XVI
Стояли первые дни ноября. Снега выпало мало и от бесснежья ветер, свистевший среди развалин, был особенно леденящим. Летчикам с воздуха земля казалась пятнистой, черной с белым.
По Волге шло сало. Переправа стала почти невозможной. Все с нетерпением ждали, когда Волга наконец совсем станет. Хотя в армии сделали некоторые запасы провианта, патронов и снарядов, но немцы атаковали непрерывно и ожесточенно, и боеприпасы таяли с каждым часом.
От штаба армии теперь была отрезана еще одна дивизия, кроме дивизии Проценко. Немцы вышли к Волге не только севернее Сталинграда, но и в трех местах в самом городе. Сказать, что бои шли в Сталинграде, значило бы сказать слишком мало: почти повсюду бои шли у самого берега; редко где от Волги до немцев оставалось полтора километра, чаще это расстояние измерялось несколькими сотнями метров. Понятие какой бы то ни было безопасности исчезло: простреливалось все пространство, без исключения.
Многие кварталы были целиком снесены бомбежкой и методическим артиллерийским огнем с обеих сторон. Неизвестно, чего больше лежало теперь на этой земле – камня или металла, и только тот, кто знал, какие, в сущности, незначительные повреждения наносит большому дому один, даже тяжелый артиллерийский снаряд, мог понять, какое количество железа было обрушено на город.
На штабных картах пространство измерялось уже не километрами и не улицами, а домами. Бои шли за отдельные дома, и дома эти фигурировали не только в полковых и дивизионных сводках, но и в армейских, представляемых во фронт.
Телефонная связь штаба армии с отрезанными дивизиями шла с правого берега на левый и опять с левого на правый. Некоторые дивизии уже давно снабжались каждая сама по себе, со своих собственных, находившихся на левом берегу, пристаней.
Работники штаба армии уже два раза сами защищали свой штаб с оружием в руках, о штабах дивизий не приходилось и говорить.
Через четыре дня после того как Сабуров вернулся в батальон, Проценко вызвали в штаб армии.
Когда в ответ на вопрос, сколько у него людей, Проценко доложил, что полторы тысячи, и спросил, нельзя ли малость подкинуть, командующий, не дав ему договорить, сказал, что он, Проценко, пожалуй, самый богатый человек в Сталинграде и что если штабу армии до зарезу понадобятся люди, то их возьмут именно у него. Проценко, схитривший при подсчете и умолчавший о том, что он за последние дни наскреб с того берега еще сто своих тыловиков, больше не возвращался к этому вопросу.
После официальной части разговора командующий ушел, а член Военного совета Матвеев за ужином включил радиоприемник, и они долго слушали немецкое радио. К удивлению Проценко, Матвеев, никогда раньше не говоривший об этом, сносно знал немецкий язык, он переводил почти все, что передавали немцы.
– Чувствуешь, Александр Иванович, – говорил Матвеев, – какие они стали осторожные! Раньше, бывало, только еще ворвутся на окраину города – помню, так с Днепропетровском было – и уже кричат на весь мир: "Взяли". Или к Москве когда подходили, уже заранее заявляли: "Завтра парад". А теперь и на самом деле две трети заняли, а все же не говорят, что забрали Сталинград. И точных сроков не дают. А в чем, по-твоему, причина?
– В нас, – сказал Проценко.
– Вот именно. И в тебе, в частности, и в твоей дивизии, хотя в ней сейчас на этом берегу всего тысяча шестьсот человек.
Проценко был неприятно поражен этой истинной цифрой и изобразил на лице деланное удивление.
– Тысяча шестьсот, – повторил Матвеев. – Я уж при командующем не разоблачил тебя, что ты сто человек спрятал. Крик был бы.
Он рассмеялся, довольный, что поймал хитрого Проценко. Проценко тоже рассмеялся.
– Уже боятся объявлять сроки – отучили. Это хорошо… Сеня, – крикнул Матвеев адъютанту, – дай коньяку! Когда-то еще ко мне Проценко приедет. Как, по Волге-то сало пошло, а?
