Лов завершился. Свечерело быстро. Монахи выволокли лодку на берег. Иакинф и Люська разожгли костер. Снег протаял под пламенем до земли, до плоских береговых камней. Отец Иакинф закопал рыбу под горячие камни, в золу. Огонь плясал в белых руках снега, цвел смертным оранжевым цветком. Люськино лицо румянилось, вспыхивало вишневым светом, таинственно радовалось, переливалось то горем, то счастьем и чудом. Слеза скатилась у нее по щеке. Она безотрывно глядела в огонь. Боже, совсем девчонка еще. Что с нею станет.
Иакинф вытащил треску из-под раскаленных камней. Он держал горячую рыбу прямо на ладони, не морщась, протягивал ее девочке.
Она взяла молча. Окунула в мясо губы, зубы. Обожглась. Отпрянула. Дула на горячее. Смеялась. Ее щеки пунцовели. Белые волосенки падали на лоб, на скулы.
- Спой, - тихо сказал он.
Она раскрыла рот и тихо пропела:
- Буря мглою небо кроет… вихри снежные крутя…
- Это тоже зимняя песня, - сказал Иакинф тихо и шагнул к ней. - Спой мне лучше колыбельную.
Они стояли рядом, очень близко, и страшились друг друга обнять. И темный огонь, и яркая тьма ходили, бешенствовали у них в прикрытых ресницами и вечерними снегами, покаянных глазах.
Стася, он целовал меня. Стася, я плохая. Я - перед ним - гниль!
Люся, а меня еще никто никогда не целовал. И у меня ребенок на руках. И я так хотела бы, чтоб меня кто-нибудь когда-нибудь поцеловал.
Стася, он задыхался, когда целовал меня!.. Он - священнник… Ему - нельзя…
Люся, священник любит и поклоняется, а еще и вожделеет, а еще и греховен, а еще и просто одинок, и ищет пониманья, и бежит от одиночества; пожалей его!
Мы все здесь одиноки, Стася. Мы все здесь грешники. Кто здесь мы?!
Господь один знает, кто мы здесь, Люся. Да вот еще этот младенчик неразумный.
Там. Та-та-та-там. Та-та-та-та-та-та-та-та-та-там. Внутри меня так громко стучит, возлюбленный мой.
Нет, это грохочет внутри меня, девочка моя. Я не слышу ничего, кроме тяжелого стука. Кроме грохота. Обвал. Мир обвалился и падает на нас. И мы падаем в пустоте. И внутри нас стучит, стучит по барабану палочками маленький, со злым взглядом, барабанщик.
Его давно убили, Иакинф. Он лежит на льду озера на Заяцком Острове. И рядом с ним его красный барабан и палочки. Белки приходят, соскакивают с сосен, чтоб лапками потрогать его посинелое лицо.
Так стучит у всех людей внутри?!
Да. Все слеплены из одного теста. Всех Бог намалевал на одном Иконостасе. Всех жгут в одном костре, и кричащие, торчащие из пламени лица всех так похожи, так…
Ты не похож ни на кого! Ты один!
И ты мне одна. Одна навеки. Аминь.
Бессвязный калейдоскоп их гуляний по Армагеддону падал из их рук, разламывался, раскалывался на мелкие цветные острые осколки, ранящие зрачок, вонзающиеся в сердце. Она прибегала возбужденная, пылающая: "Лех!.. О, Лех!.. Я сегодня получила огромный гонорар!.. Тьму долларов!.. За свою новую помаду под названьем "Голубка"! Из Канады!.. Босс мой тамошний сказал, что канадки просто упадут в обморок и начнут писать кипятком, когда эта моя помада появится в ихних лавчонках!.." - "Ну и что?.. - Он хмурил брови. Его глаза над сетью шрамов смеялись. - Мы идем по такому случаю есть оладьи на Пушкинскую?.." - "Нет. Не угадал. Мы едем на Ваганьково".
И снова был зимний вечер; и была ночь. И была тьма. И была церковь, маленькая, одинокая, близ кладбищенских ворот, и из нее доносился звон, там шла Всенощная. Куда ты меня тянешь, Воспителла?.. На могилу Певца. Он пел о счастье. Он пел о Войне. Его убили. В него выстрелили на сцене, во время концерта, и убили его. Славная смерть для Певца. Настоящая. Когда я была маленькая… очень маленькая… мне снилось, что надо мной высокий женский голос, Ангельский, тоненький, чистый, как хрусталь, поет, вытягивает мелодию: по тундре, по широкой по дороге… Я люблю певиц. Я люблю певцов. Я готова перелить в них всю свою кровь. Отдать им все свои дерьмовые деньги. Смотри, вот его могила, недалеко от входа!..
