, который после войны сумел скомпоновать для своей работы в мирное время уникальнейший набор инструментов, при виде которого недоверчивое выражение лиц у наших соседей враз сменилось на долгожданную надежду. Даже проводнику, не подпускавшему нас "к объекту", чтоб "не доломали", достаточно было беглого взгляда на то, как Фадеич подбирает и готовит этот "невиданный" инструментарий для "операции" – чтобы дать добро на производство рискованных, с его точки зрения, работ.

Я не стану описывать неисправный туалет тех времен, в тех вагонах, потому что кто это видел, не забудет, а кто не видел, не сможет себе представить. В общем, такая… картинка… в стиле буйствующего абстракционизма.

Но мы взялись. Пришли моряки. Помощников (хоть и не очень верящих в успех) столпилось предостаточно.

Только мой второй "сопровождающий" – взводный Гриша Крылов, давно проснувшийся, лежал неподвижно и скептически улыбался. Ну, я его понимал. Он не умел и не любил работать руками, даже почерк у него был скверный… Вот ногами, головой в футболе! А до того, как после войны начались наши футбольные баталии, он пребывал среди минометчиков в ореоле потомка "славного дедушки-баснописца" – любил цитировать. И сейчас он сочился словами, будто им самим сочиненными: "А вы, друзья, как ни садитесь – все в музыканты не годитесь…"

Но мы "сели", и "сыграли" заказанную обстоятельствами работу, как по нотам! Для меня работа руками всегда была в удовольствие, и я многое умел. Ну, а Фадеич… в то время, как проборматывал свою присказку – "эх, ты мое ни то ни се" – успел поставить диагноз запутанной болезни несложного механизма и, на глаз определив возможности каждого добровольного помощника, раздал понятные задания. Задуманное, нужное дело, выполнили даже раньше предполагаемого срока – получилось! Моряки дружно выразили свой восторг: – "Ну, ты полковник даешь! Такой шурум-бурум организовал!" Я попробовал их осадить: – "Во-первых, мы договорились: я – не полковник…" А они: – "Ну, подполковник, для нас – не меньше. Майор не смог бы такое организовать!" – "А во-вторых, отремонтировал все – Фадеич!" – "Фадеич – Бог: его качать!" Фадеич деланно не реагировал на похвалу и старательнее засобирал инструменты, никому не доверяя себе помогать…

В туалет еще до окончания работ сформировалась очередь не только из "нуждающихся", но и любопытных. Слава о нас облетела весь вагон. Наша троица (то, что Гриша не работал – никто не заметил) стала еще популярней и значительней. Оказалось, что мы не просто пришельцы из легенды, но и работяги, приносящие дары…

Все же тема "свадьбы незнакомцев" (то есть моя и Зорькина) оставалась на первом месте. И стоило мне лишь выйти из туалета, куда я был заслуженно допущен вне очереди, и перекурить "это дело", как ко мне придвинулся новый пассажир, спросив, правда ли то, что ему рассказали: "переписка, свадьба без смотрин?" Мне не хотелось сердиться, у меня было хорошее настроение, а у спрашивающего немного подавленное – поэтому я выслушал его…

– Я, знаете, тоже переписывался… такие хорошие письма писала! После госпиталя мне дали отпуск. Дай, думаю, поеду, проведаю, а там, может, что и выйдет!.. Приехал по означенному адресу… тоже в Москве! Поднимаюсь по лестнице. Звоню. Открывает дверь такая страшненькая женщина, горбатая. "Вам кого?" – спрашивает писклявым голоском. А там под звонком целое расписание – сколько кому раз звонить. И я звонил сколько надо. А она: "Ее нет – уехала. Когда будет – не сказала! – и быстро захлопнула дверь. Я растерялся. Чего делать – не знаю. Тут женщина поднимается по лестнице, открывает ключом дверь… ну, видит, что я как-то так стою. Спрашивает: – "Вам кого?" – Я говорю фамилию, имя, а она: – "Вы кто ей будете?" – "Мы переписывались", – говорю… а она: – "Ты прости ее, милый, она многим писала: Но чтоб не свидеться, а… ты ж видел ее…" Вот какие дела бывают… (отсутствие погон заставило рассказчика внимательно всмотреться в мой китель из необыкновенного материала, замечательно сшитый…) и он на всякий случай добавил: товарищ майор".

В это время появились матросы. Они подозрительно оглядели моего собеседника и спросили: "Не мешает, товарищ подполковник?.."