– Да, начинает густеть, – сказал Проценко. – Завтра, наверное, переправы совсем не будет.
– Это мы предвидели, – сказал Матвеев. – Только бы скорей стала Волга. Одна к ней, единственная теперь от всей России просьба.
– Может не послушать, – сказал Проценко.
– Послушает или не послушает, а нам с тобой все равно поблажки не будет. Придется стоять, где стоим, с тем, что имеем.
Матвеев налил коньяку себе и Проценко и, чокнувшись с ним, залпом выпил.
Проценко не был подавлен этим разговором, наоборот, он возвращался в дивизию, пожалуй, даже в хорошем настроении. То, что ему сегодня окончательно отказали в пополнении людьми, как это ни странно, вселило в его душу неожиданное спокойствие. До этого он каждый день с возраставшей тревогой подсчитывал потери и ждал, когда придет пополнение. Теперь на ближайшее время ждать было нечего: надо пока воевать с тем, что есть, и надеяться только на это. Ну что ж, по крайней мере, все ясно: именно те люди, которые уже переправились через Волгу и сидят сегодня вместе с ним на этом берегу, именно они и должны умереть, но не отдать за эти дни тех пяти кварталов, что достались на их долю. И хотя Проценко вполне отчетливо представил себе все последствия этого, вплоть до собственной гибели, но даже и об этом он подумал сейчас без содрогания. "Ну и что? Ну и убьют и меня, и многих других. Все равно у немцев ничего не выйдет".
– Ничего не выйдет! – повторил он вслух так громко, что шедший сзади него адъютант подскочил к нему:
– Что прикажете, товарищ генерал?
– Ничего не выйдет, – еще раз повторил Проценко. – Ничего у них не выйдет, понял?
– Так точно, – сказал адъютант.
Они сели в моторку. Она еле шла, лед царапал борта.
– Становится, – сказал Проценко.
– Да, сало идет, – ответил сидевший на руле красноармеец.
В этот предутренний час Сабуров вышел из блиндажа на воздух, подышать.
У входа в блиндаж сидел Петя. Людей в батальоне теперь так мало, что в последние дни он выполнял обязанности и ординарца, и повара, и часового. Петя сделал движение, собираясь встать при виде капитана.
– Сиди, – сказал Сабуров и, прислонившись к бревнам, которыми был обшит вход в блиндаж, несколько минут стоял молча, прислушиваясь. Стреляли мало, только изредка, провизжав над головой, где-то далеко за спиной плюхалась в воду одинокая немецкая мина.
Петя поежился.
– Что, холодно?
– Есть немножко.
– Иди в блиндаж, погрейся. Я тут пока постою.
Оставшись один, Сабуров повернулся сначала налево, потом направо; его вдруг заново поразил, казалось бы, привычный ночной сталинградский пейзаж.
За те восемнадцать суток, что его не было здесь, да и за последние четыре дня Сталинград сильно изменился. Раньше все было загромождено пусть полуразбитыми, но все-таки домами. Сейчас тех трех домов, которые защищал батальон Сабурова, в сущности, уже не было: были только фундаменты, на которых кое-где сохранились остатки стен и нижние части оконных проемов. Слева и справа тянулись сплошные развалины. Кое-где торчали трубы. Остальное сейчас, ночью, сливалось в темноте в одну холмистую каменную равнину. Казалось, что дома ушли под землю и над ними насыпаны могильные холмы из кирпича.
Вернувшись в блиндаж, Сабуров, не раздеваясь, присел на койку и неожиданно заснул. Он проснулся и с удивлением обнаружил, что в блиндаж пробивает свет. Судя по времени, он проспал никак не меньше четырех часов. Очевидно, Ванин и Масленников, все еще считая его больным, ушли, решив не будить его.
Он прислушался – почти не стреляли. Ну что же, в конце концов, это естественно: должна же когда-нибудь, хоть на некоторое время, наступить тишина: Он еще раз прислушался: да, как ни странно, тихо.