Сквозь снежное верченье виднелся каменный темный гранитный торс Певца. Горбатый и хрипатый мужик стоял около могилы. В его голых руках билась гитара. Мужик пел громко и хрипло, похожий голос был у Певца; двойников у него имелось множество, но никто его не повторил. Идет охота на волков, идет охота!.. Мужик надрывался и гибнул на заснеженной могиле. Лех и Воспителла остановились, слушали. Воспителла вздрогнула, нервно зевнула, прикрыв рот рукой в тонкой лайковой перчатке, дернула плечом, потащила Леха за руку.
- Идем!.. Идем…
И они пошли. И она шла молча, гордо, красивая, ее темные, в рыжину, волосы струились на мех манто из серо-голубых норок, глаза сияли невылитыми слезами, губы перламутрово мерцали, намазанные свежеизобретенной помадой "Голубка". Она взошла на паперть церкви, оглянулась на Леха, прижала палец к губам: тс-с-с-с!.. Я сама… Не мешай мне… Запустила руку в карман. Вынула из кармана манто купюры, много купюр. Деньги зашелестели в ее пальцах, зашуршали. Она с улыбкой глядела на них. И она бросала, бросала их на снег, вдаль, в вихренье метели, и улыбка не сходила с ее лица. И деньги летели, как летят сухие листья, как летят птицы или бабочки, летели во тьму, в ночь, в снег, в фонарный призрачный свет, летели - нищим, старухам, иконописцам-кустарям, торжникам с аляповатыми портретами Певца, примостившимся у входа во храм, - они летели, зеленые заморские деньги, летели, как снег, в ночь и в мир, на горбатую могилу великого Певца, на грудь хрипатого дядьки, что бесславно - и все равно свято - подражает Певцу, - и люди беспомощно хватали летящие деньги, метались, кричали: "Доллары!.. Доллары!.. Это сумасшедшая!.. Это юродивая!.. Ловите ее, везите в больницу!.. Нет, ребята, спокойно, отвалите, это же знаменитая актриса, - видел, как размалевана, а меха - таких серебристых соболей, таких небесных норок на какой безумной Аляске стреляли?!.. Да нет, мужики, это же прикол такой!.. она просто кайф ловит, а может, она вообще под наркозом… Что вы городите ерунду, отойдите… это же фильм снимают, вы поняли, фильм… А что же камер не видать, а?!.. А скрытой камерой сымают, усек?!.. Не хватай ручками, детка, денежки грязные фу-фу, а потом дяди все подберут, вдруг не досчитаются чего - нас с тобой возьмут и накажут, в тюрьму посадят… Мама, мама, я боюсь, тетенька денежки бросает, а сама такая красивая!.. Ишь, бешена Васена, кликуша, таку бы раньше батогами - да на площади, штоп неповадно было… впредь…"
Он взбежал по ступеням. Ветер бил его в лицо. Снег посекал щеки.
- Остановись. - Он взял ее за руку. - Ведь тебя и вправду заберут в каталажку. Ты сумасшедшая. Ты сумасшедшая!
Она обернулась к нему, ее глаза широко раскрылись, и огненный дождь, водопад огня выплеснулся на него из ее глаз, обдал его безумный пляшущий фейерверк.
- Заберут?.. А пусть. Вот и ты боишься этой страны. Все ее всегда боялись. За редким исключеньем. Все… под дамокловым бревном живете!.. - Она вырвала у него из кулака руку, и в его руке осталась ее лайковая перчатка, и голыми пальцами она отбросила со лба прядь вымокших в белых хлопьях снега светящихся волос. - Я изжила этот страх. Я смелая. Если меня схватят и будут пытать, я буду только кричать, выть и царапаться. Потом умру, от боли издохну - ну и что?!.. А страха-то нет. Нет уже. Ну заберут меня! Ну передачку мне в тюрьму принесешь. Ну на процессе выступишь красиво, в мою защиту, если меня будут судить… и осудят. Да не осудят. Это они нас боятся. Они! Они, Лех, боятся нас, а не мы их! Нате, дорогие люди мои! Берите! Иноземочки будут малевать себе уста, а вы - хлеб наш насущный даждь нам днесь… это мои деньги, мои кровные! Мне их не стыдно. Мне твоей трусости стыдно, Лех, приличный! Будто и на Зимней Войне - не был…
Он снова схватил ее за локоть. Прижал к себе. Насильно увел с паперти. Закутал крепче в шубу. Прижимая ее к себе одной рукой, другою останавливал у входа на кладбище такси.