– Ой, простите, – товарищ подполковник, – извинился за нечаянно "допущенную ошибку" мой собеседник. Я великодушно отпустил ему "грех", добавив: "Спасибо за предупреждение". Тем самым, высоко оценив его сообщение. Он же – на всякий случай виновато попятился и вышел из тамбура. Тогда моряки взялись резво за меня. Пора, мол, подполковник, и отдохнуть – впереди еще вон сколько остановок. Они одновременно указали на расписание движения поездов, прикрепленное к стенке тамбура, и завершили дует такими словами:

– Много курить вредно! Оставьте нам "бычок" (так в те времена называли "окурок"), и на боковую. Мы в курсе, как вы коротали ночь с "принцессой". Говорят, вы не промах… А что мы скажем Зореньке?..

– Я ей все скажу сам. А вы скажите: у вас уже кончились сигареты?

– Что вы! Мы их бережем, как вы велели – праздничный товар!

Я моим оберегателям на всякий случай погрозил пальцем, смотрите, старших обманывать нельзя. Они спешно осенили себя множеством клятвенных знамений, и я, изобразив, успокоенный вид, вошел в вагон. Но стоило прикрыть за собой дверь, как ко мне придвинулся молодой солдат и вкратце изложил свою историю, поглядывая на дверь… видно, мой предыдущий собеседник поведал ему о "морской охране"! Вкратце его краткое изложение короткой истории выглядело, примерно, так: "Он тоже переписывался с девушкой. Письма были со стихами, рисунками… "Он" приехал к "ней", а она оказалось – замужней. И муж ее в это время вернулся – весело было…" Солдат собирался еще что-то сказать, но, видно, его голос услышали моряки, распахнулась дверь – солдатик скрылся в вагонной неразберихе, я жестом успокоил моряков – дверь закрылась, можно было укладываться на наше лежбище…

Фадеич уже устало храпел. Крылов отвернулся на своем месте к стенке. Может быть, тоже заснул. Он любил поспать. А, возможно, так прятался от ответственности за неправильный прогноз во время ремонтных работ в туалете, за свое неверие в Фадеичево и моё – умение…

Я лег, укрылся остатком своего кожаного реглана (основную часть его прихватил на себя Фадеич) – и заснул. Нет, я просто закрыл глаза и долго не мог уснуть – думал…

Ну, о чем я мог думать?! О НЕЙ, конечно. О Зорьке. Мысленно перечитывал ее письма и вносил коррективы в ее облик, предполагаемые поступки. Вот я вхожу в ее комнату. Тихо. Свет настольной лампы едва позволяет рассмотреть комнату. Зоря спит на тахте, укрывшись пледом… нет, это еще не ночь, – поздний зимний вечер. Она просто устала и прилегла отдохнуть. Я тихо ступаю, чтобы ее не разбудить и осматриваю комнату. Насколько мне здесь все знакомо! Книжный шкаф, старинный, красного дерева. В нем книги дореволюционных изданий. А у окна простенький однотумбовый письменный стол. На нем разбросаны цветные карандаши, которыми Зорька недавно рисовала Красную площадь. Из-за кремлевских стен виднеются всполохи салютов. Слева на рисунке ее портрет – улыбка до ушей, в широко раскрытых глазах отражается разноцветье салютных огней – это письмо предназначается мне…

Вдруг хлопнула дверь, я испуганно оглянулся – не разбудил ли этот звук Зорю. Глаза мои открылись, и я понял, что этот звук родился в вагоне – хлопают тамбурной дверью "очередники". Вышедший не закрыл ее за собой, и стало слышно, как моряки старательно корят проводника: – "А ты их не хотел пускать?!" Моряки, наверно, имели в виду нашу троицу. Проводник отчаянно винился: – "Каюсь, ребята, каюсь" А моряки все наступали: – "Так чтобы ты слушался нас…" – "Буду, хлопчики, буду!" – "Закрой лучше дверь, а то разбудишь всех. Разбухтелся! Буду, буду…" Дверь закрыли. Стало тише. Я всмотрелся в соседскую полутьму – не разбудил ли этот шум ребятишек или их маму…

Мама – не спала. Мы встретились взглядами.

– Вас разбудил шум? – спросил я.

– Нет-нет, я давно не сплю, – ответила соседка.

– Мы что – напрасно вернули к жизни этот туалет? Теперь вам стало беспокойно тут. И не отдохнешь?..