Дверь открылась, и в блиндаж вошел Ванин.
– Проснулся?
– Что ж не разбудили?
– А зачем? Когда еще в другой раз тихо будет…
– Что, в ротах был?
– Да, в третью ходил.
– Ну как там, наверху? Никаких особых происшествий?
– Пока никаких. Как пишут газеты: "Бои в районе Сталинграда".
– Какие потери с вечера? – спросил Сабуров.
– Трое раненых.
– Много.
– Да. На прежнюю мерку немного, а сейчас много. Но из троих только одного в тыл отправляем, а двое остаются.
– А могут остаться?
– Как тебе сказать? В общем, не могут, а по нынешнему положению могут… Ты-то как сам – лучше себя чувствуешь?
– Лучше. Где Масленников?
– Ушел в первую роту.
Ванин горько усмехнулся:
– Все никак не можем привыкнуть, капитан, что батальон уже не батальон. Все называем: "роты", "взводы". Сами уже, все вместе взятые, давно ротой стали, а привыкнуть не можем.
– И не надо, – сказал Сабуров. – Когда привыкнем к тому, что мы не батальон, а рота, придется два дома из трех оставить. Батальоном их еще можно оборонять. А ротой – нет. Стоит представить себе, что мы – рота, и уже сил не хватит.
– И так не хватает.
– Ты, по-моему, в пессимизм ударился.
– Есть немного. Смотрю на этот бывший город, и душа болит. А что, нельзя? – Ванин улыбнулся.
– Нельзя, – сказал Сабуров, глядя в его печальные, несмотря на улыбку, глаза.
– Ну что ж, нельзя так нельзя… Мне Масленников сказал, ты вроде как жениться собрался, – добавил Ванин после паузы.
Ванин знал это еще до приезда Сабурова, но до сих пор не обмолвился ни словом.
– Да, – сказал Сабуров.
– А свадьба?
– Свадьба когда-нибудь.
– Когда?
– После войны.
– Не пойдет!
– Почему?
– А потому, что ты меня после войны на свадьбу не пригласишь.
– Приглашу.
– Нет. Это всегда на войне говорится: "Вот после войны встретимся". Не встретимся. А я на твоей свадьбе погулять хочу. Ты не знаешь, как я тут без тебя, черт, соскучился. И с чего бы это? Говорили с тобой пять раз в жизни, а соскучился. Так что давай не откладывай.
– Хорошо, – сказал Сабуров. – День вместе выберем?
– Вместе.
– И немцев не спросим?
– Нет, – тряхнул головой Ванин. – Что их спрашивать? Их спрашивать – до свадьбы не доживешь.
Он сказал это лихо, с вызовом, но глаза у него все равно по-прежнему были печальные. Он отвернулся и стал копаться в бумагах. Сабуров поудобнее уселся на койке, прислонился к стене и свернул самокрутку.
Слова Ванина заставляли снова думать об Ане. С тех пор как они расстались на берегу, он видел ее всего один раз. Уже через три или четыре часа своего пребывания здесь он понял, какого напряжения достигли бои. Все, о чем они с Аней думали, произойдет совсем не так, и их решение быть вместе не играет никакой роли в происходящем кругом. То, что ему казалось таким простым там, в медсанбате, – попросить Проценко, чтобы Аня была сестрой именно в его батальоне, – эта простая, казалось бы, просьба до такой степени была не ко времени сейчас, здесь, что у него не поворачивался язык заговорить об этом с Проценко.
Аня появилась лишь на третьи сутки, под вечер. Хотя у них и было пятнадцать минут на то, чтобы поговорить, они не сказали друг другу ни слова о решении, которое приняли на том берегу, и он был благодарен ей за то, что она не возобновила здесь этого разговора, потому что, как все мужчины, не любил ощущения собственной беспомощности.