- Такси!.. Такси!.. В центр… быстрей…
Втолкнул ее в потемень и духоту, в средоточье чужих дыханий и духов.
- Куда мы поедем, родная?..
Он глядел ей в лицо, оно моталось перед его лицом, рядом. Какая страшная близость. Близость лиц во тьме страшней близости чресел, грудей. Он с ужасом осознал изначальность и беспрерывность своей любви к женщине, перебежавшей ему дорогу его Войны.
Она усмехнулась. Она почувствовала его мысли кожей.
- Мы едем на Арбат. Туда, где котят продают. Около подземного перехода… остановите, пожалуйста.
Они выпрыгнули из машины, медленно и важно пошли туда, где толпились армагеддонские торговки кошками и собаками, торговцы книжками и белыми мышками. Торговцев, с животинами и птахами на руках, заметал сыплющийся с мрачных армагеддонских небес липкий, белый, мятный снег.
- Я же выбросила на Ваганьково все, - хрипло, голосом Певца, сказала Воспителла и улыбнулась, и зубы ее жемчужно сверкнули в свете арбатских фонарей. - Все подчистую. У нас больше - сегодня - денег нет. Ты думаешь, храбрый Лех, зачем мы сюда приехали?..
- Не знаю. - Он был честен. - Может, у тебя завалялся за подкладкой шубы наш, родной, армагеддонский, русский четвертак и ты купишь нам… - он поправился. - …себе… котенка.
- Котенка мне просто так подарят, - весело выдохнула она и засмеялась, и приблизила губы к щеке Леха, и коснулась его щеки крашеными губами. - Я сделала тебе красное сердечко на щеке!.. Как красиво… А котенка мне подарят. Вот увидишь. Мы приехали сюда - в подземный переход - петь песни. Сегодня память Певца. Надо песни петь. Снимай свою дурацкую военную кепку! Клади ее на пол. Вот и художники, они народ веселый. Они нас взглядами согреют… и кистями пощекочут. И - видишь - публики туда-сюда много шастает. И мы с тобой нынче на ужин - насобираем.
Он привык к ней. Он любит ее. Он все понимает. Он все прощает. Он завербован. Его нельзя любить. А он любить - может?! Он слушается ее беспрекословно - чисто щенок: он, угрюмый, похожий на волка, высокий, худой человек, изрезанный вдоль и поперек военными шрамами.
Воспителла распахнула манто - в подземном переходе было темно, сыро, тепло и печально. Люди сновали мимо - туда-сюда, живые маятники, и медные серьги мотались у женщин в ушах, и мужчины курили вечное курево, и на гитарах играли подземные музыканты, и он глядел, глядел, прищурясь, скрывая слезы, в какое платье была одета сегодня она:
"Боже, Боже и Господи Сил, гляди, гляди, ты, наемник, беглый солдат, неверующий в Господа, - откуда она, лощеная армагеддонка, узнала, какое платье было на моей беленькой, бедненькой голубке Люсиль ТОГДА - какого кроя, какого цвета, и люрекс тот же, эта искра, золотом прошивающая насквозь человечий глаз, - ЭТО ТО ЖЕ САМОЕ ПЛАТЬЕ, черт возьми меня совсем, это оно… а голос у нее какой?! Я же не слышал, как она поет… голос… ну, пой же скорее!.."
Она запела.
Выпьем, добрая подружка бедной юности моей…
Из края в край вперед иду, и мой сурок со мною…
По тундре… по широкой по дороге… где мчится поезд… поезд…
Он закрыл глаза и уселся в подземельную грязь у ее ног - как бы ее сурок, - нахохлившись, сдвинув брови, подняв воротник пальто. Газетчики бойко торговали, мотали газетами перед лицами людей, зазывали народ. Бородатый молчащий художник подошел и так, молча, нарисовал их одим росчерком карандаша на белом толстом ватмане - поющую и ее сурка. Старуха-собашница щенка ей на колени положила. Воспителла почесала щенку ухо и продолжала нежно петь.
