* * *
Андрей Воронцов проснулся поздно. Первое, что увидел, открыв глаза, - палка с отполированной его ладонью рукояткой, прислоненная к кровати. Во сне он видел себя молодым: нет, он и сейчас не стар, но понятие молодости с некоторых пор сконцентрировалось для него только в том времени, когда у него еще не сидел в груди немецкий осколок, когда он не ходил, припадая на искалеченную ногу и тяжело опираясь на палку.
Да, видел себя во сне молодым… Гремела музыка, блестел навощенный паркет, и он легко танцевал, а вокруг горели огни, много огней, сверкали подвесками люстры, переливалась разноцветными светлячками фонариков новогодняя елка, слышался смех, лилось в бокалы шампанское, звенел хрусталь…
Опять тот же сон. И то же пробуждение - его комната на Ордынке, остатки вчерашнего ужина на столе, недопитая бутылка вина, два грязных бокала простого стекла.
Он скосил глаза - Ангелина спала, по-детски полуоткрыв рот. Кто она ему - жена? Нет, она то приходит, то уходит, они не требуют друг от друга ни клятв, ни отчетов, у них нет будущего. Общего будущего, а это, наверное, главное в отношениях между мужчиной и женщиной.
Так кто же она - друг? Может быть, слишком давно они знакомы, еще с довоенной поры. Да полно, не хватит ли обманывать самого себя - может ли быть между ними дружба, между ним и Ангелиной?
Нет, видно, и не друг, а так - прибился случайно один старый знакомый к другому, ища в нем хотя бы остаток, пусть и бредовый, ущербный, покалеченный, того безвозвратно ушедшего мира, в котором они жили и который оба никак не могут забыть. Одинокие люди бывают сентиментальны, особенно если через много лет встречают вдруг то, что было им когда-то дорого.
Дорого? Врешь, осадил он сам себя. Разве была тебе раньше дорога Ангелина? Нет! Она пела в хоре, в цыганском хоре, была молода и красива, а ты страстно желал ее любви, волочился, домогался и, получив свое, забыл, как забывают нечто ненужное, пустячное, зря обременяющее память. А теперь расплата, теперь ты ждешь новых встреч, хочешь хоть немного тепла и ласки, а потом ненавидишь и ее, и себя. Отчего? Кто знает?
Вчера вечером она пела старый романс. Он сидел, слушал, потом попросил спеть еще.
- Нет, не могу… - сказала она. - Мне все теперь видится таким давним, далеким.
- Будет тебе, - ответил он. - Не береди душу… Мне самому кажется, что раньше была не моя жизнь. Понимаешь? Не моя! А чья-то чужая, но я сумел тайком пробраться в нее, побыть в ней, словно подсмотрел со стороны. Видел, и все…
- Помню, какой ты бравый был. Шпоры звенят, погоны, сабля, шампанское, рысаки…
- Да, и похмелье в окопах, грязь, кровь. Наступление, отступление, лазареты, госпитали. Зачем все это было надо? Чтобы сидеть сейчас здесь? Когда я через четыре года встретил тебя на Сухаревке, сначала не узнал: только глаза твои. Думал, ошибся, ты ли это?
- Ох, Андрюша, и тебя нелегко было признать. Худой, голодный, в старой шинели. Жалкий…
- Я тогда думал, что уже все. Все! Ничего больше не будет. Вся Россия катилась в тартарары, на рысях - и в пропасть, и каждый хотел ее спасти: и белые, и красные. Даже мой дальний родственник - Толя Черников, и тот хотел. Пошел к красным, воевал. Вот уж о ком никогда бы не подумал. Помню, приходил он ко мне в госпиталь в шестнадцатом году: бледный, манжетики застиранные, стеснительный. - Воронцов закурил папиросу, глубоко затянулся. - Главное - он тогда нашел себя. Понимаешь? Нашел! В той неразберихе, которая творилась. А что было делать мне? Воевать не мог, да и не хотел. Ни за тех, ни за других. Думал покончить со всем разом… Ладно, скажи лучше, что у тебя общего с Николаем Петровичем? - неожиданно спросил он. - Неприятный тип. Какой-то ухватистый, пальцы, как грабли, которые гребут к себе, к себе… И его вечный спутник с повадками уголовника. Пашка, что ли? Нет, не думай, я не ревную, нет. Но зачем они тебе?
