Запасный полк - Александр Былинов 12 стр.


Нет, брат, любить так, как любишь хорошего командира в армии, - этого не бывает. И соль, и табак пополам. И горе, и радость, и жизнь, и смерть. Мудрый командир, он с тебя семь потов сгонит, а ты ему - спасибо. За науку, что жизнь тебе сохраняет.

Однажды Руденко слушал комбрига на собрании партактива. Комбриг распекал одного офицера.

Уважать, говорил, бойца надо, равнодушный вы человек. Забываете, говорит, кто выносит на своих плечах все тяготы. Бойцы.

Правильно все это. Но тяготы выносят на своих плечах и командиры. Собольков, к примеру. Вместе с бойцами такой путь прошел, они пешие - и он пеший, они бегом - и он бегом. А здоровьице у него неважное, это видно каждому. Но что значит, скажи-ка, сила примера! Отстали по дороге некоторые: воли не хватает, плетутся в хвосте колонны едва-едва. Ты им скажешь: глядите, ребята, а комиссар-то с нами все время. Мы пеши - и он пеши. Глянут ребята - и словно кто силы поддаст.

- Комиссар полка приказал вам беречь силы, - говорит Руденко, энергично ступая рядом с Собольковым. Сейчас опять последует команда "Бегом марш", и полк снова помчится.

Собольков молчит, тяжело дышит. Ему не до разговоров.

- Эх, товарищ капитан, расскажу вам историю...

Собольков не смеется. Он понимает, что Руденко пытается отвлечь его от трудных мыслей. Когда в пути болтаешь, легче двигаться.

А Руденко бубнит рядом:

- Дрались они чуть не каждый день... Веселая семейка. По когда помидоры солить - мир. Ну и мастер он был на помидоры. Как засолит, так, прямо скажу, яблок не надо. Правда, на работе все холодком. Как говорится: ешь - потей, работай - мерзни, на ходу немножко спи...

Молчание.

- Ребята все насчет второго фронта беспокоятся. Не доверяют Черчиллю, товарищ комиссар. Или вот еще такой случай...

Ничем его не проймешь, этого комиссара.

И снова команда:

- Бегом ма-арш!.. Бегом ма-арш!.. Ма-арш!..

И полк опять в стремительном движении, позвякивают котелки, топают сапоги, дребезжат в скачке походные кухни и лафеты орудий.

Руденко вспоминает Порошина. Тот давно в действующей. Только портрет его до сих пор на стене... "Дорогой друг Руденко! Привет с фронта. Защищаем волжскую твердыню... Ждем от вас отличного пополнения..." Это письмо громко зачитали в ротах. А нынче вот бежим. Торопимся фронтовикам на подмогу... Потому что нелегко там - куда труднее, чем нам здесь.

...Полк ступил на лесную дорогу. Привал. Темный, сырой и таинственный лес сразу становится веселым и уютным от говора тысяч, от огня костров, рассыпающихся мириадами искр. Ночлег в лесу. Терпкие запахи сырого клена. Строят шалаши на случай дождя - и вповалку спать.

Спать, спать... Однако перед сном надо еще съесть полкотелка горячего борща.

Ржут кони, переговариваются люди, трещат костры. Славно бы переобуться, высушить портянки.

- Товарищ комиссар, получите вашу порцию. Вот хлеб.

Кто-то принес котелок, кто-то - хлеб, кто-то развернул походный столик, появилась табуретка. Никогда Собольков не ужинал так вкусно.

Задымила махорка, где-то запели. Кто-то густо хохочет. А рядом уже храпят. Сейчас утихнет лагерь.

Где-то далеко, точно за тридевять земель, поет труба... Вот он, отбой, настоящий, законный, потому что о нем возвестила труба, он похож, этот звук, на струю ключевой воды в жаркий день. Но старшины еще никак не угомонятся. Куда-то прошлепало отделение. Кто-то волочит целое дерево, шуршит осенней листвой. Кто-то смачно выругался. Идут бойцы - кто с котелками, кто с валежником, у костров расселись в кружок, сушат портянки, балагурят, поют песни, курят, похрапывают.

У Соболькова еще много дел впереди. Созвать политруков, принять политические донесения. Самому набросать донесение комиссару полка. Потолковать с бойцами, ободрить.

