Меньший среди братьев - Бакланов Григорий Яковлевич 10 стр.


И вот Вавакин опять за столом, уперся костяшками пальцев, возвысился. Широкий грудной ящик, плечи подняты, оттопыренные мочки ушей подперты желваками. Тусклым за стеклами очков взглядом обвел пустые ряды и тех немногих, кто присутствует сегодня на защите. И вот этим человеком будут отныне интересоваться многие, его мнение начнут выяснять, передавать конфиденциально. Я ни разу не видел, чтобы глаза его засветились мыслью, стекла очков блестят, и только. Что такое в вечном сумраке скрывается там, что не излучает света и не впускает свет внутрь? Да что же может скрываться, кроме пустоты? Самая главная, самая охраняемая тайна, из всех тайн пустота. Пока он был мал, это было видно всем. Пройдет время, привыкнут видеть его в новой должности, и кто что подумает? Жесты, тусклый взгляд все будет казаться значи-тельным: не так, мол, просто, за этим что-то есть. А манера держаться на отдалении, сохранять должную дистанцию между собой и остальными, этой многообещающей манеры ему уже не занимать.

- Ну что же, товарищи, начнем. Кха-кха-кхым…

Натужный голос его сразу сипнет. Я поневоле чувствую першение в горле, потребность откашляться. Слушать его лекции - мука: не читает, рожает. И ходит, ходит перед доской, ни разу ни на кого не подняв глаза, хоть бы аудитория вовсе была пуста. Но всех, кто не посещал его лекций, срезает на экзаменах.

- Что у нас сегодня с кворумом, Адель Павловна?

- С кворумом у нас, Митрофан Гаврилович, сегодня, как никогда, все обстоит благополуч-но. Сегодня более, чем всегда: две трети плюс два, даже плюс три, - считает она по головам. - Даже, вон я вижу, плюс четыре голоса…

И вместе с ней все смотрят на дверь. В дверях наш декан. Как во всем чужом - так ему велик стал его собственный костюм, - бредет он, шаркая подошвами. Все видят, как он, с усилием напрягая высохшие ноги, подымается на одну ступеньку, на другую, движется на возвышении к столу. Сел на отодвинутый для него стул, сидит, истратив все силы, бледный.

Перегнув тугую шею, Вавакин что-то говорит ему, нахмурясь. С другой стороны что-то говорит Адель Павловна. Он обвел зал потерянным взглядом, худая рука в широком рукаве махнула бессильно: продолжайте.

Ведь он пришел потому, что стало известно: будет Черванев. Счел, что неудобно не встре-тить. Для этого встал с постели, оделся. Страшно подумать, как он одевался, представить это. И шел, и ехал, и опоздал.

На фронте я видел, как раненная при бомбежке артиллерийская лошадь, привыкшая тянуть из последних сил, пыталась встать. С перебитым позвоночником, она упиралась передними ногами, вся дрожа, подковы разъезжались по мерзлой земле, и смотрела, смотрела на людей. Ее дострелили, пожалев. И мясо было нужно.

Ведь он сейчас видит жизнь после себя. Вот так все будет продолжаться, когда его не будет. Или мы только про других понимаем, а про себя понять нам не дано? И так же по пятницам с большим волнением будет выходить на кафедру Адель Павловна и докладывать ученому совету об очередном соискателе.

Как у засыпающей птицы, глаза декана задергиваются устало, он открывает их, сидит, поддерживая голову рукой. Адель Павловна читает с кафедры, то и дело поверх очков значительно поглядывая в зал:

- С октября тысяча девятьсот шестьдесят седьмого по февраль тысяча девятьсот семьдесят четвертого года товарищ Дорогавцев… Товарищ Дорогавцев показал себя… Способствовал… Товарищ Дорогавцев пользуется заслуженным авторитетом… Товарищ Дорогавцев… Товарищ Дорогавцев…

Поднялся Вавакин.

- Имеются ли вопросы у товарищей? Тогда переходим непосредственно к защите диссер-тации.

