От волнения у меня горечь во рту, я то и дело хожу на кухню пить воду из-под крана, опять возвращаюсь, опять иду и все время прислушиваюсь. Ловлю себя на том, что бессознательно уже оглядываю квартиру другими глазами, вижу, как будет здесь без нее, как все это сразу станет не нужно. Я не хочу перемен. Да, брак наш, видимо, неудачен, все это так, и многое в моей жизни сложилось бы иначе; возможно, от этого я плохой отец, холоден к сыну, но поздно, поздно менять что-либо, большая часть жизни прожита. И что мы знаем вообще? Природа подбирает пары. Приятель мой, психиатр, рассказывает, что у его больных - имеются в виду мужья и жены - обычно и отпечатки пальцев схожи. Вот так! Нам бросается в глаза, как люди не подходят друг к другу, нам кажутся они несовместимыми, но мы не видим, что их связывает. И когда нет детей и у супругов нет стремления к детям, не природа ли нашла нужным отломить эту бесплодную ветвь? Но нам опять не виден скрытый смысл.
Не знаю, может быть, действительно в молодости мне не встретилась какая-то яркая, особенная любовь, если только такая бывает в жизни, а не в книгах. Но после трех с лишним десятков лет, прожитых вместе, смешно говорить о любви, есть привычка, есть то, что прожито и пережито.
Когда наш сын был совсем маленьким, мы сняли дачу в Трудовой у генеральши. Дача была только что построена, год, как поставили сруб: новый сосновый дом на огромном участке среди сосен. Генерал и не пожил в нем, умер скоропостижно; соседи говорили, надорвался на этой семейной стройке. Хозяйка, донская казачка, выглядела лет на тридцать, не больше, когда со спи-ны смотришь на нее: крепкая, стройная, стройные ноги. Ей было под шестьдесят, она с утра густо мазала лицо сметаной и до полудня ходила по участку в этой маске - и копала, и полола в ней.
За баснословные деньги мы сняли у нее низ дома, верх она оставила себе, но не жила там: побоялась, что мы станем считаться за электричество. Все это холодное дождливое лето она прожила в сарайчике, обмазанном глиной, без пола, без печи, при керосиновой лампе.
Как-то вечером - в сущности, уже ночь была - мы услышали далекие взрывы и выскочили во двор. В стороне Москвы стояло зарево. Черные стволы сосен против света, тени, шевелящиеся на земле, и всюду - на улице за штакетником, на соседних участках, - всюду среди теней и света молча стоят люди, смотрят все в ту сторону. И почему-то не идут электрички. То всю ночь одна за другой стучат по рельсам - к Москве, от Москвы, - а тут как вымерло на путях.
Хозяйская собака, огромная свирепая немецкая овчарка, которую с вечера обычно спускали с цепи, скулила и жалко пресмыкалась у ног. Мы отгоняли ее, она опять подползала, терлась. И тут закричали паровозы на путях: далеко, дальше, дальше. Наш преподаватель военного дела (еще когда я учился в университете) говорил: "Сигналом атомной тревоги считается следующее, как-то: гудки паровозов, частое удары в рельс и сам взрыв атомной бомбы…"
Кира дрожала так, что слова не могла выговорить. Я прижал ее и чувствовал в себе ту же дрожь, а в доме спал наш пятилетний сын, и мы ничем не могли защитить его.
Вдруг от Москвы промчалась электричка, промелькала освещенными окнами, совершенно пустая. Потом еще одна - к Москве. Это было как возвращение к жизни.
Не знаю, что тогда произошло и произошло ли, я так никогда этого не узнал. Скорей всего, это был страх. Но и мы, и соседи - все, как выяснилось, подумали одно и то же: сброшена атом-ная бомба и вот зарево. В те годы все жили под этим страхом и еще очень свежа была в памяти война.
Я опять пил воду из-под крана и сквозь шум льющейся воды услышал, как подъехал к дому грузовик, лязгнули, заскрипели железные отворяемые дверцы. Я глянул с балкона. Внизу - железная крыша фургона, что-то вносят под козырек подъезда. Мне послышался голос моей жены. Она или послышалось? Долго ходил лифт: вверх, вниз и снова вверх. И вот затопали на площадке, щелкнул замок…
- Сюда, сюда, осторожно!.. Обождите, я свет зажгу!