- Жить-то надо, Андрюша. Ну, продаю кой-чего помаленьку, спекулирую, как сейчас говорят, - она горько усмехнулась. - Не в работницы же мне идти на фабрику? Или на панель?
- Конечно, уж лучше спекулировать.
- А-а… - она махнула рукой и закуталась в шаль; забралась с ногами на кровать, сбросив туфли. Попросила: - Налей мне вина. Спасибо… Пела я раньше в хоре, а больше ничего и не умею. Жить не умею, как они… - Ангелина кивнула за темное окно, отпила из бокала, посмотрела через него на свет. - Может, нам уехать? Я иногда думаю: вот уедешь - и начнется новая жизнь. Давай уедем?
- Куда? - он тяжело встал, хромая, подошел к окну. Дернул шеей, так, словно нестерпимо жал воротник. Непослушными пальцами расстегнул пуговицы на рубашке. Сразу стало легче дышать. - А может, ты права? Иногда мне кажется, после всего произошедшего с Россией, что Пугачев был просто святой апостол. Не знали еще, как может быть, если все мужики разом. У-у, сермяжники! Душно мне здесь, понимаешь, душно! Сам себе противен делаюсь. Как иуда ругаю, свой народ. А за что? За то, что не пришел никто, не поклонился, не попросил: идите, мол, господин штабс-капитан Воронцов, примите бразды чего-то там, помогите, никак без вас не можем, не выходит… Нет, все у них вышло и без меня. Так пусть и дальше… Пусть сами командуют, строят свой социализм, а меня увольте. Увольте! Не хочу, не желаю.
Помолчал, уткнувшись лбом в темное стекло. Чего раскричался, перед кем? Перед Ангелиной? Нет, перед самим собой раскричался, себя убеждаешь. В чем? В том, что не хочешь ничего больше? Но стоит ли опять обманывать самого себя? Хочешь, да не можешь через себя переступить. Один раз собрался было, чуть не пошел проситься - на какую угодно службу, только бы опять в армии, пусть даже в Красной, но потом почему-то не пошел. Трудно объяснить, почему, даже себе. Хотя себе, наверное, труднее всего. Обернулся, поймал ее тревожно-вопросительный взгляд.
- Если соберусь, поедешь со мной?
- За границу?
- В какую заграницу… - он зло прихромал к столу, налил и себе вина, залпом выпил, стукнул по столешнице пустым бокалом. - Чего там делать русскому человеку, да еще хромому… Так, пустое, сам не знаю, чего говорю. Но хочется уехать. В Питер, в Тверь, в какой-нибудь захолустный чертов городишко, в конце концов, в неведомую губернию, где тебя никто не знает. Уедешь ли от себя, вот в чем дело?..
Все это было вчера. И одна встреча с ней удивительно похожа на другую, как не меняющийся, раз и навсегда заведенный ритуал. От этого тоже душно, а бросить ее, сказать, чтобы больше не ходила к нему, - выше его сил.
Воронцов сел на кровати, спустив на пол босые ноги; дотянулся до стола, взял из пепельницы недокуренную папиросу. Вспомнилось, как в кадетском корпусе они называли окурки папирос "чиновниками". Теперь забылись детские обиды, все кажется таким милым, подернутым легкой дымкой светлой грусти, как любые детские воспоминания. Может быть, это действительно были лучшие в его жизни годы?