И взглядом, и жестом пригласил Дорогавцева подняться. У меня есть вопрос, но к самому себе: меня это раздражает по существу или потому, что не я в главной роли? Ведь только что я устремился председательствовать, и говорились бы те же самые слова, и я бы говорил… Так неужели все дело в том, что предпочли не меня, что я сижу статистом в рядах и потому мне сразу открылось все и стало видно?

Глава ХVII

- Уважаемый товарищ председатель! - взгляд Дорогавцева с кафедры объял обоих: и декана, и Вавакина. - Уважаемые товарищи члены ученого совета! Уважаемые товарищи!

Плоско сложенным носовым платком утерся ото лба вверх, глянул в платок, еще утерся, еще глянул, сложил по тем же сгибам и спрятал в карман. Сейчас он кратко перескажет свою диссер-тацию, потом Адель Павловна выйдет читать официальные отзывы, читать будет с выражением, долго, потом отзывы отдельных лиц, которые якобы сами поступили, но которые соискатель организовал и собрал, и всем это известно, однако говорить об этом не принято, а доказать невозможно. И чтение будет заканчиваться стандартным: "Отзыв положительный, замечаний нет". Для приличия, для видимости надо бы, конечно, вставить парочку замечаний, но думать лень, сойдет и так: замечаний нет. Все равно все всё понимают, знают правила игры, хоть правила и обновились несколько: теперь требуют, чтобы обязательно были указаны и подчеркнуты научная новизна, актуальность и практическое значение диссертации.

- Научная новизна диссертации заключается в том, что в ней впервые прослеживаются такие особенности, как… - словно не о себе читает по бумажке Дорогавцев. Я не вслушиваюсь, слышу только шелестение слов… Обобщенный опыт, опирающийся на обширный материал… На основе действенности и эффективности… Взаимодействие и взаимовлияние… Умение прислушиваться к голосу… Мобилизующее значение…

Какой-то особый, шипящий, шелестящий язык. И в каждом отзыве, и в выступлениях оппо-нентов будут подчеркнуты научная новизна, актуальность, практическое значение диссертации.

Почему Дорогавцев не защищается по физике, скажем, по математике? Ему ведь все равно, лишь бы кандидатом. Но там нужны конкретные знания, а здесь, он уверен, можно просто болтать. И никогда он не поверит, что для кого-то это дело совести, дело всей жизни, а не средство хорошо устроиться.

Я не могу видеть, как он каждый раз достает свой сложенный платочек, утирается, смотрит в него и опять бережно складывает по тем же сгибам.

У Вавакина точно такой же в кармане, и точно так же он разворачивает его и складывает бережно.

Члены ученого совета листают машинописные тексты, каждый занят своим делом - ведь три часа сидеть! - но выглядит это так, будто еще раз знакомятся с диссертацией. Вавакин пишет за столом президиума, пишет и поглядывает на кончик шариковой ручки: есть еще паста? не исписалась? Ручка почетная - выдавали недавно на одном совещании. По ней сразу можно отличить участника совещания. Вдруг повернул лицо к диссертанту, строго прислушался, будто зазвучали не те нотки, не то что-то послышалось. Вот уж можно не опасаться - все ноты те. И ни одной своей.

Какая-то женщина через несколько рядов от меня взволнованно кивает каждому слову диссертанта высокой золотисто-седой прической. Под этим огромным сооружением маленькое исстрадавшееся лицо. Жена? Неужели это ее выносили тогда на носилках? Вот она понимает практическое значение диссертации, знает, сколько мучений всей семье стоило написание ее, как это долго длилось. А еще сдавался кандидатский минимум, иностранный язык… И всякий раз волнения, ожидания, надежды.

В сущности, для нее сейчас решается главный вопрос - вопрос будущего содержания семьи. Разве можно что-либо объяснить ей, если даже мудрецы предпочитают тех людей, которые приносят деньги, а не тех, кто уносит. До конца дней она будет убеждена, что просто сами позанимали все хорошие места и не пускают ее мужа в науку. И я своей лысиной и бородой украшаю это сидение ученых мужей, сижу в темных очках, в которых стыд все же не так ест глаза. Если бы только стыдом кончалось. Бездарный человек всюду опускает жизнь до своего уровня и плодит, плодит вокруг себя бездарен. И Вавакину необходим Дорогавцев, а Дорогавцеву потребу-ется другой Дорогавцев, еще меньшего калибра.