А лес наполнен голосами.

- Сколько отставших? Потертостей? Никто не утерял оружия?

- Святое дело, товарищ старшина, материальная часть.

- Был у меня случай, винтовку загубил...

- Ох, ноженьки, ноженьки...

- Послухай сюды, Кравчук...

- Как там второй фронт, не слыхать?

- Чухаются...

- Когда солдату счастье, знаешь? Поел, выспался да чтоб ноги в тепле...

Соболькова одолевает необыкновенная усталость. Ему надо бы пойти в расположение батальона, потолковать с людьми. Не двинуться. Нет, это, пожалуй, не усталость. Странно отдаляются голоса. Слабость окутывает его, словно ватным одеялом.

И вдруг резкая боль в сердце пронизывает все существо. Что-то ломит внутри, слева. Нет, не проходит. Кажется, эта боль навеки. И впервые в жизни - страх смерти. Все вокруг зашаталось, голоса куда-то уходят и уходят...

- Постойте, товарищи... Руденко! - Собольков хватается за что-то твердое и вместе с легким походным столиком валится наземь.

...Он приходит в себя незаметно для окружающих. Глаза еще закрыты. Случилось что-то неприятное, стыдное. Неподобающая слабость - комиссар упал, на глазах у всех свалился. Но что же с ним случилось? Никогда ничего похожего не было. В дни войны нас оставили все болезни. Щадят, не трогают. Это уж после войны почувствуем мы и слабость, и сердечную дистрофию, как любят выражаться врачи.

Боль по-прежнему гнездится в сердце, словно кто-то резкими ударами вбивает в него гвоздь. И слабость отчаянная. Лень открыть глаза. Слышны голоса Щербака, Руденко, Веры - сестры, полкового врача. Значит, действительно с ним неладно. Он на носилках. Значит, отвоевался. А ведь хотелось на фронт...

Чей-то женский голос. Потом знакомый мягкий тенор:

- Не было такой необходимости...

Чей это голос? Собольков понимает, о чем идет речь - все о том же: отказался от лошади.

Это голос Дейнеки. Теперь все ясно. Сам начальник политотдела здесь. Значит, дела неважные.

- Конечно, для испытания силы и воли не мешает пробежать с полкилометра, не больше... - Это голос полкового врача.

Нет, не для испытания! Как они не понимают? Не желает он выделяться. Не хочет быть похожим на тех, кто заботится о личных удобствах, о собственном благополучии. Коммунист должен быть всегда с народом, с его бойцами. Если оторвешься от народа - никто за тобой не пойдет. Если ты вожак - иди впереди, но не отдаляйся, не отрывайся, не думай, что ты избранник. И не ищи для себя в жизни особых удобств, ищи их для всех. Только тогда удобства придут к тебе...

Собольков силится высказать эти совершенно четкие мысли, но не может пошевелить губами. Голова свежа и ясна. А тело чужое. Ужас охватывает его. Неужели конец? А впереди столько дел!

Звучит знакомый тенорок, словно отвечает мыслям комиссара:

- Конем надо пользоваться и не забывать, что ты комиссар. Ложная скромность. Никому она не нужна и делу не помогает. У комиссара дел больше, чем у бойца.

Вокруг тишина. И крупная слеза катится по мертвенно бледной щеке Соболькова.

2

Эта неожиданная смерть потрясла Щербака. Собольков умер тихо, так же тихо, как жил в батальоне. Странным казалось, что больше никогда не вдвинется в дверь долговязая фигура Соболькова с чуть перекошенной шеей, что не моргнет он белыми ресницами, не улыбнется...

Он умер на другой день после возвращения в лагерь, умер в санчасти, на глазах у Веры, полкового врача, у Щербака, который не отходил от его постели. Случилось непоправимое с сердцем. Только тогда Щербак понял, насколько опасна была причуда Соболькова. О, если бы знать заранее, Щербак заставил бы его сесть в мотоцикл и возил бы с собой до самого отбоя. А вместо этого, когда Собольков уже лежал в лесу в обмороке, он еще пересмеивался с Дейнекой - ничего, дескать, выздоровеет, мы его проработаем за ложную скромность, за интеллигентскую выходку. А он вот взял да умер. Не пожелал никаких дискуссий. Странно устроен человек: то иной раз сдается, что нет ничего крепче, выносливее его, то вдруг убеждаешься, что слабее и ненадежнее нет ничего на свете.