– Да нет, я смотрю на вас и все думаю…

Я еще внимательнее всмотрелся в полутемный портрет. Увидел улыбку на ее лице. Она улыбалась одними морщинками: у глаз, возле уголков рта. Но морщинки ее совсем не старили, не портили. Даже наоборот. Они делали ее еще милее, более открытой, интересной.

Я приподнялся, сел, сложил руки на коленях для упора, нагнулся к ней, чтобы не заставлять ее усиливать голос и приготовился слушать. А она накрыла мои руки своими, огрубевшими от стирки, готовки, закаленные трудолюбием и безотказностью, но чувствовалось, что они еще не утратили способности быть проводниками сердечной теплоты, нежности…

– Вы, правда, не видели "ее"? – спросила она тихо-тихо и очень заинтересованно. Я отрицательно покачал головой, а она настойчиво переспросила. – Ни разочка? Даже в щелочку? Честно?

– Честно. А почему это вас так беспокоит?

– Боязно за вас…

– ???

– Вы такой молодой. Чувствуется – положительный. Аккуратный, видно, а ту, в которую влюблены, за которой едете – не знаете. Одни картинки. А жить надо с человеком, "со всей женщиной", как говорится…

– Я знаю… и то, что меня привлекает…

– Не говорите… – пошла в наступление соседка, – Вот вы не знаете: любит она убирать посуду после еды или нет? А это очень важно…

Я не удержался и засмеялся. То ли мой смех, то ли еще что-то разбудило детей – они зашевелились. Мать привычно попригладила, поукрывала их, и они притихли, ритмично засопели. И меня соседка не отпускала из объятий своей материнской заботы.

– Ой, зря смеетесь. Зря… – тихо, но твердо настаивала моя, видно хорошо обученная жизнью, просветительница. Я не мог защищать Зорю в этой плоскости, потому что уборку грязной посуды мы в письмах не обсуждали. И я не мог знать, что Зоренька еще с детского сада не любила убирать за собой… Она, скажем, после еды, с которой очень быстро расправлялась, вскакивала и привычно выкрикивала: "-Закон моря! Последний убирает со стола!" – и убегала к более приятным для себя занятиям. Эта привычка сохранится у Зори по сей день. Но это обстоятельство никак не будет меня смущать, задевать, раздражать, унижать… Мне пришлось объяснить, почему смеюсь. Не над поучениями. И не потому, что безразлично отношусь к грязной посуде и вообще – к неряшливости. Просто я сам люблю мыть и убирать посуду. Еще с детства, А она сказала: – "Это тоже плохо! Женщине может это не понравиться. Она может подумать, что вы ей не доверяете. Знаете, какие есть ревнивые?!"

Пошел разговор о ревности…

… Я вырос в дружной семье, с этим чувством, мне не приходилось сталкиваться. Поэтому слушал рассказ соседки о ее жизни, как недобрую сказку без счастливого конца…

… Злобное тираническое чувство, понимаемое многими, как выражение, проявление… любви! Муж заставил ее бросить работу. Чтобы она постоянно была рядом с ним. А она – учительница младших классов, без детей – тосковала. Когда появились свои дети, он стал ревновать к ним. Упреки, подозрения, постоянный контроль. Она любит мужа, поэтому не уходит. Но никак не может проявить эту любовь. Потому что все время приходится оправдываться, обороняться…

… Она так увлеченно, со слезами на глазах, жаловалась, что даже не заметила, как проснулись дети и, почувствовав что-то недоброе, прижались к матери, стараясь ее как-то защитить от непонятной угрозы, неясно откуда исходящей. Они подозрительно на меня поглядывали. А я попробовал избавить их матушку от боли, которую она сама себе причинила, разбередив незаживающую рану: вынул свои руки из ее, крепко сжимавших мои запястья, мягко погладил тыльную сторону и ладони ее рук… она, словно, очнулась, вернулась из забытья, улыбнулась. Потом кулаками смахнула со щек выкатившиеся из глаз непрошенные слезы. Подхватила полотенце. Легко подняла с лежбища свое надежное женское тело, еще не лишенное гибкости, и проворно преодолев всевозможные "вагонные препятствия", скрылась в тамбуре, ведущему к недавно возрожденному туалету. Да, она еще успела на ходу дать детям указания: – "А вы поберегите дяденьку…" – кивнула она в мою сторону.

Назад Дальше