Аня пришла, когда он вернулся после отражения очередной немецкой атаки и сидел у себя в блиндаже вдвоем с Масленниковым. Войдя в блиндаж, она быстро подошла к Сабурову и, не дав ему встать, крепко обняла его, несколько раз поцеловала прямо в губы сухими горячими губами, потом повернулась и, подойдя к Масленникову, поздоровалась за руку. По всем ее движениям, по ее взгляду Сабуров сразу понял, что она не возобновит того старого разговора, но что тем не менее она его жена и тем, как она пришла, она дает ему понять, что ничего не изменилось.
Масленников вышел. Ни Сабуров, ни Аня не удерживали его. Десять минут они просидели рядом на койке, обнявшись и откинувшись к стене. Им ни о чем не хотелось говорить – все, что бы они ни сказали, было неважно по сравнению с тем, что они все-таки среди всего окружающего сидели рядом. Он не спросил ее о том, куда она пойдет (он знал, что за ранеными), не сказал ей, сколько у него в батальоне сегодня раненых (она это узнает и без него), он даже не спросил, ела она или нет. Он чувствовал, что эти десять минут у них лишь для того, чтобы сидеть вот так и молчать. И когда Аня встала, он не удерживал ее.
Она поднялась, взяла его за обе руки, чуть-чуть потянула к себе, потом отпустила, опять крепко прижалась к нему губами и молча вышла.
Больше она не приходила. Вчера за ранеными пришла другая сестра и принесла Сабурову записку, нацарапанную карандашом на обрывке бумаги. Там стояло: "Я в полку у Ремизова. Аня". Сабурова не обидело то, что записка была такой короткой. Он понимал, что никакие слова не могли выразить того, что теперь было между ними. Аня просто говорила этой запиской, что она жива. Она, наверное, и теперь, в эту минуту, была там, у Ремизова, всего в каких-нибудь пятистах коротких и непреодолимых шагах.
Целая серия снарядов одновременно рухнула над самым блиндажом, вслед за ней вторая и третья. Сабуров посмотрел на часы и усмехнулся: немцы, как всегда, пристрастны к точному времени. Они редко начинали с минутами, почти всегда в ноль-ноль. Так и сейчас. Залпы следовали один за другим.
Сабуров, не надевая шинели, вылез из блиндажа в ход сообщения.
– Ванин, опять начинается. Позвони в полк! – крикнул он, наклоняясь ко входу в блиндаж.
– Звоню! Связь прервана, – донесся до него голос Ванина.
– Петя, пошли связистов.
Петя выскочил из окопа и перебежал десять метров, отделявших его от блиндажа связистов. Оттуда выскочили два связиста и, быстро перебегая от развалин к развалинам, направились вдоль линии к штабу полка. Сабуров наблюдал за ними. Минуту они шли быстро, не прячась. Потом серия разрывов обрушилась неподалеку от них, и они легли, снова поднялись, снова легли и снова поднялись. Он еще несколько минут следил за ними, пока они не скрылись из виду за развалинами.
– Связь восстановлена! – крикнул из блиндажа Ванин.
– Что говорят? – спросил Сабуров, входя в блиндаж.
– Говорят, что по всему фронту дивизии огневой налет. Наверное, будет общая атака.
– Масленников в первой? – спросил Сабуров.
– Да.
– Ты оставайся тут, – сказал он Ванину, – а я пойду во вторую.
Ванин попробовал протестовать, но Сабуров, морщась от боли, уже натянул шинель и вышел.
То, что происходило после этого в течение четырех часов, Сабурову потом было бы даже трудно вспомнить во всех подробностях. На счастье, позиции батальона были так близко от немецких, что немцы не решались использовать авиацию. Но зато все остальное обрушилось на батальон.
Улицы были так загромождены обломками разрушенных зданий, что немецким танкам уже негде было пройти, но они все-таки подобрались почти к самым домам, где сидели люди Сабурова. Из-за стен с коротким шлепающим звуком били их 55-миллиметровые пушки.