Кира мимолетно бросила мне рассеянную улыбку, успела сказать: "Приготовь пятнадцать рублей!" - двое мужиков за ней следом, тяжело дыша и топая, пронесли огромное зеркало, мое лицо дикого вида на миг отразилось в нем. Живая, возбужденная, деятельная Кира направляла их по коридору:
- Сюда, сюда… Не заденьте! Еще заноси, еще! Что-то передвигали в ее комнате, ставили. Она забежала.
- Приготовил? Нет, лучше все три по пятеркам. На кухне грузчики пили воду с кряхтением, жена моя радостно щебетала среди них. Утираясь, они друг за другом прошли к выходу, чужими глазами заглядывали в открытые двери комнат, густой запах водочного перегара остался по всему коридору.
- Иди полюбуйся, - загадочно позвала Кира. - Чудо! Ведя меня за собой, она вошла первая, глянула в комнату, глянула на меня. Я стоял все еще оторопелый.
- Это - псише!
Старое чье-то зеркало в старой раме стояло в дальнем углу комнаты, мы оба отражались в нем.
- Правда, прелесть? Это то, что нам было совершенно необходимо. Я четыре месяца охотилась за ним. Было еще одно, буквально из рук выхватили. Но оно стояло в сыром месте, там два пятнышка, я даже не очень жалею. А это… Посмотри!
Она качнула зеркало на шарнирах, и пол, и я вместе с полом накренились навстречу, словно поклонился я. Качнула, и мы встали на место. Я чувствовал себя последним идиотом.
- Ты чем-то недоволен? Это псише! Ты посмотри, какое стекло, оно золотится из глубины, видишь? Это самый главный признак. Золотое свечение исходит из него. И всего только двести двадцать рублей. Тут небольшой ремонт… Не ремонт, небольшая реставрация, чуть только подре-монтировать. Мне уже назвали хорошего краснодеревщика.
Она любовно трогала потертости черной деревянной рамы, заглаживала выбоины.
- Ну что ж… По крайней мере, будет что завесить, когда я отправлюсь в мир иной.
- Как ты можешь? Это времен Павла Первого! Тебе денег жалко? Прежде я не знала в тебе этой черты. Так не беспокойся, я не истратила, я приобрела в дом… Пройдет год-два, и оно будет стоить вдвое. Их остались считанные единицы.
"Времен Павла Первого…" "Псише…" Она - дочь полотера. Мать ее сидела на перекрестке улиц и кочергой железной, шкворнем этим огромным - не знаю, как правильно его назвать, - переставляла трамвайные рельса на стрелке" направляла трамвай в ту, в другую сторону. Сейчас даже должность такая забыта, все это, наверное, делается автоматически. А тогда в любую погоду - дождь, не дождь - она приходила с трехногим стулом, садилась, крест-накрест по груди повязавшись платком, и сидела с этой своей кочергой в руках. "Псише…" Откуда в моей жене это?
Она еще долго у себя в комнате протирала, вытирала, обтирала зеркало, дышала на него, ласкала. Было уже поздно, когда из ванной в одном халатике она пришла ко мне.
- Подвинься.
Сбросила халатик, юркнула под одеяло.
- Ты волновался за меня? Правда, волновался?
Взяв книгу у меня из рук, отбросила на пол.
- К тебе жена пришла. Выключи свет, выруби его.
Давно она не была такой. А в ее комнате в углу стояло зеркало, псише времен Павла Первого, излучало золотое свечение.
Глава XIX
Мне показалось, когда я подошел к окну, что крыша соседнего дома заново покрыта цинко-вым железом - светло и мокро она блестела на фоне грозового неба. И в окнах всех этажей пере-ливалось и блестело, будто в них металлическая фольга. Странный этот металлический отсвет, как пылью, покрыл все в комнате: и стекла книжных полок, и письменный стол. В дверь заглянула Кира:
- Ты занят? Зайди на минутку.