Соболькова хоронил весь полк. Сплели солдатский венок из осенних цветов и листьев. Над свежевырытой могилой произнесли речи. Маршевая рота дала салют из винтовок.

Щербак сдерживал себя. Он никогда не предполагал, что смерть человека может так потрясти. Он хоронил не впервые. На фронте гибли ребята, с которыми начинал кадровую службу. Щербак переживал потери и, отправляясь по приказу командования в глубокий тыл, не мог избавиться от чувства неловкости перед теми, кого оставлял в земле, захваченной врагом. Но смерть в бою воспринималась как нечто неизбежное...

А смерти Соболькова попросту могло не быть. Комиссар мог жить, если бы не его странный характер, если бы не удивительная отрешенность от самых необходимых, личных забот. На похоронах многие бойцы плакали. Он сумел "дойти" до них, он, который столько лет жил только книгами и коллекциями. Щербак в душе посмеивался над рассказами Соболькова о своих маленьких увлечениях, но в конце концов одобрял их. Чем бы дитя ни тешилось...

Плакал Руденко. Сестра Вера рыдала. Это ведь она делала Соболькову первые уколы в лесу. Борский стоял в почетном карауле, на лбу его дрожала набрякшая жилка. Но и он не пытался успокоить Веру. Щербак и сам готов был зареветь: нервы не выдерживали...

Батальоны один за другим уходили в лагерь. Оркестр, стоя в стороне, исполнял походный марш. Снова послышались команды, зашагали роты, зазвучали первые нерешительные шутки, сдержанный смех. Но жизнь шла по-прежнему, и уход комиссара вскоре будет забыт. Придет новый на его место, и все в батальоне потечет, как прежде.

Щербак направился к Дейнеке. У продовольственного склада увидел Немца. Тот стоял в обычной своей позе, прислонившись к косяку.

- Что скажешь, Немец? Видишь, какое дело...

Что-то притягательное было в этом стареющем сержанте. Любил с ним беседовать Мельник, любил и Щербак.

- Нехорошо, товарищ комиссар. Ой, як нехорошо, что и говорить...

Щербак подождал - что он еще скажет? Но Немец заговорил о другом:

- Знаете, товарищ комиссар, что скажу? У Филичкина на кухне нелады. Меню-раскладка нарушается. Я ведь не механические весы - выдал продукты, и все. Я за ними в столовую хожу. Заглядываю в котелки. Ежели ложка стоит в борще - лады. Ну и что сказать? На день каждому бойцу положено сто тридцать граммов крупяных и мучных изделий, семьсот - овощей, семьдесят пять - мяса, сто двадцать - рыбы, сорок граммов жиров и другие продукты. Как "Отче наш" знаю. С такого продукта солдат жаловаться не должон. А что получается? Крупинка за крупинкой гоняется. Ежели пшенная каша - глиняный раствор, ей-богу... Бойцы недовольны. Разговор промежду них идет политически неправильный.

- В чем неправильный? - насторожился Щербак.

- Обсуждают.

- Что обсуждают?

- Начальство.

- Правильно обсуждают. Раз начальство не позаботилось о красноармейской пище, надо его не только обсуждать, но как следует вздрючить...

Щербак подумал, что Немец нарочно свел разговор к меню-раскладке, чтобы отвлечь комиссара от тяжелых мыслей. Но Щербак и не собирался отвлекаться. Сегодня панихида по Соболькову, и надо говорить и думать о человеке, который так неожиданно и так нелепо ушел. Надо проверить и друзей - в чем виноваты перед ушедшим, может, неправильное слово сказали или недобро посмотрели на мудрого книжника, ставшего в дни войны комиссаром батальона.

- Ты, Немец, про пшенную кашу перенеси разговор на завтра. Говори, что думаешь. Ну...

Завскладом посмотрел на Щербака и вздохнул.

- Что говорить, товарищ комиссар? Недоглядели человека мы с вами...