Несколько раз за эти четыре часа Сабурова осыпало землей от близких разрывов. Опасность была настолько беспрерывной, что чувство ее притупилось и у Сабурова и у солдат, которыми он командовал. Пожалуй, сказать, что в эти часы он ими командовал, было бы не совсем верно. Он был рядом с ними, а они и без команды делали все, что нужно. А нужно было лишь оставаться на месте и при малейшей возможности поднимать голову, – стрелять, без конца стрелять по ползущим, бегущим, перепрыгивающим через обломки немцам.
Сначала у Сабурова было ощущение, что бой движется прямо на него и все, что сыплется, валится, идет и бежит, направлено туда, где он стоит. Но потом он начал скорее чувствовать, чем понимать, что удар нацелен правее и немцы, очевидно, хотят сегодня наконец отрезать их полк от соседнего и выйти к Волге. На исходе четвертого часа боя это стало очевидно.
Уходя из второй роты на правый фланг, в первую, стоявшую в самом пекле, на стыке с соседним полком, Сабуров приказал перетащить вслед за собою батарею батальонных минометов.
– Последнее забираете, – развел руками командир второй роты Потапов, в голосе его дрожала обида.
– Где тяжелее, туда и беру.
– Сейчас там тяжелее, через час у меня.
– Не только о себе надо думать, Потапов.
В другое время он бы гораздо резче оборвал Потапова, но сейчас чувствовал, что тому действительно страшно остаться без этих минометов.
– Там на полк Ремизова жмут. Могут к Волге выйти. Надо им во фланг ударить. Прикажи, чтобы быстрее тянули.
Он посмотрел в лицо Потапову, удостоверился, что тот понял, и протянул ему руку:
– Держись. Ты и без минометов удержишься, я тебя знаю.
В первой роте, когда он пришел туда, творился сущий ад. Масленников, потный, красный от возбуждения, несмотря на холод, без шинели, с расстегнутым воротом гимнастерки, сидел, прижавшись спиной к выступу стены, и, торопливо черпая ложкой, ел из банки мясные, покрытые застывшим жиром консервы. Рядом с ним на земле лежали двое бойцов и стоял ручной пулемет.
– Ложку капитану, – сказал он, увидев Сабурова. – Садитесь, Алексей Иванович. Кушайте.
Сабуров сел, зачерпнул несколько ложек и закусил хлебом.
– Что за пулемет? Зачем?
– Вон, видите, – показал Масленников вперед, туда, где метрах в сорока перед ними возвышался обломок стены с куском лестничной клетки и двумя окнами, обращенными в сторону немцев. – Приказал снять с позиции пулемет. Сейчас ползем туда втроем. Прямо из окошка будем бить. Оттуда все как на ладони.
– Сшибут, – сказал Сабуров.
– Не сшибут.
– Первом же снарядом сшибут, как заметят.
– Не сшибут, – упрямо повторил Масленников.
Он не хуже Сабурова знал, что должны сшибить, но именно оттого, что сшибить непременно должны, а он все-таки полезет, у него было бессознательное чувство, что, вопреки всем вероятиям, его именно не сшибут и все выйдет очень хорошо.
– Справа весь седьмой корпус заняли, – сказал он. – На Ремизова жмут.
– В седьмом уже не стреляют? – спросил Сабуров.
– Нет, наверное, всех побили. Отрезать могут сегодня, если так пойдет. – Масленников кивнул на пулемет. – А мы выставим в окно и прямо оттуда их чесать будем. Хоть немного, да поможем, а?
– Хорошо, – сказал Сабуров.
– Могу идти?
– Можешь.
Масленников кивнул двум ожидавшим его бойцам, они втроем вышли из укрытия и двинулись к обломкам дома, перебегая, ложась и снова перебегая.
Сабуров хорошо видел, как они благополучно добрались до дома, как перелезли через обломки и, передавая из рук в руки пулемет, стали карабкаться по остаткам лестничной клетки. В это время несколько мин разорвалось рядом с окопом, в котором был Сабуров, и ему пришлось лечь.