Подайте грошик нам, друзья… Обедать, право, должен я, и мой сурок со мною…
Да, голос тот же. Тот же голос. Но чей?! Люсиль умерла. Кармела умерла. Их сожрала Война. Врешь, сволочь, их убил ты. Ты сам. Это не Люсиль. У Люсиль голосок был выше, звонче - такой ясный, громкий колоколец, малиновый. А эта - соловушка. С ума я схожу, что ли?! А почему за ее спиной… барабан?!.. Бьет барабан… маленький барабанчик… там… та-та-та-там… та-та-та-там… та-та-та-та-та-та-та-та-та-там… зачем здесь еще и барабанщик спрятан?!.. это музыка Войны… ее не надо… завтра я лечу в Париж… зачем в Париж?!.. а тебе так приказали… не будь тебя - полетит другой… тебя убьют - наймут другого дурака… а они очень умные, эти-то, наши генералы, о-о-очень. Да, я хочу сойти с ума. И женщина, поющая нежную песню здесь, под зимней землей, это хорошо понимает. Но ей легче. Ведь она с ума уже сошла. А я… все никак… не могу сосредоточиться, чтоб сойти окончательно. А мыслить я еще - способен?! И - вспомнить… вспомнить?.. Опять - вспомнить!.. Вся жизнь - воспоминанье. Вся жизнь - сон, и в нем, во сне, ты вспоминаешь давний сон. Говорят, в Аду у чертей есть такая пытка - памятью. Там грешник помнит все. Все к нему снова приходит - въявь. И корчи, и скорби, и все выстрелы, и все нацеленные в грудь револьверы, и все загубленные, и все соблазненные и покинутые. Я с ума схожу. Я… помню!.. этот голос. Помню. Вспомни. Ну!
- Воспителла! - Его шепот сотряс все его тело. - Родная! Сколько можно петь… замолчи. Я устал. Есть хочу. Пусть я груб, но я хочу есть, и у нас… - он поправился, напряженно выпрямившись, - …у тебя дома на подоконнике лежит целая, неоткрытая банка ветч…
- Гляди, гляди! - перебила она его, дергая его за волосы, хохоча заливисто. - Я же тебе говорила! Я все предсказывала! Нам сюда несут еду! Сюда, сюда!.. Скорей к нам!.. Изголодались!.. на Войне как на Войне…
Роскошные пышноволосые мулаты, меднолицые индонезийцы в ярких атласных халатах, раскосые маленькие японочки, постукивая деревянными гэта, выплывая откуда-то из нездешней подземной тьмы, шли прямо к ним, осторожно, по-джунглевому грациозно и зверино покачиваясь на ходу, несли на вытянутых смуглых, унизанных браслетами и кольцами руках ресторанные фирменные - из "Пекина", из "Праги" - тарелки, а на тарелках лежала всяческая роскошная еда, и вино они тоже несли - в уже раскупоренных пузатых, оплетенных лозою бутылях, в глиняных кувшинах на курчавых затылках, - и, склонившись в тихих молчаливых поклонах, клали яства, будто жертвоприношенье, прямо к ногам странной попрошайки в английском меховом манто. Ах, голубые норки, ах, песцовый воротник. И платье с люрексом: ах, царица, эта женщина как царица, как русская Царица. Ей грех не поднести на подносах и счастье само, не то что жалкую пищу.
Смуглая, шелково-каряя мулаточка почтительно склонилась перед ними - у нее на серебряном подносе жмурился, щурился, зевал, перебирал лапками живой котенок. Русский, некормленый, худой, полосатый; доходяга, он орал, мяукал с наслажденьем, разевая до отказа алую зубастую пасть.
И Воспителла хохотала, и блестела зубами, поправляя захолодавшими пальцами влажные от снега волосы:
- Лех, Лех, милый!.. Это же чудо!.. Я как в воду глядела. О, это ни в каком кино не снимешь, даже если отвалить актерам алмазы Голконды - не сыграют!.. Ешь еду скорее, пока дают!.. а то догонят и еще добавят… а то ты у меня, того гляди, с голоду помрешь…
Он ел - из всех тарелок и тарелочек - руками - пальцами - без ложек и вилок, как дикарь, как истый азиат ест горячий плов или бешбармак.
В его кепке тем временем скопилось много денег, нашвырянных прохожими людьми - и железных, и бумажных. Он, продолжая есть одной рукой, другой рассовал деньги по карманам, и Воспителла печально, надменно, прищурясь, глянула на него, на его руки.
- Плевать на монеты!.. Ты - наелся?.. Оставь деньги - собашникам, на прокорм щенкам и сукам, их мамашам. А я завтра-послезавтра снова разживусь. Ты не бойся.