Еще раз напоследок утеревшись и сложив платок, Дорогавцев сходит вниз, горячо одобряе-мый взглядами жены. А у него у самого глаза пока ещё растерянные, вопрошающие. Ничего, это проходит быстро, а там и уверенность появится.

- Имеются ли вопросы у товарищей? - встал Вавакин. - Вопросов нет. Адель Павловна, кха-кхым, ознакомьте нас с имеющимися отзывами.

Декан вздрагивает от его голоса, оглядывает аудиторию. Кажется, в первый момент он не может вспомнить, где он. Встает, бредет за спинками стульев, слышно в наступившей тишине шарканье его подошв.

Остановился у края, смотрит со ступеней вниз, как в пропасть. Неуверенно поворотившись боком, начинает спускаться, как дитя: одну ногу спустит, другую приставит к ней, одну - другую. Все видят, никто не решается встать, свести. Я тоже не решаюсь - недавно еще он был такой же, как мы все.

Декан идет к двери, держась прямо, высоко подняв голову. Седая шевелюра, большие мертвые уши. Воротник пиджака задрался, он не замечает этого, он так всегда следил за собой.

Дверь за деканом закрылась, переждав, выхожу и я.

Коридоры пусты, но у лестницы, у ее мраморных перил, как всегда, толпятся студенты и студентки в пальто, в куртках. С этим всю жизнь боролся наш декан, и все равно поколение за поколением студенты повторяют одно и то же: оденутся в раздевалке, потом, вспомнив какие-то дела, подымаются наверх одетые и толпятся у лестницы. Точно так же, сколько ни объясняю им, что "довлеть" означает "хватать" - "Довлеет дневи злоба его", - то есть хватает на каждый день своей заботы, - они все говорят: довлеет надо мной. И это непреоборимо.

На кафедре две лаборантки и библиотекарша разговаривают о чем-то и замолкают, когда я вхожу. Я сажусь у телефона - "Я вам не помешаю?" полистав записную книжку, чтобы все это имело вид делового звонка, набираю номер телефона Лели. В дни, когда на душе скверно, мне особенно хочется видеть ее.

Ни дома, ни на работе никто не отвечает, длинные гудки. Странно. Набираю снова. Долгие-долгие гудки. Не понимаю, что это может означать. Три женщины, стесненные моим присутст-вием, тихо разговаривают между собой, называют какое-то лекарство. Если бы Леля ответила, я бы положил трубку и позвонил ей с улицы. И пусть там голосуют без меня.

- Я слышу, вы о лекарстве говорите… Кому нужно лекарство, если не секрет? - снова набирая номер, спрашиваю я, чтобы оправдать свое сидение у телефона. И вдруг взгляд, полный надежды, худые руки сами складываются: перед грудью в умоляющий жест.

- Внучке!

Елизавета Федоровна, библиотекарша - тыщу лет уже знакомы, - начинает рассказывать, чем с детства болеет внучка, где и как и чем лечили, но вот появилось новое лекарство, а она не может его достать.

- Напишите название, - говорю я, вращая телефонный диск. - Я, правда, не гарантирую, но попытаюсь.

- Спасибо, огромное вам спасибо! - заранее горячо благодарит она. И обе лаборантки благодарят меня взглядами.

Теперь у Лели на работе занят телефон. Я звоню непрерывно, а женщина рассказывает свою историю, достает из сумочки фотографию мальчика в белой расстегнутой рубашке, какие носили до войны, это ее муж. Он таким и остался, она годится ему сейчас в бабушки. И уже ничего не изменишь.