Я знаю это ее выражение сдержанного торжества - меня ожидает сюрприз. Загадочно улыбаясь, она ведет меня в свою комнату, призадергивает шторы.
- Посмотри. Видишь?
В старинном зеркале, которое вчера было внесено в наш дом, я вижу себя со своей бородой, выражающей, как большинство нынешних бород, тягу к допетровским временам, хотя я, напри-мер, по тем временам вовсе не тоскую.
- Видишь, насколько не монтируется одно с другим? Рядом с ним эти вещи теперь совершенно не смотрятся, - торжествует Кира. - Они валятся! Падают! Не стоят рядом с ним.
Я вижу в ней энергию, пробудившуюся для великой цели, я слишком знаю мою жену - предстоят большие перемены. Среди вещей, которые уже "не смотрятся", "падают", трельяж моей матери. В свое время из-за него вышла ссора: Кира говорила тогда, что важен ей не трельяж, ей важно отношение к ней, а это отношение она сразу увидела, ей дали почувствовать его с первых дней. И я переступил через себя, я совершенно не понимаю теперь, как я мог? И вот он уже не монтируется, уже лишний в доме.
- Вошла другая атмосфера, ты почувствовал? Все это не вписывается теперь. И мы тоже становимся другими. Другие требования, другие представления… Это естественно.
В подтверждение она стала рядом со мной, и вот мы оба в этом зеркале "времен Павла Первого". Разница, та между нами, что все это я знал с детства, я вижу безвкусицу этих резных завитушек, не относящихся ни к какой эпохе, потому что безвкусица и фальшь одинаковы везде и всюду, для них нет ни границ времени, ни национальных различий. А ее пьянит возможность иметь, восторгает сам факт, что она отражена в зеркале, в котором отражались не столько чисто вымытые, сколько надушенные и напудренные дамы времен Павла Первого, ее это возвышает в собственных глазах. Есть рабское что-то в сегодняшнем помешательстве на предметах старины, в этом стремлении походить на кого-то. Но еще страшней - нравственная глухота.
Как можно вносить в дом чужую жизнь и не чувствовать этого? Все эти вещи чьи-то, за каждой трагедия, и, может быть, не одна. Они остались от исчезнувших семей, от вымороченных, сгинувших родов. Что меняет, если даже эти семьи сами в прошлом не были святы. Она, как дитя, говорит то, чего сама не понимает. Ведь это все равно что на месте кладбища разбить парк культуры с танцплощадкой или на территории бывшего кладбища начать раздавать дачные участки. А ведь начни, и многие не откажутся от соблазна.
- Я всегда видела, что современная мебель - это полированная фанера. Дрова. Вынуждена была мириться. А это!.. Ты посмотри, как выражен стиль. Совсем другая эпоха.
- И мы в ней смотримся?
- Не понимаю, что ты хочешь сказать? По-моему, я делаю это не для себя, ты знаешь. Мне ничего не нужно. Но ты профессор, у нас бывают люди.
Когда она вот так безапелляционно говорит "выражен стиль", "другая эпоха", рискнет ли подумать кто-нибудь, что она не только десяти, она и восьми классов не кончила. Она не пишет писем, потому что у нее почерк безграмотного человека, а уж о количестве ошибок и говорить не приходится. И при всем при том есть вещи, в которых она разбирается точней меня, а многие веяния ощущает задолго до того, как повеет. Иногда я читаю статью и поражаюсь: ее мысли, ее слова. О моей книге, которой я сейчас занят, она говорит: "Это что, вот эта твоя несвоевременная книга?.." Я боюсь ее пророчества.
Я иду бриться в ванную, шумит вода, я могу не слышать, как она снова что-то передвигает, переставляет в своей комнате. Потом меня зовут.
- Я бреюсь!
Лет восемь назад я был оппонентом на одной защите в Томске. Она поехала со мной - в Сибири она еще не бывала. Вечером, когда я вернулся в гостиницу, на столе торжественно стояла большая супница. "Это кузнецовский фарфор, представляешь? Только здесь еще можно встретить такие вещи. Захожу в комиссионный - чудо. Просто глазам своим не поверила!.."