Хорошо, что сегодня воскресенье - не надо идти на работу, думал выспаться, а в глаза как песку насыпали. И еще этот сон. Взбудоражил душу, словно бросили камень в стоячую воду, подняв всю отстоявшуюся муть со дна. И катит она теперь к горлу.
Сзади заворочалась, проснувшись, Ангелина. Он примял папиросу, повернулся. Она, полусидя, собирала в пучок на затылке свои пышные волосы, зажав шпильки губами. Он осторожно вынул шпильки, поцеловал ее, ощутив мягкую податливость теплых губ, ответивших на поцелуй.
- Хочешь, кофе сварю? - Ангелина высвободилась из его рук, легко встала, нащупывая ногами туфли.
- Зачем? Чтобы на запах полдома сбежалось? Как это - скромный конторщик дровяного склада Воронцов пьет по утрам натуральный кофе?! Да еще остатки нашего пира увидят. Нет, нам жить тихо надо. Чаю выпьем, ветчина осталась, масло. На завтрак хватит.
- Как знаешь, - она быстро влезла в платье, начала прибирать на столе.
- Вечером придешь?
- Ты хочешь, чтобы я пришла?
- Я спрашиваю, придешь или нет?
- Не знаю… - она помедлила. - Может, приду, но поздно. Давай лучше завтра, а то у меня вечером дела. Николай Петрович просил помочь.
* * *
Трудное для Страны Советов время. Очень трудное. Кончается Гражданская война, а в тылу Западного фронта, где идет борьба с белополяками, поддерживаемыми иностранными интервентами, одна за другой появляются банды, оставляющие за собой кровавые следы. Семнадцать тысяч сотрудников рабоче-крестьянской милиции были направлены на борьбу с бандитизмом в 1921 году.
Иностранные разведки, пытаясь дезорганизовать хозяйственную жизнь страны, помешать восстановлению разрушенных Гражданской войной транспорта, заводов, фабрик, забрасывали в страну фальшивые деньги. Борьба с фальшивомонетничеством тоже была на плечах уголовного розыска.
Борьба со спекуляцией, наркоманией, налетчиками, ворами всех мастей, мошенниками - все это входило в обязанности сотрудников рабоче-крестьянской милиции. И еще - борьба с беспризорностью, борьба за будущих граждан свободной России.
Десятого апреля 1922 года приказом наркома внутренних дел Феликса Эдмундовича Дзержинского Уголовный розыск РСФСР был подчинен непосредственно наркому. В то же время, в целях дальнейшего усиления борьбы с преступностью, на всей территории РСФСР создана единая система уголовного розыска: в губерниях - подотделы, в уездах - отделения, в волостях - уголовно-розыскные столы. В городе Москве сохранено Управление уголовного розыска - МУР.
Значительное внимание было уделено искоренению бандитизма. В 1923–1925 годах уголовный розыск полностью ликвидировал действовавшие на территории от Поволжья до Иркутска банды Пыжьянова, братьев Ткачей, Михаила Осинова, Бенковича, Слесаренко, Токарева; уничтожил банду "Хорьки", орудовавшую на территории Самарской, Царицынской и Саратовской губерний. Уголовный мир начал уходить в подполье.
Окреп, вырос, приобрел силу и опыт уголовный розыск рабоче-крестьянской милиции…
* * *
Мелкий дождь, зарядивший с раннего вечера, такой малозаметный - почти водяная пыль, - все же успел к ночи основательно вымочить весь город, скопиться лужами между тротуарами и мостовыми, глянцево блестевшими под фонарями круглыми спинами булыжников. Полосами растекалась грязь, оставшаяся от колес ломовых телег. Рельсы трамвайных путей казались сделанными из вороненой стали. В сыром воздухе плыл густой запах цветущей сирени.
По скудно освещенной улице неторопливо шли четверо - трое мужчин и одна женщина, закутанная в большой темный платок.
Один из мужчин шел под широким темным зонтом. Двое других, посмеиваясь про себя, косились на него, но молчали.