Я знал ее историю, но все забывается. Он вернулся с фронта в середине войны, раненный в голову. Год с чем-то лежал по госпиталям. А потом все было хорошо, у них уже родилась дочка, и было воскресенье. Она столько раз рассказывала, что эта подробность мне запомнилась: она жарила оладьи к завтраку, а он играл во дворе в волейбол. Нам всем, когда мы вернулись с фронта, страстно хотелось доиграть те игры, которые мы не доиграли перед войной. И вот он играл в волейбол, было воскресенье, она жарила к завтраку оладьи из тертой картошки. Это тоже надо понять, в то время оладьи из тертой картошки - это был праздник в доме. И вдруг она слышит, стало тихо во дворе. Как потом оказалось, мяч попал ему в голову, просто волейбольный мяч. Но там было ранение. И кончилось всё, кончилась жизнь. И вот - внучка. И фотография мальчика в белой расстегнутой рубашке, какие носили еще до войны.

Спрятав записную книжку в карман, я еще раз обещаю достать лекарство, встаю и выхожу в коридор. Вот горе, вот истинное горе. А это все суета сует.

Из аудитории, как из парной, выскакивает один из оппонентов, Федченко, закуривает жадно. Увидев меня, издали показал: избавился, мол, отговорил.

Я подошел:

- Что там сейчас происходит?

- Общая дискуссия.

Дискуссия… О чем дискутировать? И вдруг слышу за дверьми голос Радецкого. Этого надо послушать. Вхожу, сажусь. Детски капризный голос Радецкого звучит с кафедры:

- …Все знают, мы с Геннадием Ивановичем всегда на разных позициях, всегда спорим.

Геннадий Иванович, профессор Громадин, прозванный студентами Спящий Лев, кивает своей некогда львиной головой.

- Но на этот раз мы с ним сошлись в оценках!

Кивает утвердительно Спящий Лев.

- На этот раз мы едины! Читается с интересом! Мне просто интересно было читать!

Ах ты лапочка! Ах ты правдолюбец! Да вам с Геннадием Ивановичем в паре выступать: всегда на разных позициях и каждый раз едины. У него одна из уникальнейших библиотек, сколько этот человек перечитал за свою жизнь, можно диву даваться. И ему понравилось, он, видите ли, читал с интересом. Загадка для меня этот человек. Старый холостяк, единственная его любовь - книги, которые ему даже завещать некому. Зачем ему эта роль?

Ведь если можно было бы говорить простыми словами, воскликнул бы Дорогавцев: "Братцы! Примите меня тоже, пустите к себе, дайте должность!.." Но на защите диссертации с кафедры так говорить не полагается. А насколько бы упростилась жизнь.

Радецкий сошел с трибуны и вдруг спохватывается:

- Совершенно забыл, там опечатки! Встречаются просто анекдотические искажения смысла. Но это не вина диссертанта, это на совести наших машинисток.

И, сев на место, взволнованно оглянулся за одобрением - вот что поразительно. Неважно, что за текст произносил, какова роль, важно, как сыграл. Я поправляю рукой темные очки.

Ну, а если я даже выйду сейчас, скажу, что я думаю об этой диссертации, изменится что-либо? Ровным счетом ничего. Наоборот, возникнет видимость дискуссии. Когда при обеспеченном количестве голосов "за" кто-то "против", один-два бюллетеня признаны недействительными, это хорошо, встретились разные мнения, защита была интересной… Я только поставлю в неловкое положение своих коллег, которые в большинстве своем хорошие люди и все они торопятся домой - пятница, а я вдруг выйду стыдить их. Я не могу сделать это еще и потому, что слухи о назначе-нии меня деканом уже пошли, уже некоторые шутливо поздравляли меня, и теперь все решат, что я просто уязвлен и раздражение мое в этой ситуации вполне понятно.

Растроганный, подымается на трибуну Дорогавцев.

- Я рад отметить, что основные положения моего труда нашли понимание и отклик…

Итога я ждать не стал, я опустил бюллетень и сразу ушел. Недостает только, чтобы Дорогав-цев пригласил меня на банкет.