Щербак метнул взгляд на Немца - он сказал то, чего ожидал и боялся комиссар. "Мы с вами..." Но при чем тут "мы"? При чем здесь Немец? Его, Щербака, вина. Станет ли он рассказывать о своих настойчивых просьбах: "Сядь на коня, нечего тебе бежать по-солдатски, ты комиссар". Станет ли он оправдываться тем, что приказал старшине глаз с Соболькова не спускать, помогать на походе и в броске? Не станет, потому что не это надо было: не схватил за шиворот, не втащил в кузовок мотоцикла, который пустовал, черт побери, пустовал же, проклятый!

- У Филичкина организуем пробную варку, - прогудел Щербак. - Покажем и командиру, и бойцу, чему положено быть в котелке. Правильно сигнализируешь. Надо заботиться о людях. - И подумал: "Собольков-то умел заботиться...".

- Есть желудочные заболевания, - заметил Немец.

- Откуда знаешь?

- Заглядаю, товарищ комиссар. В санчасть заглядаю, к примеру, в изолятор. Я не просто - выдал продукт, и все. Я хожу за им, за продуктом, и дывлюсь. Что в котел, а что мимо - меня беспокоит, потому тысячи кормим.

- Насчет больных знаю, - хмуро сказал Щербак, чувствуя, как невольное раздражение поднимается против Немца. - Профилактикой плохо занимаются в подразделениях. Правил гигиены не соблюдают. Рук не моют. Верно?

- А умывальники есть, товарищ комиссар? Я, например, насчет этого интересуюсь.

- И умывальниками интересуешься?

- Ну да. Набрел на такое дело, товарищ комиссар. У Соболькова в батальоне умывальники имеются. У Филичкина умываются, кто как может. Жалуются бойцы; старшины на речку не пускают. Почему на речку не пустить, раз насчет умывальника не позаботились? А?

- Не знаю, не знаю, товарищ Немец, - рассеянно сказал Щербак. - Думаю, что на речку должны пускать. - Он подумал, что, к стыду своему, не знает таких подробностей, какими интересуется простой завскладом, какими, оказывается, занимался Собольков. А Немец между тем продолжал:

- Еще хотел сказать, товарищ комиссар, насчет порядка в подразделениях. Имеется днем час отдыха - боен должон спать. А ведь его не соблюдают. Как кому на душу ляжет. Вот, к примеру, перед выходом побывал я во втором батальоне, в роте Куриленко. Один боец ружье чистит, другой письмишко сочиняет. Сержанты готовятся к занятиям. Старшина там орет, голос у него хриплый, людям, которые приземлились, спать не дает... Постоял я, постоял, плюнул да ушел...

- А ты когда же успеваешь по землянкам ходить?

- В мертвый час выбираюсь.

- А тебе разве не положен отдых? Сам нарушаешь?

- Мое дело стариковское, товарищ комиссар. Мне отдых дневной не обязательно. А солдату - он с утра на пузе как поползает, - ему отдых положен. Раз нарком распорядком установил, никакой старшина отменять не имеет права.

- Ты тоже обязан отдыхать, - сказал Щербак после паузы, потому что надо было что-то сказать. - Ты что же, выходит, у нас здесь вроде второго комиссара в полку?..

- Нет, не комиссар я, - смущенно ответил Немец. - Просто по-отечески... так сказать... К слову пришлось, товарищ комиссар...

- Ты гляди лучше, чтобы остатков на складе не было.

- Есть, глядеть... - ответил Немец, подтянувшись, понимая, что досадил комиссару.

Щербак и впрямь был раздосадован. По существу, получил он нахлобучку от заведующего складом.

Уходя, Щербак оглянулся. Немец стоял у дверей склада в той же своей неизменной позе и смотрел ему вслед. Щербак вдруг улыбнулся. Почему-то стало теплее на душе, вспомнилось детство, сеновал, медный самовар - единственное богатство в хате, и батько, вот так же стоявший у дверей и провожавший сыновей то ли в город на базар, то ли в соседнее село, на мельницу.

Целый день он провел в ротах. Ему казалось, что бойцы потрясены так же, как он, но в землянках он услышал и смешок и прибаутку.

Заметив комиссара, бойцы умолкали, словно стыдясь. Но он сказал им:

- Ничего, ребята. Жизнь есть жизнь. Надо, оказывается, быть повнимательнее друг к другу. Это ясно?