Он не боялся. Люк, Марко. Вы следите за мной. Вы не дадите мне сдохнуть от голода под забором во вшивом ледяном Армагеддоне. Война у Армагеддонских ворот. Врата распахнутся, и ворвется огонь. Еще задвинута щеколда. Еще солдаты удерживают оборону. Но завтра может быть уже поздно.
- Я не боюсь. - Слова падали мрачно, как черные смоляные капли. - И ты не забывайся. Не забывай, что я был на той Войне, откуда нет возврата. И, может, это не я сейчас рядом с тобой.
Она притихла, глядела на него сверху вниз. Песцовый мех щекотал ей голую шею: так снег щекочет подснежник. Котенок, принесенный странной мулаткой на серебряном подносе, прыгнул ей на грудь, вцепился когтями в драгоценный мех. Заполз за пазуху. Сидел тихо, пригрелся.
Они вышли из-под земли рука об руку, и им под ноги метнулся, как собака, человек. Одеянье на нем то ли сгорело, то ли истлело, то ли ветер развеял: лохмотья, опорки, и в дырах - раны, и на груди, как алые вериги, - рубцы. Изможденный, затравленный лик. Морда собачья. Он садился на снег, поднимал морду, выл в черное небо, выл на человечьем, всем понятном милом языке, боясь людей, робея, умоляя, взывал, взвывал:
- Люди, родные люди!.. Послушайте-ка, а!.. Я долго шел. Я натрудил стопы. Издалека пришел я - ой, как издалека-то!.. отсюдова не видно. Все, что в котомку заховал с родины милой для долгого странствия, давно уж подчистую съел и выпил. Из Галилеи я, из Галилеи!.. - слыхали?.. - село это такое, сельцо под Ярославлем… Господи, а уж красиво-то сельцо!.. В лечебницу попал по дороге… забрали меня… так долгонько там пытали меня… иглами кололи, били цепями… а после в цепи заковали - и на Острова… Дак вить из Галилеи я!.. не умею по-вашему, по-армагеддонски-то, балакать… Гривенник мне подайте, али двугривенный… я и водички тут попью, и булочку куплю. Жажда замучила… глотка сохнет… мне в глотку-то там, на Островах, свинец горячий лили!.. я и то жив остался. Жажду… инда казнь это какая, што ли?.. Подайте, граждане армагеддонцы и гости Столицы!.. век поминать вас буду…
Две проститутки, черная и белая, обе в сетчатых колготках - в мороз, с фонарями кричащих нарумяненных щек, с гребнями взбитых грив надо лбами, скривили губки:
- У нас и такой-то деньги отродясь не бывало в карманах, ты, наркоман грязный. Вот если б ты десять долларов попросил - куда ни шло.
- На… и проваливай!.. Разносят заразу…
Воспителла крепко сжала руку Леха, и их сжатые руки покрестил снег, отвесно летящий с небес.
- Лех. А может, это Он.
- Может.
- Так вот Он придет, и Его никто не узнает. Никто.
- Нет. Узнают. Он же придет в силе и славе, с громом и молнией. В торжестве. Как и было Им предсказано.
- Ты такой верующий?!..
- Я всю Войну носил крестик. Все сраженья. Я и сейчас его ношу. Я русский, Воспителла. И на тебе крестик тоже. Как у тебя язык повернулся спросить. Пусть я грешник. Пусть я убил. Пусть я еще убью. Но я же покаюсь.
Он сильней, больней, жесточе сжал ее руку и закричал на всю улицу:
- Покаюсь! Покаюсь!
Резкий ужас. Резкий, как болевой удар, запрещенный, нечестный, под ребро, под дых - в честном бою. Это снова память. Опять - вспомнить. Никуда от нее не деться. Опять на кого-то до ужаса похож этот спятивший старик из-под Ярославля. На кого?!
НА ТОГО, В ПУСТОЙ КОМНАТЕ, МЕРТВЕЦА.
Все мы на кого-то похожи. А верней - друг на друга. Нас отдельных - нет. Мы выдумали себе отдельности. Чтобы удобней было любить, жениться, расходиться, рожать, оплакивать, сражаться, ревновать, убивать, сжигать прах. Все мы были друг другом. Все мы будем друг другом. Я буду этим стариком из Галилеи. Убитая на Войне Люсиль уже стала моей Воспителлой. Воспителла поет песни Люсиль. Носит ее, с блесткой, платье. А еще?! Еще кто там стал моей Воспителлой?! Я же приказывал себе - вспомни!
Твоя маленькая жена Женевьева?!