Глава ХVIII

Больше всего не хотелось мне сейчас расспросов, но Киры, к счастью, не было дома. Прошел час, два, за окном темно, ее нет, и не оставлено никакой записки. Если бы между нами произошла ссора и она ушла - так она проделывала не раз, чтобы поволновать, - я бы понял. Но ссоры не было. Я уже прислушиваюсь к каждому стуку лифта. То и дело звонит телефон. Какой-то человек упорно добивается:

- Любу мне… Как не туда? А куда я тогда попал?

Перегруженный едой, он тяжело дышит, медленно соображает. Поел, выпил, теперь ему - Любу. И снова звонок:

- Это кто говорит? Любу мне…

Не успел отойти от телефона, междугородный звонок:

- Попросите, пожалуйста, Сережу. Пятница, впереди два выходных. Ему Любу, ей - Сережу.

- Здесь нет Сережи? Извините… А вы в Москве… А я в Калининграде…

Милый женский голос, я чувствую, она и со мной поговорила бы, раз нет Сережи, но мне что-то не до нее.

Как сговорившись, звонят знакомые, полузнакомые, по делу, без дела, каждый говорит долго: "Ну, а вообще как?.. А что нового в жизни?.." Может быть, как раз в этот момент звонит Кира, а телефон занят.

Я понимаю, все это нервы. Там сдерживался - спокойная походка, благополучный вид, жесты, - а здесь, дома, нервы разошлись. Но все-таки странно.

И еще время предвечернее, оно всегда на меня действует, пустая квартира, блеск зеркал в темноте. Зеркал у нас втрое больше, чем нужно, отражать некого. Я одеваюсь и еду за три останов-ки в гараж. И когда вижу там, что нашей машины нет, а сторож говорит, что на ней еще днем уехали, я не сомневаюсь больше: случилось несчастье.

У меня опять возникает надежда, пока от троллейбусной остановки иду к дому и вижу издали свет в окне большой комнаты. Насколько помню, я там света не оставлял. Однако во дворе нет машины. Конечно, может быть и так: пока я ездил в гараж, Кира вернулась, теперь я здесь, а она поехала ставить машину. Это ее затея, чтобы у нас непременно была машина. Люди сами создают себе сотни лишних проблем, и уже без этой ерунды, кажется, жизни нет, счастья нет, а для счастья нужно совсем другое.

Еще на площадке лестницы слышу, как настойчиво, упорно звонит телефон в квартире. В спешке начинаю открывать дверь не тем ключом, открыл наконец, бегу. Звякнув в последний раз, телефон смолкает. Длинный сплошной гудок в трубке.

Одетый, стою, жду. Даю прозвонить два раза, чтобы не разъединилось случайно, снимаю трубку.

- Слушаю!

Молчание.

- Я слушаю.

- Это я.

Лелин тихий голос. Сажусь на диван.

- Ты мне звонил?

- Много раз.

- Я ездила в Тамбов к маме.

- А Соловки?

- Какие Соловки?

- На работе сказали: экскурсия на Соловки по осмотру чего-то.

- Кто-то из наших остряков упражнялся.

- Я удивился несколько.

- Мама у меня заболела, к маме ездила. Так обрадовались мне мои старички.

- Понятно.

Впервые в жизни я не рад Леле.

- У тебя голос какой-то странный… Случилось что-нибудь? Тебе неудобно говорить сейчас?

- Да.

- Ты можешь отвечать на мои вопросы: да - нет?

- Сейчас нет.

- Ты мне позвонишь?

- Да.

Опять сижу и жду. В сущности, ждать больше нечего. Только стыд удерживает меня от того, чтобы начать звонить в милицию, в морг. Мне кажется, никого в жизни никогда я не ненавидел так, как ненавижу сейчас мою жену. И ничего я так не желаю, как только одного - чтобы она была жива.

Мне вообще стоит нервов, когда она за рулем. У нее плохая реакция и огромная самоуверен-ность. Даже выезжая из переулка на магистраль, она считает и уверена, что преимущество ее, и только ее. Она способна выскочить из машины, затеять скандал с шофером грузовика, собрав вокруг себя толпу и остановив движение. А с тех пор как мы продали "Москвич" и купили новые "Жигули", всюду и везде преимущество ее.

Назад Дальше