Мимо, цокая копытами, пронесся запряженный в экипаж на дутых шинах рысак. Озабоченный чем-то кучер даже не взглянул в сторону прохожих. И опять тишина, только слабый шорох дождя да шарканье ног по тротуару.
Идущий впереди мужчина под зонтом придержал шаг, поравнялся с другими.
- Там недалеко трамвайный круг… - прокашливаясь, негромко сказал он.
- Знаю… - сипловатым голосом ответил ему высокий, державший под руку закутанную женщину. - Не беспокойтесь, не впервой.
Мужчина под зонтом хмыкнул и снова пошел вперед. На углу улицы он остановился, вглядываясь в темную громаду здания на другой стороне перекрестка.
- С-стромынская… - хлюпнув носом, сказал подошедший сзади.
- Расходимся… - скомандовал высокий, - ну, давай.
Он подтолкнул вперед закутанную в платок женщину. Та, не оглядываясь, направилась к темневшему зданию. Помедлив немного, мужчины пошли за ней…
* * *
Негромко напевая себе под нос молитвы, Мария Канищева быстро отсчитывала узловатыми, скрюченными ревматизмом пальцами монеты. Петь на людях она стеснялась - не дал Господь голоса, чтобы рвался ввысь с клироса, под купол, потом еще выше, под небо, подобно ангельскому пению. Слух был, а голоса не было. Но сейчас, когда она была одна в огромном темном храме, освещаемом только огнями неугасимых лампад да свечой, горевшей перед ней, стесняться было некого - ведь осудить могут только люди.
Сбилась со счета за своими мыслями. Пришлось начать сначала. Снова проворно задвигались старческие пальцы, перебирая медяки и редкое серебро.
Скудеет поток подношений, скудеет: другие времена - народ в храмы стал ходить реже, иные заботы мирян одолевают. О хлебе насущном, об устройстве судьбы своей, да мало ли забот у каждого смертного? Хорошо еще, доход от свечей идет, но те деньги забрали с вечера.
Оставаться одной в храме ночью Марии было не страшно - привыкла за годы. Может, тоже ушла бы куда-нибудь, как молодые, полные сил, у которых вся жизнь еще впереди, но куда пойдешь? Ее жизнь здесь, при монастырском храме, прошла, а теперь менять ее и боязно, и, честно говоря, не хочется: все так привычно, размеренно. Куда податься в миру ей, больной, одинокой старухе? Наняться в няньки? Да кто наймет-то еще? Своих детей никогда не было, чужих тоже не нянчила на руках, ни сказок, ни песен детских не знает, а те, что слышала от матери в детстве, давно забыла.
Строят теперь, говорят, много. Но и на стройке чего ей делать? Слаба, стара, даже кашеварить как следует не умеет. Может, конечно, стирать, гладить, мыть, медяки вот считать. Однако, кроме как здесь, кому это надо? Живешь при богадельне - и живи, а ночи, они у стариков бессонные. Кому долгие, а кому и коротки, если дело есть: монетки посчитать, огонь в лампадках приглядеть, где надо - фитильки поправить, почистить толченым кирпичом да мелом подсвечники. За день молящиеся-то - не смотри, что меньше ходят - и грязи на ногах нанесут, надо пол тряпкой протереть. Так ночь пройдет, а там и заутреня.
Свеча оплывала. Черная, обгорелая нитка фитиля согнулась, зачадила - и воск не тот, и нитки на фитиль…
Поплевав на пальцы, Мария сняла нагар, прилепила свечу поближе. Ссыпав пересчитанные медяки в полотняный мешочек, взялась за вторую монастырскую кружку.
Стук в двери раздался неожиданно. Тихий, приглушенный шумом дождя за высокими окнами, закрытыми ставнями, он почему-то гулко разнесся по пустой громаде храма.
Старуха подняла голову, прислушиваясь: не померещилось ли? Стук повторился.