Тогда тоже рядом с супницей многое сразу перестало "смотреться" и уже не "монтирова-лось". Теперь у нас полный кузнецовский столовый сервиз, за исключением двух-трех предметов, но они, можно не сомневаться, будут разысканы. И это тоже нужно мне, поскольку я профессор, к нам приходят люди.
Я иногда думаю, глядя на мою жену: человечество не остановится. Его способность желать, иметь, создавать себе кумиров не знает предела. Но обитаемый мир небеспределен и уже тесноват.
Телефонный звонок застает меня в передней, когда я уже надеваю плащ.
- Ты возьмешь трубку? - кричит Кира. Она все еще что-то передвигает, что-то перестав-ляет. Наверное, это звонят из комиссии ветеранов, напоминают, что надо сегодня получить удостоверение участника войны.
- Слушаю.
Молчат. Леля? Я тихонько прикрыл дверь.
- Я слушаю!
Щелкнуло, пролетела монетка в автомате.
- Папа? Тебе удобно говорить?
Я пожал плечами.
- Вполне.
- Тут, понимаешь, дело такое… Ты маме тогда все рассказал? Ну, в отношении Аллы?
- Н-нет. Так, в общих чертах, мол, обычная ссора…
- Да? Вот хорошо! Дело в том, что все это оказалось не так. Ну, то, что я тебе говорил тогда, помнишь? Все оказалось совершенно наоборот. Я убедился.
Убедился… Нетрудно было тебя убедить, когда ты сам этого жаждал. А что наоборот? "Не беспокойся, не она уходит, я ухожу…" Что же наоборот? Еще и прощения просил у нее: как он подумать, смел? Надолго вперед будет чувствовать свою вину. Такого воспитали.
- Я тебе потом все расскажу, мне сейчас не очень удобно говорить из автомата. Вы в эту субботу уезжаете на дачу?
- Н-нет.
- Спроси, пожалуйста, у мамы. Мы хотели в субботу прийти к вам.
И голос дрогнул жалко. В глубине души чувствует, конечно.
- Что спрашивать? В субботу мы дома.
Не его мне жаль, мне оскорбительно, что я должен делать вид, играть роли, хотя все я знаю, и она прекрасно понимает, что я знаю все.
- Кто звонил? - кричит Кира.
Не хочется сейчас рассказывать. Она станет вот здесь в коридоре руки в бока и покачает головой: ну? Что я тебе говорила? Я вижу эту ее улыбку. Да, каждый заслуживает то, что заслуживает. Но он мой сын!
- Это мне по делу звонили, - говорю я и ухожу.
На улице уже осень. И действительно, сегодня какой-то странный свет, какой-то металличес-кий отблеск. Я перехожу улицу. Где-то во дворе огромного этого дома в красном уголке будут выдавать ветеранские удостоверения. Много лет назад одноклассник моего сына, маленький мальчик, спросил меня: "Дядя, вы ветеран?" Меня тогда это рассмешило. А было так: учительница попросила меня перед Днем Победы поговорить с детьми. Я не сумел отказаться, надел колодки медалей и явился, так сказать, во всем параде.
Еще издали я вижу: у одного из подъездов стоят старые люди с маленькими детьми. Старые женщины. Неужели они, вот эти седые женщины - девушки нашего поколения?
- Здорово, орлы!
Я обернулся. Ведя за руку внука, бодрой походкой шел по двору курносый старик в вязаной спортивной шапке.
- Почему толпимся? Почему не желаем заходить?
Ему объяснили, пока он обходил знакомых, здороваясь за руку, что еще не прибыла машина из военкомата.
- Непорядок! Нехорошо! Семеро одного не ждут!
И охотно стал ждать, внук его копался на газоне. Что-то он там вскоре раскопал своей красной пластмассовой лопаткой, все дети сползлись к нему на корточках, разглядывали сообща. Наверное, каждому возрасту свое: с некоторых пор, оказываясь среди бабушек и дедушек, слушая их особенные разговоры о внуках, я чувствую свою неполноценность, настало время и мне перейти в другое качество, на пороге которого я слишком задержался.