- Ясно, товарищ комиссар, - дружно ответили бойцы и обступили его. У каждого нашлись слова, всевозможные истории, которые должны были успокоить и комиссара, и их самих.

- У меня брательник умер от сердца... Тоже так, неожиданно, - сказал кто-то. - А был молодой, слесарем в депо работал...

- Смерть не разбирает, что молодое, что старое…

Щербак сидел среди них, прислушивался к бодрому говору и сам понемногу освобождался от преследовавшей его тоски.

Когда он уходил, один немолодой боец спросил:

- Товарищ комиссар, разрешите обратиться? Как правильно надо сказать: фарфор или фарфор? Тут у нас дискуссия возникла.

- По-моему, фарфор, - сказал Щербак. - А в общем, узнаю и доложу... Я не энциклопедия.

"А Собольков, должно быть, знал - фарфор или фарфор!"

Вечерело. Лохматые, разбухшие тучи надвинулись на лагерь. Они быстро шли с запада, низко нависая над землей, и запахи дождя носились в воздухе. То там, то тут зажигались огоньки. Ветер свистел в оголенном кустарнике. Одинокая могила, оставленная людьми, возвышалась у опушки леса.

Щербак, задумавшись, брел по плацу. Он понимал, что переносит сейчас самое трудное испытание из всех, которые выпадали и могут выпасть на его долю.

Ветер брызнул каплями дождя, обдал разгоряченное лицо. В политотдел Щербак решил теперь не идти. Он пойдет домой и ляжет спать.

Жил он неподалеку от Мельника, точно в таком же деревянном домике, обмазанном глиной. Когда Щербак подходил к дому, дождь уже превратился в ливень, земля стала скользкой, и Щербак ускорил шаги. Уже у дверей он почти столкнулся лицом к лицу с Аренским.

- Прошу прощения, товарищ комиссар. Мне надо сказать вам два слова.

- Фу, напугал. Как привидение. Ты что, спектакль какой разыгрываешь? А если б я так испугался, что взял бы да стрельнул?

- Надо было стрельнуть, товарищ комиссар.

- Будет тебе пустяки болтать. Чего тебе? Впрочем, зайдем ко мне.

- Нет, нет, товарищ комиссар. Я не могу. У меня многое накипело на душе. Но сегодня я не мог с вами не поговорить. Вижу ваше горе. И мне надо было вам сказать...

Щербак почувствовал, что отпустить Аренского не сможет.

- Заходите!

- Нет, не зайду, товарищ комиссар. Только выслушайте. То, что случилось с Собольковым, должно было произойти. Не убивайтесь. Вы здесь, ей-богу, ни при чем. От судьбы не уйдешь.

Аренский исчез так же внезапно, как и появился.

"Что за чертовщина! - подумал Щербак. - Часом, не свихнулся ли наш артист?"

Дома Щербака встретили настороженно. Ирина, видимо, предупредила детей, особенно маленького Игорька, который привык вечерами надоедать отцу. Они очень любили батьку - сурового, но доброго.

Сестры занимались в соседней комнате; Игорек, высунув язык, что-то рисовал на белом листке. Мать с опаской поглядывала на него. В квартире было тесновато, но уютно. Мебели - почти никакой, но занавески, вышитые коврики и скатерки создавали впечатление обжитого, милого уголка.

Щербак пообедал и коротко, избегая смотреть в глаза, рассказал о странной встрече с Аренским.

- Почему же ты не пригласил его? - встревожилась Ирина. - Человек без семьи, одинокий.

- Чудной он какой-то нынче.

- Будешь чудным, когда неудачи преследуют.

- Да ты откуда знаешь?

- Все знаем, не беспокойся. Аренского зря не пригласил. Не очень уж ты большая цаца, чтобы побрезговать за один стол с этаким человеком сесть.

Щербак улыбнулся. Нравилась она ему своими резкими и неожиданными суждениями! Но тут уж неправа баба, ей-богу, неправа.

- Не могу я со всеми за стол садиться, Ира, - серьезно оказал Щербак. - Субординация, знаешь? А ты, как солдатская жена, могла бы это понять давно.

Назад Дальше