Постояв в нерешительности - кто может стучать в закрытый храм в такую поздноту? - Мария все же взяла свечу и, прикрывая жидкий язычок пламени ладонью, подошла к дверям, закрытым изнутри на массивный засов, который был просунут в толстые кованые петли-проемы.
Приникла ухом к дубовой створке дверей, вслушиваясь в ночь. Снова постучали. Привстав на цыпочки - мала росточком, - Мария дотянулась до зарешеченного оконца-форточки, врезанного в двери, открыла.
- Кого послал Господь?
- Отвори, сестра… - донесся сквозь шум дождя жалобный женский голос.
Выпростав из-под темного платка, повязанного на голове, ухо, Мария снова дотянулась до оконца.
- Кто там? Чего тебе надо? - свеча оплывала, горячий воск неприятно жег пальцы, и старуха перехватила огарок поудобнее, боясь, чтобы он не потух. - Скажи, чего надо-то?
- Здесь сестра твоя во Христе… Отвори! Позволь помолиться у чудотворной иконы Иверской о здравии мужа моего… - жарко начала просить неизвестная женщина за дверью. - На одре тяжкой болезни он… Одна наша Небесная Заступница все может. На нее моя надежда. Отвори, сестра!
- Милая, ночь на дворе, закрыт храм. Приходи, родимая, к утрене! Господь с тобой, - Мария перекрестила зарешеченное оконце и хотела захлопнуть его.
- Не уходи, сестра… - женщина за дверью заплакала. - Господь велел помогать друг другу. Боюсь, не доживет мой муж до утра. Позволь помолиться, не лишай надежды.
- Не могу я, милая, не могу… - Мария, скорбно поджав губы, поправила платок. - Не проси. Моли лучше Господа о милосердии и приходи к утрене…
Зарешеченное оконце в тяжелых дверях стукнуло, захлопнувшись.
Было слышно, как женщина за дверями горько зарыдала. Марии стало жаль ее. Она немного постояла, прислушиваясь к доносившимся из-за двери рыданиям, повернулась, чтобы уйти: Бог милостив - все во власти Его.
За дверью раздался стон, что-то упало. Старуха снова открыла оконце.
- Эй, здесь ли ты?
Молчание в ответ. И снова слабый стон. Потом тишина. Шорох дождя по листве растущих во дворе тополей, перестук капель по карнизу, опять стон.
Ах, если бы можно было выглянуть в оконце в дверях! Да не достать никак. Что же делать?
Бесшумно отодвинув тяжелый засов, Мария мгновенье помедлила, решаясь, потом немного приоткрыла дверь.
Ничего не видно, темень. Налетевший порыв ветра тут же задул слабый огонек свечи.
Мария захлопнула дверь, прижалась к ней спиной, унимая сердцебиение. Быстро зажгла свечу и вновь приоткрыла створку двери.
- Где ты? - она шагнула на паперть, мокрую от дождя.
Слабый огонек прикрытой ее ладонью свечи осветил лежащую у ступенек лестницы женщину в темном платке, сползшем на плечи. Пышные волосы в мелких каплях дождя, бледное лицо, чуть вздрагивают закрытые веки.
Старуха сделала шаг к ней, протянула руку…
Из темноты метнулась чья-то фигура. Мария почувствовала, как сильные руки схватили ее, подняли на воздух, зажали рот, потащили обратно, в сухую темень храма, освещенного огнями редких лампад. Она замычала, болтая ногами, обутыми в старые мужские полуботинки. Попала по колену тащившему. Ее стиснули сильнее, грубо выругавшись сквозь зубы.
Женщина, лежавшая на паперти, быстро встала. По ступенькам взбежали еще двое мужчин - один, перед тем как войти в храм, сложил большой зонт, взял его под мышку и снял шляпу.
Лязгнул задвинутый изнутри засов. Смолк разом шум дождя. Мужчина с зонтом зажег еще пару свечей, прилепил их на край высокого подсвечника, стоявшего на полу.