Наконец прибыла машина из военкомата, проследовали друг за другом двое штатских с портфелями, и все потянулись за ними. Рассаживались в красном уголке, знакомые узнавали знакомых, нескольким я поклонился, они поклонились мне. Тем временем на сцене на двух столах - один для сержантского и рядового состава, другой для офицеров - разложили документы, и процедура выдачи началась. Каждый раз, когда выкликали рядовых и сержантов, седая женщина, сидевшая рядом со мной, порывалась идти, надвигала кошелку мне на колени. Внучка удерживала ее за руку.
- Бабушка, не тебя!
И очень веселилась, болтая на весу зелеными сапожками.
- Я плохо слышу после контузии, - извинилась женщина, заметив свою кошелку у меня на коленях.
- Пожалуйста, пожалуйста.
Кем она была на фронте? Наверное, санитарка. Кто теперь понимает, что это было: вынести раненого с поля боя под огнем? И еще надо было вынести его винтовку - без винтовки не принимали в медсанбат. Особенно в конце сорок первого, в начале сорок второго года, когда столько оружия - и тяжелого, и легкого - осталось у немцев. Вот такие девочки выносили на себе. Какие это были удивительные девочки! Старая женщина с кошелкой, седая, кто поверит, представит, на нее глядя, что она была такой. У нас в полку санинструктор ползла на наблюда-тельный пункт перевязать раненого, осколком снаряда ей оторвало ногу. Она сама наложила себе жгут. А страх, боль, безнадежность, когда она перетягивала ногу бинтом и сил не хватало. Ее нашли после боя, истекшую кровью.
- Дзюба! - вызвали со сцены. - Иван Федотович!
Женщина с готовностью подалась вперед, внучка смеялась, держала ее за руку.
- Бабушка, ты же не Федотович!
Тяжело ударяя палкой в пол, хватаясь за спинки стульев - на рукояти палки синие пухлые пальцы сжимались и разжимались, - прошел к сцене инвалид, переставляя ноги, как протезы. За ним толпились.
А Костя, брат мой, погиб молодым. В нашем детстве заботился обо мне Кирилл, старший, всячески меня опекал. Но я любил Костю, я обожал его, перенимал его жесты, походку, манеры, мечтал быть похожим на него. Самый смелый из нас, самый решительный был Костя. Как он приехал тогда домой из училища в морской шинели, в морской фуражке, гордый своей избранной судьбой. У древних все же было это утешение: своих любимцев боги рано берут к себе.
Когда я вышел на улицу, седая женщина с внучкой уже стояли в очереди в палатку за апельсинами. Отойдя, я оглянулся на них. В сущности, образ поколения уже отделился от этих старых, обыкновенных, не похожих на себя в молодости людей. Пройдет время, не станет последних, и окончательно утвердится образ несгибаемого, легендарного поколения, какого не было и не бывает никогда.
От угла я обернулся еще раз. Бабушка и внучка стояли рядом, разговаривали, девочка чему-то смеялась.
Глава XX
Ну что ж, это тоже счастье. Для счастья вовсе не нужно многого, для счастья нужно главное. И тогда не в тягость, а в радость и в очереди постоять, если есть для кого. А я все живу так, будто спешу поскорей избавиться от чего-то мешающего жить, сделать быстренько это, это и это, и уж тогда взяться за главное. И не вижу, что я избавляюсь от жизни. Ведь жизнь - это не избранные, какие-то особые дни, это каждый ее день, а дней этих осталось гораздо меньше, чем прожито. Я видел сегодня мое поколение, тех немногих оставшихся, кто живым вернулся с войны, кого за послевоенные десятилетия не унесло время.
Если есть мера, которой можно измерить деяния великих исторических личностей, так это, конечно, не то, что они говорят о себе и думают, мера эта - жизнь вот таких обыкновенных людей, как она сложилась в конечном счете. Именно с этой точки и надо смотреть на историю и на исторические деяния.
Мне даровано рассказать о великих событиях и потрясениях, и на это дана вторая жизнь. Какой еще нужен дар? Неужели в том счастье, чтобы кто-то, кого я не уважаю, дарил меня особым расположением? Откуда во мне это рабство?